Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Предисловие

Дж. Д. Сэлинджер потратил на написание «Над пропастью во ржи» десять лет – и всю оставшуюся жизнь на сожаление об этом.

К моменту опубликования романа Сэлинджер был ветераном Второй мировой войны и страдал посттравматическим синдромом; после войны он постоянно искал духовного исцеления своей искалеченной души. После огромного успеха романа о «мальчике из частной средней школы» возник миф: Сэлинджер, подобно герою романа, Холдену, слишком чувствителен к прикосновениям, слишком хорош для этого мира. Остаток жизни Сэлинджер потратит на неудачные попытки примирить эти совершенно противоположные трактовки своей личности – мифа и реальности.

«Над пропастью во ржи» разошелся по миру 65 миллионами экземпляров, и до сих пор ежегодно продают более полумиллиона экземпляров романа, который стал определяющей книгой для нескольких поколений и остается тотемом американских подростков. Культурному весу и мощи проникновения в душу читателей незначительного по объему творческого наследия Сэлинджера (а это – всего четыре короткие книжки) почти невозможно найти аналог в современной литературе. В течение последних пятидесяти лет критики и публика занимались тем, что пытались воссоздать автора по его книгам, поскольку сам автор молчал. Успех Сэлинджера в создании собственного эпического образа, его одержимость неприкосновенностью своей жизни и его тщательно оберегаемый подвал, где было запрятано много рукописей, которые автор отказывался публиковать, – все это складывалось в непроницаемую для мира легенду.

Сэлинджер был исключительно сложной, глубоко противоречивой натурой. Вопреки тому, что о нем говорят, в течение последних 55 лет своей жизни он не был отшельником: он много путешествовал, у него было много романов и много очень длительных дружеских отношений. Он в огромных объемах потреблял массовую культуру и часто становился воплощением многого из того, что критиковал в своем творчестве. Вовсе не будучи затворником, он постоянно вел разговор с миром для того, чтобы укрепить представление мира о его отшельничестве. Он действительно стремился к неприкосновенности своей личной жизни, но литературное молчание, которое принесло с собой уединение, привело к тому, что его стали ассоциировать с героем его романа. О том, с какими трудностями должен был сталкиваться Сэлинджер, живя и работая под покровом мифа, сказано много, и сказанное – несомненная правда, но мы показываем степень усилий, которые Сэлинджер прилагал для сохранения этого мифа.

Другим книгам о Сэлинджере свойственно попадать в одну из трех категорий: это или научные трактовки, или неизбежно крайне субъективные воспоминания, либо чрезмерно почтительные или отмеченные чрезмерной обидой и чрезмерным сожалением биографии, которые, вследствие отсутствия доступа к главным действующим лицам повествования, довольствуются воспроизведением канонического рассказа о Сэлинджере. Прежним биографиям писателя свойственно основываться на сравнительно малых собраниях личных бумаг Сэлинджера и его неопубликованных рукописей, хранящихся в Принстонском университете и Техасском университете в г. Остин. Результатом ограниченности базы источников становятся повторное использование одной и той же информации, добытой из очень неглубокого источника, – и все новые публикации, воспроизводящие неточную информацию. Извлеченные нами письма за период с 1940 по 2008 год – это письма, написанные самим Сэлинджером его ближайшим друзьям, женщинам, с которыми он многие десятилетия поддерживал любовные отношения, товарищам по оружию времен Второй мировой войны, духовным наставникам и другим людям. Подавляющее большинство этих писем никогда ранее не было известно.

Мы начинали работу, преследуя три цели: мы хотели узнать, почему Сэлинджер перестал публиковать свои произведения, почему он исчез, и что он писал в течение последних 45 лет своей жизни. За девять лет мы взяли интервью более чем у двухсот человек, живших на пяти континентах. Многие из этих людей прежде отказывались рассказывать что-либо под запись, но все они согласились беседовать с нами, не выдвигая никаких предварительных условий. Мы стремимся дать многоплановый взгляд на Сэлинджера, предлагая личные воспоминания товарищей Сэлинджера по службе в контрразведке во время Второй мировой войны (писатель поддерживал отношения с этими людьми всю жизнь), любовниц, друзей, людей, помогавших писателю вести домашнее хозяйство и другие дела, товарищей по школе, редакторов, издателей, коллег по журналу New Yorker, почитателей и хулителей Сэлинджера и многих выдающихся людей, которые рассказывают о влиянии, которое Сэлинджер оказал на их жизнь, их работу и на их более широкую культурную позицию.

Воспроизводя материалы, которые никогда ранее не публиковались (более сотни фотографий и выдержек из журналов, дневников, писем, воспоминаний, протоколов судебных заседаний, свидетельских показаний и недавно рассекреченных военных архивов), мы надеемся предоставить читателям много фактических разъяснений и важных открытий. Особое внимание мы уделяем последним 55 годам жизни Сэлинджера – периоду, который до самого недавнего времени оставался для биографов писателя, по большей части, темным пятном.

Тем не менее, мы столкнулись с двумя препятствиями. Первым из них является то, что люди, играющие в нашем повествовании ключевые роли, умерли до того, как мы завершили работу над книгой, а вторым препятствием стало то, что хотя некоторые члены семьи Сэлинджера поначалу сотрудничали с нами, в конце концов, члены семьи писателя не участвовали в формальных интервью. Хотя они напрямую не беседовали с нами, они все же разговаривали, и благодаря тщательному препарированию их публичных заявлений (и благодаря тому, что мы получили частную переписку и ранее не опубликованные документы) их голоса звучат в нашей книге. Кроме того, многие люди, не желавшие рассказывать что-либо под запись, сообщили нам очень важные сведения и передали нам фотографии, письма и дневники, которые они тайно хранили всю свою жизнь. Несколько очень ценных интервью нам дали люди, которые отказывались говорить с нами при жизни Сэлинджера.

Мы приводим также 12 «разговоров с Сэлинджером» – записей насыщенных информацией бесед, состоявшихся за более чем 50 лет у журналистов, фотографов, охотников за знаменитостями, поклонников писателя, членов его семьи с человеком, который никогда не прекращал вести жизнь сотрудника контрразведки. Эти эпизоды позволяют читателям еще более приблизиться к писателю, который на протяжении более полувека оставался совершенно недоступным.


В жизни Сэлинджера было два явных переломных момента: Вторая мировая война и погружение в религию Веданты. Вторая мировая уничтожила Сэлинджера-человека, но сделала его замечательным художником. Религия дала утешение, которое было необходимо Сэлинджеру, но убила его искусство.

Жизнь Сэлинджера – это история солдата и писателя, который избежал смерти на полях Второй мировой войны, но так никогда вполне и не воспринял свое выживание, история еврея-полукровки с Парк-авеню, который в конце войны осознал, что значит быть евреем. Наша книга – исследование процесса преображения надломленного солдата и раненой души в икону ХХ века посредством искусства, которое он же и разрушил своей религией.

У Сэлинджера было врожденное уродство, ставившее его в неловкое положение и омрачавшее всю его жизнь. Бросивший колледж живой, энергичный и талантливый умник-дэнди, словно сошедший со страниц романа Ф. Скотта Фицджеральда, Сэлинджер страстно, неукротимо хотел стать великим писателем. Он встречался с Уной О’Нил, прекрасной дочерью Юджина О’Нила, возможно, величайшего американского драматурга, и публиковал короткие рассказы в Saturday Evening Post и других многотиражных, но изданных на плохой бумаге периодических изданиях. После войны Сэлинджер отказался от переиздания этих рассказов. Война убила писателя.

Будучи штаб-сержантом Двенадцатого пехотного полка, Сэлинджер в 1944–1945 годах участвовал в пяти кровопролитных сражениях в Европе. В его обязанности сотрудника контрразведки входили допросы военнопленных, участие в «войне теней» на территории, не контролируемой ни союзниками, ни немцами, сбор информации у гражданских лиц, раненых, изменников и дельцов черного рынка. Сэлинджер своими глазами видел разрушения и опустошения войны. Перед самым ее концом он и другие военнослужащие вступили в Кауферинг IV, вспомогательное отделение концлагеря Дахау. Вскоре после этого Сэлинджер оказался в одной из гражданских больниц Нюрнберга как человек, который был психически травмирован открытиями, сделанными в конце войны.

Во время войны и послевоенной госпитализации Сэлинджер носил с собой в капсуле для опознания тела личный талисман, обеспечивавший ему выживание: первые шесть глав романа о Холдене Колфилде. Эти главы станут романом «Над пропастью во ржи», книгой, которая заново определила Америку и которую лучше всего понимать как замаскированный военный роман. Из войны Сэлинджер вынес неспособность верить в героические, благородные идеалы, которые, как нам нравится думать, отстаивают наши культурные институты. Вместо написания романа о войне, как это сделали Норман Мейлер, Джеймс Джонс и Джозеф Хейлер, Сэлинджер взял свою военную травму и внедрил ее в то, что невооруженному глазу кажется романом о взрослении. Послевоенная травма в виде духа машины присутствует и в «Девяти рассказах»: рассказ о самоубийстве открывает книгу, в середине которой рассказывается о самоубийстве, которого едва удается избежать, но заканчивается книга все же рассказом о самоубийстве.

Глубоко травмированный (и не только войной) Сэлинджер замолк. Пребывая в немоте, он жаждал увидеть и почувствовать единство всех вещей, но довольствовался отрешением от всех страданий, кроме своих собственных, которые сначала потрясли, а потом и полностью раздавили его. Во втором браке он постоянно и настойчиво отдалялся от семьи, неделями просиживая в уединенном бункере и говоря своей жене Клер и детям, Мэтью и Маргарет: «Если только в доме не будет пожара, не беспокойте меня». Сэлинджер был поразительно далек от Маргарет, которая осмелилась вобрать в себя черты мятежных героев его произведений. Несмотря на свои многочисленные суицидальные наклонности, или именно по этой причине созданные Сэлинджером персонажи – Фрэнни, Зуи и Симур Глассы – были неизмеримо ближе его сердцу, чем живые члены его семьи.

Сэлинджер был утопающим, который отчаянно хватался за спасательные плоты. Его уносило все дальше от обыденности. Он все больше занимался все более абстрактными сферами. Он растворился в утешении, которое давала философия Веданты: вы – не ваше тело и не ваше сознание, откажитесь от имени и славы. «Отрешенность, брат, и только отрешенность. Отрешенность от желаний. “Устранение всех вожделений”», – писал Сэлинджер в повести «Зуи». В своем творчестве он двигался точно по этой физико-метафизической оси. Из произведения в произведение он все более считал своей задачей распространение этого учения.

В подвале Сэлинджера, который мы открываем в последней главе, есть откровения, определяющие характер и карьеру писателя, но там нет никакого «последнего секрета», раскрывающего его личность. Вместо этого в его жизни была цепь взаимосвязанных событий, начиная с анатомических особенностей и заканчивая любовными историями, войной, славой и религией, которые мы раскрываем, прослеживаем и связываем друг с другом.

Создавая частный мир, в котором он мог управлять всем, Сэлинджер выжимал из страданий и ужасов Второй мировой войны безукоризненное, бессмертное искусство. А потом, когда он не смог управлять всем, когда накопление всех страданий стало невыносимым для столь утонченно организованного человека, каким был Сэлинджер, он всецело отдался Веданте, превратив вторую половину своей жизни в танец с призраками. Ему уже не с кем было разговаривать.

Часть первая
Брахмачарья
Ученичество

Высадка на участке «Юта» в день начала вторжения союзников во Францию, 6 июня 1944 года.

Глава 1
Отсюда-то мы и начнем войну[1]

Участок высадки «Юта», Нормандия, 6 июня 1944 года:

Сен-Ло, Мортен, Шербур, Франция, июнь – август 1944 года.


Двенадцатый пехотный полк, в котором служил Сэлинджер, высадился на участке «Юта» в день высадки союзников в Нормандии 6 июня 1944 года. На момент высадки в полку насчитывалось чуть меньше 3100 человек. К концу июня полк потеряет около 2500 бойцов. Сэлинджер лицом к лицу столкнулся со смертью. На его глазах гибли сослуживцы из его подразделения. Был он свидетелем и массовых смертей.


Дж. Д. Сэлинджер: Я высадился на пляж «Юта» в день начала вторжения союзников во Францию в составе Четвертой дивизии[2].


Маргарет Сэлинджер: Он неопределенно сказал мне: «Знаешь, я высадился в день начала вторжения союзников во Францию». Так сказал бы солдат солдату – словно я понимаю весь смысл сказанного[3].

Эдвард Дж. Миллер: Из всех дней посвящения человека в воины Джерому Дэвиду Сэлинджеру выпал день начала вторжения союзников во Францию.


Матрос первого класса Кен Оукли: Вечером перед высадкой старший армейский офицер провел с нами инструктаж. Я навсегда запомнил его последние слова: «Не волнуйтесь: даже если всех вас, высаживающихся в первой волне, перебьют, – сказал этот офицер – по вашим телам пройдут новые бойцы». Что за обнадеживающая мысль на сон грядущий[4].


Шейн Салерно: Сэлинджер был привилегированным, пользовавшимся защитой двадцатипятилетним парнем с Парк-авеню, думавшим, что война станет приключением, – эффектным и романтическим. Он воображал себя героем романа Джека Лондона и надеялся, что служба в армии разрушит замкнутость пространства, в котором он рос. Сэлинджер писал: «В моем сознании есть кое-какие мрачные воспоминания, и хотя я выбрасываю их, как только их обнаруживаю, всегда что-нибудь да остается». Его занимал вопрос, достаточны ли перенесенные им страдания для того, чтобы стать писателем. Он хотел, чтобы война закалила его, сделала его глубже как человека и писателя. Следующий год изменит его навсегда.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер рассказал Уиту Бёрнетту, своему наставнику в писательском мастерстве в Колумбийском университете и редактору журнала Story, что в день высадки в Нормандии при нем были шесть глав «Над пропастью во ржи». Эти страницы были ему необходимы не только как амулет, помогавший ему выжить, но и как причина, по которой надо было выжить.


Вернер Климан: Джерри был тогда просто славным пареньком. Он был очень спокойным, смирным. Было заметно, что он немного растяпа. Он отличался от других парней. Он не закреплял ремень каски. Он делал, что хотел[5].


Алекс Кершо: Личный номер Сэлинджера был 32325200. Через много лет он даст тот же номер Бейбу Глэдуоллеру, персонажу своего рассказа «Последний день последнего увольнения».


Шейн Салерно: Джон Кинан служил с Сэлинджером в контрразведке. Сэлинджер, Кинан, Джек Алтарас и Пол Фицджеральд вместе прошли всю войну. Они называли себя «четырьмя мушкетерами» и оставались близкими друзьями в течение всей жизни. Ранее Алтарас и Фицджеральд никогда не проявлялись.


Джон Кинан: Думаю, ныряльщики (бойцы подрывных частей ВМФ) ушли к берегу в 3 ночи. Зная, что происходит, никто из нас не мог спать. Было много коротких разговоров и много наигранной храбрости, бравады. Не думаю, чтобы кто-то думал, что происходящее станет величайшим событием в нашей жизни. Слава Богу, вернулись все ныряльщики. Пехотинцы начали высаживаться на берег в пять – начале шестого утра. Это была первая волна десанта[6].


Эберхард Элсен: Сэлинджер был приписан к Двенадцатому пехотному полку. Думаю, он высадился вместе с полком в 10.30 утра, почти через четыре часа после начала высадки. Но в изданной армией США официальной History of the Counter Intelligence Corps («Истории армейской контрразведки») сказано, что «четвертое подразделение контрразведки сошло на берег с Четвертой дивизией на штурм участка «Юта» в 6.45 утра». Это значит, что контрразведывательное подразделение, в котором служил Сэлинджер, пошло на берег с Восьмым полком, который шел на острие высадки Четвертой дивизии.


Дэвид Шилдс: Очевидец высадки в Нормандии Вернер Климан, служивший переводчиком в Двенадцатом пехотном полку и друживший с Сэлинджером, сообщил, что в день начала вторжения во Францию Сэлинджер высадился во второй волне.


Алекс Кершо: В день высадки в Нормандии Сэлинджер находился на битком набитом солдатами десантном корабле, приближавшемся к берегу. Многие из этих солдат, бывших друзьями и товарищами Сэлинджера, вскоре погибнут.


Вернер Климан: Над нашими головами летели снаряды. Начиналась стрельба из личного оружия. А снаряды все летели и летели на берег[7].


«Четыре мушкетера» (слева направо): Дж. Д. Сэлинджер, Джек Алтарас, Джон Кинан, Пол Фицджеральд.


Эдвард Дж. Миллер: Большинству парней было 19, 20, 21 год. Двадцатипятилетний Сэлинджер был стариком.


Пол Фицджеральд (выдержка из неопубликованного стихотворения): Позерство и похвальба не были частью происходящего. Перед нами был пляж. Подхваченный волной прилива, я увидел первого раненого.


Джон Кинан: Линейные корабли вели огонь по берегу, стараясь уничтожить доты [бетонные укрепления, из которых немецкие солдаты вели пулеметный огонь][8].


Стивен Э. Эмброуз: Волны качали десантные баржи, шедшие к берегу, преодолевая накатывавшие от берега волны, брызги которых били в лицо солдатам, настолько пугая многих из них, что люди не могли дождаться приказа высаживаться прямо в воду[9].


Рядовой Ральф Делла-Вольпе: Повсюду сновали десантные баржи, похожие на жучков, пытающихся занять удобное положение. Я еще раз плотно, очень плотно позавтракал, думая, что это поможет делу, но меня вывернуло[10].


Стивен Э. Эмброуз: То же происходило и со многими другими. Марвин Перветт, восемнадцатилетний матрос береговой охраны из Нового Орлеана, был рулевым построенной в Новом Орлеане десантной баржи типа Higgins. 30 солдат из Двенадцатого полка Четвертой дивизии, которых он вез к берегу, сидели лицом к рулевому, стараясь укрыться от брызг. Перветт мог видеть на их лицах тревогу и страх. Прямо перед Перветтом стоял капеллан. Перветт старался удержать место в передовой линии десантных барж. Капеллана стошнило завтраком. Ветер подхватил блевотину – и лицо Перветта (и всех остальных находившихся в лодке) было покрыто непереваренными кусками яиц, бекона и кофе[11].


Штаб-сержант Дэвид Родерик: На участке «Юта» у пляжа был длинный и отлогий склон. Мы захватили немцев врасплох, начав высадку при отливе, который обнажил препятствия в прибрежной полосе. Однако нашим солдатам пришлось преодолевать простреливаемую противником полосу шириной чуть менее сотни метров и еще полосу воды такой же ширины. Солдаты нашей Четвертой дивизии прыгали с десантных барж в воду глубиной от метра до двух и с трудом преодолевали двести метров до дамбы. За дамбой высотой от одного до двух с половиной метров шли песчаные дюны высотой до 3 метров. Расположенные вдоль берега укрепления позволяли немцам простреливать эту полосу из ручного оружия, пулеметов и орудий.

По-моему, у Сэлинджера, как и у всех нас, был единственный вопрос: «Смогу ли я? Дотяну ли я до берега?» Меня этот вопрос особенно беспокоил потому, что плавал я плохо. Спасательные жилеты, которые нам выдали, имели один широкий ремень, который опоясывал талию, а на спине каждый нес тяжелый спасательный жилет. Если боец по неосторожности падал в воду и надувал жилет, жилет мог перевернуть человека лицом в воду и утопить его[12].


Рядовой Альберт Сол: «Приготовиться!» – закричал рулевой, перекрывая звук работающего двигателя. Рулевой искусно подвел нашу баржу к берегу, лавируя среди других десантных барж. На линии уреза воды ударами невидимых семимильных сапог взрывались единичные снаряды, выпущенные противником из глубины территории. Сердце у меня забилось чаще, но я не увидел на берегу никого, кто походил бы на врага. Примерно за полсотни метров до пляжа наш рулевой дал задний ход. Когда баржа подалась назад, он резко выбросил аппарель. Издалека ударили орудия. Над головами гудели самолеты. По хаотичной картине плыли рваные клочья черного дыма, оставленного быстрыми эсминцами. «Конец очереди! – крикнул рулевой, перекрывая шум. – Двигайте задами, мне надо идти назад, за новыми пассажирами»[13].


Полковник Герден Ф. Джонсон: Когда впереди стоящие шепотом сообщили о том, что впереди – берег, люди почувствовали, как у них напряглись мышцы. Пока солдаты бежали к берегу, рулевой пронзительно кричал, требуя новые одеяла. Это означало, что на пляже были раненые, что жутко всех пугало. Люди немедленно сосредоточились на личной проблеме. Каждый понимал, что если он собирается пережить этот день, прежде всего надо остаться в живых во время броска через пляж. Все остальное теперь не имело значения. Бросок через пляж был делом исключительной важности. Если людям удастся пересечь пляж, они как-то переживут казавшийся вечностью переход вброд по воде с аппарели десантной баржи на пляж под грузом снаряжения – вечностью, в течение которой они чувствовали себя совершенно беззащитными под убийственным огнем с другой стороны пляжа[14].


Генерал Мэтью Риджуэй: Впервые я увидел самый пустынный и самый зловещий из всех пейзажей, пейзаж поля битвы. И впервые понял странное возбуждение, охватывающее человека, когда он знает, что откуда-то издали за ним следят глаза противника и что в любой момент выпущенная невидимым противником пуля, которую солдат даже не услышит, может сразить его[15].


Капитан Джордж Мейберри: Никогда прежде в жизни я не испытывал такого острого желания убежать, но мог лишь медленно брести вперед. До уреза воды было примерно метров сто, и мне понадобилось две минуты на то, чтобы выбраться на мелководье. Эти две минуты тянулись очень, очень долго. Даже выбравшись на сушу, я не мог бежать: пропитанная водой форма на мне была тяжелой, а сведенные судорогой ноги меня не слушались.

На пляже начали взрываться тяжелые снаряды, а также отдельные мины, выпущенные с небольшого расстояния. Солдата, шедшего прямо передо мной, прямым попаданием разорвало на куски. В момент, когда это произошло, что-то маленькое ударило меня в живот – это был большой палец того человека[16].


Штаб-сержант Дэвид Родерик: Я заметил, что в воде плавают обломки подорвавшейся на мине десантной баржи, снаряжение и жилеты находившихся на ней солдат. Когда наша баржа прошла еще двести метров, я услышал громкий взрыв. Баржа, на которой шла к берегу батарея Б, налетела на мину и взорвалась. На той барже было четыре орудия и 60 человек. Все мы с ужасом смотрели на взлетевшие на воздух тела и куски металла. 39 из 60 человек погибли.

* * *

Штаб-сержант Дэвид Родерик: Мы двигались быстро. У всех была одна цель: как можно быстрее убраться из простреливаемой зоны и добраться до дамбы. Мы были совершенно открыты для вражеского огня. Помню одного парня из первой волны десанта. Спрыгнув с десантной баржи, он пытался удержаться на плаву. Какой-то здоровенный малый ухватил его за задницу, поставил его на ноги и сказал: «Эй, коротышка, тебе лучше будет на суше». Прежде чем «коротышка» успел поблагодарить своего спасителя, тот получил пулю в голову.

На нас обрушила огонь артиллерия, а снайперы убили моих друзей. Собственно говоря, первый из моих подчиненных, убитый на пляже, получил меж глаз пулю немецкого снайпера. Я слышал, как дальше на пляже, там, где один батальон вел атаку на укрепления, заработали пулеметы.


Джон Макманус: Есть фотография американского солдата, убитого снайпером на участке высадки «Юта». Тело кажется целым: парня убили одним выстрелом в голову за мгновение до того, как он добрался до дамбы. Это – один из наиболее запоминающихся снимков с пляжа «Юта».


Американские солдаты, укрывающиеся от огня за дамбой на участке «Юта».


Вернер Климан: Оказавшись на берегу, мы увидели сотни маленьких флажков с предупреждением: «Ахтунг, мины!» Но мины оказались ненастоящими. Мы увидели тела уже убитых солдат. Трупы оттащили в канаву перед дамбой[17].


Джозеф Балкоски: Вся первая волна Четвертой дивизии в составе более чем 600 пехотинцев на 20 десантных баржах высадилась на берег значительно южнее намеченной точки высадки.

[Бригадный генерал Теодор Рузвельт-мл.] одним из первых заметил эту нарушившую планы ошибку. Его приказ: «Отсюда-то мы и начнем войну!» станет моментом, определившим исход вторжения на пляже «Юта»[18].


Эдвард Дж. Миллер: Топографических особенностей, которые учился опознавать Сэлинджер, чтобы ориентироваться на берегу, не было. Единственной удачей было то, что немецкие укрепления там, где высадилась группа Сэлинджера, были, возможно, слабее, чем там, где группа должна была высадиться по плану, дальше к северу на полуострове Шербур. Впрочем, пули повсюду были одинаковы. Взрывы, артиллерийский огонь, фонтаны песка, прибой, замешательство, дождь, дым и морская болезнь.

Сэлинджер пережил такое посвящение в бойцы, к какому, думаю, не был готов ни он, ни кто-либо другой в армии. Первый день вторжения, должно быть, стал для Сэлинджера полным ужасом. Было остро необходимо как можно быстрее добраться до берега, как можно быстрее привести себя в порядок на берегу и как-то защитить себя. А вокруг него были солдаты. Огонь. Дым. Вопли. Никакая подготовка не могла подготовить его к такому. Опыт был жестоким, резким, неожиданным и шокирующим. Высадка просто оставила в душе Сэлинджера ожог».


Дэвид Шилдс: Единственный рассказ Сэлинджера, в котором прямо упомянута война, «Магический окопчик», был написан вскоре после начала вторжения во Францию и определенно основан на переживаниях того дня. Этот рассказ никогда не был опубликован. Этот рассказ передает циничное отношение к войне и повествует о вызванном боевыми действиями истощении, которое испытывают два бойца. Повествование ведется в ритме беглого огня от лица одного из этих солдат, Гэррити. В начале рассказа описана смерть капеллана, пытавшегося найти свои очки под грудами мертвецов на пляже в Нормандии. Теперь Бог не просто слеп, Бог умер. Остаток своей жизни Сэлинджер потратит на попытки найти замену видения, замену Богу.


Продвижение на участке высадки «Юта». День начала вторжения союзников во Францию.


Дж. Д. Сэлинджер («Магический окопчик», неопубликованный рассказ):

В день начала вторжения мы выступили за двадцать минут до момента высадки. На пляже не было ничего, кроме мертвых тел парней из рот А и Б и нескольких матросов, да еще капеллана, который ползал по песку, разыскивая свои очки. Капеллан был единственным двигавшимся существом. Вокруг него разорвалось 88 снарядов, а он продолжал ползать на карачках и искать свои очки. Его убили… Вот так выглядел пляж, когда я появился на нем[19].

Эберхард Элсен: Многие отрывки «Магического окопчика» автобиографичны и точно отражают события, очевидцем которых был Сэлинджер. Похожий рассказ о том дне сделан рядовым Реем Э. Манном, который высадился на участок «Юта» с Восьмым полком.


Рядовой Рей Э. Манн: Наше подразделение быстро покинуло десантную баржу и мелкими группами устремилось через пляж. Вот тут-то, когда мы пробежали метров 200 вглубь пляжа, на нас и посыпались снаряды. Первые несколько снарядов накрыли группу бежавших прямо впереди меня. До этого момента я чувствовал себя почти как на прежних маневрах во Флориде и даже на Слэптон-Сэндс[20]. Но когда я увидел наших раненых, корчившихся от боли, и услышал их крики, я понял, что мы играем всерьез. Вторая серия снарядов упала рядом с моей группой, а один снаряд попал прямо в нашего старшину. Никогда больше его не видел. Разнесло в клочья и ротного писаря… Наконец-то я добежал до дамбы и немецкого дота и перевел дух. Даже за короткое время, прошедшее с момента высадки до момента, когда мы достигли дамбы, я был потрясен числом высаживавшихся на берег и числом раненых, которые были разбросаны по пляжу. Там и сям виднелись капелланы, молившиеся над мертвыми[21].


Раненый на участке «Юта».


Алекс Кершо: Только в бою может человек понять, что делает с человеческим телом и умом страх. Остаться в живых – вот все, чего хотел Сэлинджер.


Джон Макманус: Ветераны высадки в Нормандии, которых я интервьюировал, рассказывали мне, что они думали: «Не могу дождаться, когда кого-нибудь пристрелю», а секундой позже: «Не хочу ни в кого стрелять».

* * *

Штаб-сержант Дэвид Родерик: При стрельбе нашей артиллерии снаряды издавали свистящий звук. Одной из первых вещей, которым должен был очень быстро научиться Сэлинджер, была разница между «входящей почтой» (немецкими снарядами) и «исходящей почтой» (американскими снарядами). Снаряды нашей артиллерии летели со свистом. А звук приближающихся немецких снарядов должен был вызывать у него напряжение и давал сигнал о том, что надо прятаться. Он, должно быть, очень быстро уловил разницу звуков, и особенно отличать звук снарядов, выпущенных из немецких орудий калибра 0.88 (а это были лучшие орудия Второй мировой, которые стреляли как винтовки). Между моментом, когда человек слышал выстрел такого орудия, и моментом, когда посланный из этого орудия снаряд падал, проходили какие-то мгновения. Просто раздавалось «бам», и вам на голову падал снаряд. Это было отличное немецкое оружие. А еще у немцев были реактивные минометы (мы называли их «визжащими мими»). Перед тем, как упасть на землю, выпущенные из этих минометов мины взлетали действительно высоко. Скрежещущий вой этих мин был слышен, и от этого звука людей сковывал ужас. Это был не артиллерийский снаряд. Мины не вращалась в воздухе, а потому издавали немного другой звук, более жуткий, чем звук летящего обычного артиллерийского снаряда. На второй день вторжения у меня от огня «визжащих мими» погибли восемь человек.


Алекс Кершо: Сэлинджер знал, что шрапнель, пулеметный огонь и осколки снарядов несут смерть. И лучшим способом остаться в живых было залечь, желательно так, чтобы лицо было ниже поверхности земли, а если это было невозможно, то надо было всегда держаться как можно ближе к поверхности земли.


Джон Кларк: Я повидал много страшного: разбросанные по пляжу куски тел, ребят, разорванных в клочья. Думаю, больше всего меня смутил вид танка с бульдозерным ножом. Танк шел по дороге и сваливал тела в канаву, чтобы они не мешали продвижению танков и грузовиков[22].


Эдвард Дж. Миллер: Как только Сэлинджер оказался на берегу, для него и остальных бойцов его полка первым делом стали организация плацдарма и его удержание. Самые кровопролитные бои происходили не на пляжах. Бои на пляжах были закончены в первые несколько часов, но настоящее кровопролитие – подлинный ад изнурительных боев – началось после того, как пехотинцы ушли с пляжа.


Алекс Кершо: В день высадки пляж «Юта» не был местом, где высадившиеся понесли самые тяжелые потери. Четвертая пехотная дивизия потеряла на «Юте» двести с лишним человек, но это были люди, которых Сэлинджер знал и вместе с которыми он проходил подготовку. Вопрос с пляжем «Юта» и высадкой упирается в потери, понесенные не в день высадки, а в последующие дни. Поскольку высадка на пляж «Юта» не была сопряжена с самыми тяжелыми потерями, у солдат Четвертой дивизии (и наверняка у Сэлинджера и его товарищей) возникло ложное чувство безопасности в отношении того, что предстояло им испытать в дальнейшем.


Оказание первой помощи раненому на дюнах Мадлен.


Полковник Герден Ф. Джонсон: После прорыва с плацдарма на берегу Третья американская армия… направила шесть дивизий в сторону Бретани. Эти дивизии должны были окружить немцев и открыть путь на Париж, но им предстояло пройти через бутылочное горло к востоку от Авранша. Этот проход образовался после того, как немцы затопили территорию, по площади равную штату Род-Айленд[23].


Стивен Э. Эмброуз: Двенадцатым пехотным командовал полковник Расселл («Ред») Ридер… Ридер вывел своих людей через брешь в дамбе на вершину дюны, где встретился с [Теодором] Рузвельтом, который выкрикнул: «Ред, насыпные дороги через низменность забиты. Полюбуйся! Вереница джипов, и ни одно колесо не вращается». По словам Ридера, «Рузвельт выглядел усталым, и то, что он опирался на трость, усиливало это впечатление»… Ридер принял решение. «Мы пересечем этот затопленный район!»[24], – прокричал он.


Солдаты на пляже «Юта» после первой атаки.


Полковник Расселл Ридер: Немцы затопили окрестные низменности и луга, запрудив ручьи. Получилось озеро километра два шириной. Надо было пересечь это озеро. От разведчиков и лояльных нам французов мы знали, что перед тем, как устроить озеро, немцы бульдозерами наворотили земляные валы, так что уровень воды поднялся от высоты груди до почти двух метров. Еще в Англии наш генерал сказал, что нам, возможно, придется пересекать это водное препятствие вброд. Он снабдил нас надувными спасательными жилетами, а мы разбились на пары, в каждой из которых один умел плавать, а другой – нет. Я отдал приказ жестом, и три тысячи тяжело навьюченных пехотинцев вошли в рукотворное озеро… Когда я увидел, как неподалеку от меня в воде барахтаются не умеющие плавать, увешанные оружием и снаряжением бойцы, стремившиеся идти вперед, я понял: мы выиграем войну[25].


Дэвид Шилдс: Солдаты полковника Ридера с трудом пересекали затопленные поля. Впоследствии Ридер вспоминал об этом моменте: «Непосредственно перед нашей отправкой из Англии командир дивизии сказал мне: “Разведчики сообщили нам, что у немцев есть путь, по которому они доставляют горючие материалы в затопленные районы. Скажи своим людям, что делать, если они столкнутся с этим”». В одном из писем, написанных в 1958 году Корнелиусу Райану, Ридер заметил: «Я все еще думаю над ответом на этот вопрос».


Штаб-сержант Дэвид Родерик: Всего было четыре насыпные дороги (мы называли их «гатями» или «выходами»), которые вели через эти затопленные районы к Сен-Мер-Эглиз. Сэлинджеру надо было пересечь пляж, преодолеть дамбу и песчаную дюну, выйти на гать, пройти по ней и уже после этого начать воевать на суше. 82-я и 101-я воздушно-десантные дивизии должны были обеспечить нам возможность прохода по гатям. Парней из 101-й дивизии должны были высадить в тылу немцев, и после высадки они должны были атаковать выходы с гатей на сушу и установить контроль над этими точками. А 82-я дивизия должна была прикрывать весь район высадки по другую сторону от Сен-Мер-Эглиз.

В то время моей надеждой, надеждой Сэлинджера, да надеждой всех нас было то, что если нас не перестреляют на пляже, а парашютисты смогут захватить выходы, нас не застигнут на открытом месте: если нас станут обстреливать на гатях или на затопленной территории, нас уж точно перебьют.

В первый день мы углубились в территорию на 10 километров. Мы двигались без остановок до полуночи. Нам пришлось идти по затопленной местности. Когда мы, наконец, вышли на твердую землю, там была пара деревушек, жители которых дали нам вина.


Алекс Кершо: Сэлинджер, вероятно, думал, что самое трудное – это высадка в первый день вторжения, но в последующие дни, когда ему пришлось преодолевать поля и живые изгороди, он, должно быть, понял, что все, чему его учили на основном курсе боевой подготовки, неприменимо. Пересечение каждого поля обходилось в 20–30 трупов. Переход поля шириной сто метров мог иногда стоить жизни целому взводу. Иногда целая рота, 200 парней, затрачивала целый день на захват поля шириной в километр.


Полковник Герден Ф. Джонсон: Выбирая оборонительные позиции, немцы умело использовали преимущества, которые давала им местность, вскоре ставшая известной как страна живых изгородей. Согласно местной легенде, живые изгороди были созданы римлянами для защиты их небольших полей от полуцивилизованных галлов. Живые изгороди – это валы смешанной с камнями земли, пронизанные перекрученными корнями кустов, которые за века стали плотными зарослями, образующими резкие, крутые стены. Живые изгороди окружают маленькие, неправильной формы поля, которые нормандские крестьяне называют «бокажами». Валы из земли и камня достигают высоты от менее метра до двух с лишним метров и часто бывают двойными, с канавкой между первым и вторым валом… Живые изгороди – замечательные укрепления. Горстка немцев, залегших за такими изгородями с пулеметами, могла сдерживать наступление целого полка пехоты. Летом немцев от обнаружения с воздуха скрывала листва. Несколько танков, умело расставленных по углам таких полей и прикрытых ветвями, своим огнем буквально выкашивали пехоту противника[26].


Печально знаменитые живые изгороди.


Клайд Стодгилл: На поле лежали тела. Раненые взывали о помощи. Кто-то из упавших немного двигался, а кто-то был недвижим. Некоторые из тех, кто двигался, дергался, когда в них попадали пули прицелившихся немецких пехотинцев. Некоторые солдаты укрывались за тушами убитых коров, но никто не осмеливался встать в полный рост и открыть огонь. И никто не бежал к живой изгороди, за которой засели немцы. Конечно же, фронтальная атака была обречена на неудачу с самого начала. Наши ряды существенно поредели, а убили мы только одного немца. Вот и все наши боевые успехи[27].


Полковник Герден Ф. Джонсон: Мы встретили бойцов из 82-й авиадесантной дивизии, окровавленных, но полных боевого духа. Они рассказали нам, как нацисты резали глотки парашютистам, которые беспомощно висели на стропах запутавшихся в кронах деревьев парашютов, и о намеренных убийствах тех, кто удачно приземлился, но не успел избавиться от парашютов. Наши люди слушали эти рассказы, и в них загорался гнев, смешанный с восхищением перед проложившими нам путь товарищами из 82-й дивизии. Страх и сомнения переплавились в общую страстную ненависть[28].


Штаб-сержант Дэвид Родерик: Сегодня 22 июня. Поздравляю себя с днем рождения. Как было бы здорово оказаться дома, а не здесь, на побережье Франции[29].


Билл Гарвин: В последующие дни реальности войны закалили нас. [У немцев] было преимущество скрытности, выбора позиций и путей отхода. У нас, наступавших, не было выбора: если мы хотели захватить территорию, нам надо было продвигаться вперед и попадать в прицелы немецких пулеметов. Мы стали нести тяжелые потери от огня снайперов, артиллерийского огня и ударных волн от разрывов снарядов Nebelwerfers или «визжащих мими», которые долбили по нам залпами со скрежещущим и завывающим звуком. Ударные волны от близких разрывов этих ракет были настолько сильными, что если у бойца был застегнут подбородочный ремень каски, ударная волна запросто могла сломать ему шею[30].


Дебора Дэш Мур: Сэлинджеру пришлось участвовать в боях за живые изгороди, а это были очень тяжелые бои. Должно быть, продвинувшись всего на полметра, он видел, как падали люди. Ему предстояло увидеть, как ранят и убивают людей, которые были ему не безразличны.


Алекс Кершо: Сэлинджер, по-видимому, пережил сражение за живые изгороди в его худшем варианте. Для того чтобы продвинуться на километр по фронту в 300 метров, батальону приходилось тратить целый день. Немецкие орудия были упрятаны в землю через каждые несколько метров. Движение вперед всегда вызывало встречный огонь. Немцы использовали особенности местности с огромной пользой для себя. Поля были невероятно хорошо минированы немцами. У них была мина S, известная как «прыгающая Бетти». Такие мины вызывали жуткий страх у каждого солдата, в том числе и у Сэлинджера. Если американский солдат задевал растяжку этой мины, небольшой заряд подрывал кассету. В «прыгающей Бетти» было 360 шариков от подшипников, а время подрыва мины было рассчитано так, чтобы взрыв произошел на уровне гениталий солдата. Эффект был сокрушительный.


Рядовой Альберт Сол: С первой потерей мы столкнулись в живых изгородях, в высокой траве, росшей вдоль коровьей тропы. Убитый американский солдат нелепо лежал на боку. Его каска съехала набок, и мертвец все еще сжимал винтовку М-1. Место, где когда-то было лицо убитого, было покрыто толстой коркой запекшейся крови, которая образовывала темно-красную маску. Брюки и нижнее белье убитого были спущены ниже колен. Очевидно, солдат облегчался, когда случайный осколок снаряда положил бесславный конец его последнему акту жизнедеятельности[31].


Капрал Элтон Пирсон: Когда мы находились на позиции за живой изгородью, я услышал гул бомбардировщиков. Они прилетали эскадрильями. Каждый самолет сбрасывал бомбы там, где заканчивал бомбить другой самолет, и так далее. Земля дрожала … так сильно, что если лежал на земле, дыхание отбивало[32].


Американские солдаты в бою у живых изгородей.


Пол Фасселл: Во время бомбежки некоторые немецкие солдаты, буквально обезумев, стрелялись, лишь бы не оставаться в этом реве, пламени, дыме, воплях, в конвульсиях земли, среди взлетающих на воздух тел и частей тел. Получивший сверху приказ «удерживать позицию», генерал Фриц Байерлин [командир образцовой танковой дивизии] ответил: «Мои гренадеры и саперы, мои расчеты противотанковых орудий держатся. Ни один из них не оставил позиции. Ни один. Они недвижимо и молча лежат в своих окопах. Потому, что они мертвы. Мертвы. Понятно?» Чуть позднее Байерлин доложил: «В течение последнего часа у меня не было связи ни с кем из подчиненных, даже по радио. К полудню я не видел ничего, кроме пыли и дыма. Моя передовая выглядит как поверхность луны. По меньшей мере, 70 % моих солдат были выведены из строя – убиты, ранены, сошли с ума или контужены»[33].


Лейтенант Эллиот Джонсон: Нас окружали живые изгороди. В одном углу был сделан проход для скота, идущего на водопой. Вот в таком углу и засел стрелявший по нам снайпер. Всякий раз, как я поднимал голову из ячейки, в меня стреляли. По полевому телефону я связался с двумя моими ближайшими друзьями. И мы разбежались по полю с гранатами в руках. В условленный момент мы метнули гранаты и сделали то, что должны были сделать. Рассказывая об этом, я избегаю слов «убить человека», потому что не хочу иметь ничего общего с этим[34].


Капитан Джон Сим: Пока по нам гвоздили минометы, к нам со стороны замка подобрался немецкий солдат-одиночка, вооруженный винтовкой. Я спокойно сказал моему вестовому: «Харрис, видишь этого подбирающегося к нам солдата? Подстрели его». И Харрис его уложил. Много позднее я думал: «Да как я мог отдать такой приказ?»[35]

* * *

Эдвард Дж. Миллер: Прорыв к Шербуру, а именно его и совершил Двенадцатый пехотный полк (и Сэлинджер был очевидцем этого марша), можно обобщить цифрами потерь. В момент высадки в Нормандии в полку было чуть меньше 3100 человек. К концу июня полк потерял более двух тысяч бойцов. Армия не предвидела таких потерь в пехоте. Солдат ранили и убивали в таких количествах, что вывозить тела приходилось грузовиками.


Джон Макманус: Двенадцатый пехотный полк, на левом фланге соприкасавшийся с Восьмым, а на правом фланге – с Двадцать вторым полком, продвигался так же медленно, как и его соседи. Задачей полка было взятие возвышенности к северо-востоку от Монбурга, но сначала надо было захватить Эдмондвилль.

Даже для того чтобы приблизиться к Эдмондвиллю, Двенадцатому полку пришлось с боями пробиваться через эти напоминавшие пчелиные соты, пронизанные корнями деревьев валы высотой в полтора-два метра. Это были боевые действия, которые вели мелкие подразделения, отвратительные боевые действия, которые приходилось вести на минимальном удалении от противника, почти лицом к лицу с ним. По одну сторону живой изгороди находилась группа американцев, а по другую – группа немцев, и до следующего дня доживал лишь один из этих людей. Окопавшиеся немецкие пулеметчики косили американцев пачками. Бои вокруг Эдмондвилля были одними из самых ожесточенных боев кампании в Нормандии. Командный пункт полковника Ридера несколько раз был почти захвачен немцами, из чего следует, что передовые и тыловые линии американцев и немцев перемешались. Царил кромешный хаос.



Дэвид Шилдс: Через три дня после высадки полк, в котором служил Сэлинджер, был зажат между опорным пунктом, который немцы организовали в деревне Эдмондвилль, и пушками, установленными в крепости Азевилль. Двенадцатый полк попал под перекрестный огонь. Сэлинджер обнаружил, что должен лежать на земле ничком, а его полк прижат к земле перед Эдмондвиллем. Под безжалостным пулеметным и минометным огнем, зная, что отступать нельзя, солдаты были вынуждены прорываться через немецкие укрепления, невзирая на потери. Всякий раз их атаки захлебывались под огнем немцев. Поползав по полю и собрав убитых и раненых, они снова шли на штурм, результатом которого было продвижение на несколько метров ценой огромных потерь. Рота Сэлинджера неоднократно, днем и ночью, атаковала немецкие позиции в течение более чем двух суток – до тех пор, пока немцы скрытно не отступили. Это один из боев, подробно описанных Сэлинджером в рассказе «Магический окопчик».




Дж. Д. Сэлинджер («Магический окопчик», неопубликованный рассказ):

Летуны наконец взались за ум и прислали несколько пикирующих бомбардировщиков нам в поддержку, но мы – я имею в виду нашу роту – в течение почти двух дней были прижаты к краю болота. Из 208 человек в роте осталось только 35. Да, то болото плодило вдов.

Шириной болото было всего несколько километров, но фронт наступления был по-настоящему узок – примерно четыреста метров. С обоих флангов была вода, что-то вроде заросших травой речушек. Итак, надо было пересечь это чертово болото, и это поручили роте «Ц», потому что мы были самыми лихими парнями в батальоне, и потому, что командир батальона, ублюдок, попросил нас об этом. Он выслуживал себе звание капитана.

А с другой стороны болота у немцев было две роты, почти полного состава. И четыре двенадцатимиллиметровых миномета. Во всяком случае, мы могли насчитать четыре. Эти минометы и задали нам жару[36].


Шейн Салерно: В боях за деревушку, в которой было меньше сотни жителей, Двенадцатый полк потерял триста человек. Немцы, которых было вдвое меньше, чем нас, в конце концов выкинули белый флаг и сдались.


Лейтенант Джо Мозес: После долгих споров лейтенант Эверетт решил выйти вперед с несколькими солдатами, чтобы принять… пленных. Все сдающиеся в плен, которых мы видели, приближались к нам с поднятыми над головой руками. Когда мы двинулись навстречу, чтобы взять этих людей, немецкий пулеметный расчет, который мы не засекли, но который был частью этого подразделения, открыл огонь в момент, когда лейтенант Эверетт и сопровождавшие его солдаты были метрах в двухстах от немцев. Эверетту прострелили голову. Попали в правую щеку и в грудь. Был убит один солдат, а еще двое были ранены[37].


Джон Макманус: Американцев, видевших эту ложную сдачу в плен, обуяло то, что я называю «жаждой убийства». В Двенадцатом полку, где служил Сэлинджер, решили не щадить ни одного немца, даже тех, кто пытался сдаться. Их перебили всех, до единого. Солдаты выслеживали и убивали всех немцев, каких могли найти. Честно говоря, мы не знаем мнения немцев о том, что произошло, поскольку немцев перебили.


Капитан Фрэнк Р. Бёрк: Немцы дорого заплатили за свое коварство[38].


Шейн Салерно: Бои за Эдмондвилль опалили память Сэлинджера и его товарищей по оружию.


Пол Александер: 12 июня, менее чем через неделю после высадки, Сэлинджер проявил свое общее отношение к тому, чем он занимался, написав Уиту Бёрнетту короткую открытку, в которой упомянул о том, что ведет допросы. Большинство гражданских лиц, писал он, были обеспокоены артиллерийскими обстрелами, но радостно взволнованы тем, что союзники пришли, чтобы разгромить немцев.


Полковник Герден Ф. Джонсон: К началу восьмого дня вторжения стало ясно, что, несмотря на постоянные, яростные контратаки, противник не способен отбросить нас ни на фут, и что союзники на какое-то время вполне прочно удерживают плацдарм на берегу. Войска и боеприпасы поступали на участок «Юта» бесперебойно и распространялись по территории, которую Двенадцатый пехотный полк отвоевал с таким трудом и так доблестно. Ситуация подчеркивала необходимость продолжать наступление с еще большей энергией для того, чтобы как можно скорее овладеть жизненно важным портом Шербур[39].


Пол Фицджеральд и Дж. Д. Сэлинджер с любимыми собаками.


Алекс Кершо: Сэлинджер был очевидцем жестоких уличных боев на полуострове Контантен, развернувшихся, когда Двенадцатый полк пробивался к Шербуру. Провал попытки немцев отсечь американцев у Мортена стал поворотным пунктом этой битвы на Западном фронте. 23 августа боевая группа Двенадцатого полка начала 170-километровый марш на Париж.


Шейн Салерно: О том, чем Дж. Д. Сэлинджер на самом деле занимался на войне, много ложной информации. Эти неверные рассказы десятилетиями повторяли в многочисленных книгах и статьях. Самое последнее попрание истины – изданная в 2010 году книга Кеннета Славенски J. D. Salinger: A Life («Дж. Д. Сэлинджер: биография»). В этой книге допущены десятки ошибок в отношении военного прошлого Сэлинджера. Славенски утверждает, что «на поле боя [Сэлинджер] был вынужден стать лидером, командовать эскадрильями и батальонами». Во-первых, «эскадрилья»[40] – подразделение ВВС и только ВВС. Далее, офицеры-контрразведчики не командуют, они не полевые бойцы. Близкий друг Сэлинджера Джон Киган, его сослуживец, рассказывает об их настоящих обязанностях.


Джон Киган: Нашей задачей была поддержка атакующих подразделений путем работы в командных и коммуникационных постах немцев, прослушивание телефонных разговоров и телеграфных сообщений. У нас были также списки подтвержденных коллаборационистов. Мы должны были захватывать бумаги, вести допросы. Многие из наших задач пришлось отменить, поскольку цели были уже уничтожены – например телефонный узел в Сент-Мер-Эглиз. Нам достались несколько пленных, но у нас не было времени их допрашивать; нам приходилось просто отсылать их в Англию[41].


Алекс Кершо: Как контрразведчик, Сэлинджер обладал определенной свободой действий. В каком-то смысле война для него была более интеллектуальным упражнением, чем для обычного рядового бойца. Он, например, не был обязан отчитываться перед высшим по званию офицером, поскольку был контрразведчиком. Более того, он даже мог приказывать майору или полковнику, при том, что сам был сержантом. Он был относительно свободен в передвижениях, мог даже перейти через линию фронта для того, чтобы изучать культуру, понимать людей, понимать, как местные жители реагируют на войну, как война влияет на отношения между солдатами и мирными жителями, какой урон она наносит великим европейским культурам, традициям и людям.

Ему пришлось понять, что означает быть гражданским и попасть под бомбежку, каково быть коллаборационистом, быть молодой, привлекательной женщиной, чья единственная возможность выжить и накормить заключалась в том, чтобы переспать с немецким солдатом.

Ему пришлось постичь тяжесть того неимоверного груза, что давит не столько даже в бою, но, что еще более важно, и в отношениях с окружающими (в связи с боевой обстановкой), и ставит под угрозу даже самые прочные узы. Ему пришлось постичь, как война все портит и разрушает. Это зло, расползающееся с полей сражений и отравляющее все вокруг. Он должен был получить исчерпывающее представление о том, что война делает с людьми.


Джон Макманус: В Шербуре Четвертая дивизия дралась за каждый дом, квартал за кварталом. Солдаты передвигались по подвалам, если могли, поскольку показываться на открытой улице было смертельно опасно. Подвалы в такой ситуации становятся очень ценными сооружениями. Бой ведется на кратчайшем расстоянии, почти так же, как и в живых изгородях. Автоматическое оружие – все эти «браунинги», «томпсоны» – практически гарантирует убийство: очередь из автомата в упор буквально вырывает куски плоти из тела. Выстрелы в голову дробят череп. Четвертая и две других дивизии пробивались к городу, чтобы захватить немецкие укрепления в районе порта. Союзникам нужен был порт, чтобы обеспечить линии снабжения в Европе.


Американский солдат смотрит на убитого немецкого солдата в Шербуре.


Пол Фасселл: Целью операции было уничтожение части немецких вооруженных сил, сдерживавших наступление союзников, а это наступление должно было продолжаться несмотря ни на что[42].



Утренняя сводка по роте.


Дэвид Шилдс: Бесконечные потери штабных офицеров во время прорыва Двенадцатого полка с пляжей на Шербур заставляли проводить в частях импровизации с личным составом. Роль Сэлинджера могла измениться – унтер-офицер, штаб-сержант разведки мог получить неофициальный статус офицера, поскольку в ходе всех этих разведывательных операций ему приходилось выполнять разные роли. Сам он об этом помалкивал, но есть рассказы других людей, и эти рассказы дают очень хорошее представление о той беспощадной, зыбкой ситуации, в которой оказались Сэлинджер и другие бойцы Двенадцатого полка.


Клайд Стодгилл: После бомбежки и прорыва под Сен-Ло нашему батальону, а, возможно, и всему Двенадцатому пехотному полку поставили задачу: подавить очаги сопротивления немцев, оставшиеся в глубине наших порядков после быстрого продвижения союзников вперед. Мы мотались туда-сюда, часто зачищая одну и ту же местность по два раза, а то и более. Иногда там нас поджидали немцы, и тогда происходили перестрелки… Это было ужасным заданием, не оставлявшим много времени на отдых и сон. Мы пребывали в состоянии усталости, превосходившей чисто физическое истощение[43].


Лейла Хэдли Люс: Поначалу Джерри был настроен очень патриотично: мол, они творят добро в этом мире. Помню, он говорил, как здорово чувствовать, что он является частью чего-то хорошего. Но когда он увидел людей, которых ранили или убивали, когда он увидел смерть и изувеченных людей, это страшно удручило его. И тогда он решил не иметь больше ничего общего с войной. Вообще ничего общего.


Дебора Дэн Мур: Времени на то, чтобы снова становиться таким, каким человек был до сражения, немного. Человек изменился так, что эти изменения и измерить-то невозможно.


Эдвард Дж. Миллер: От квартиры на Парк-авеню до Нормандии и войны был долгий путь.

Глава 2
Легкий бунт беглеца с Парк-авеню

Нью-Йорк, 1919–1936; Вена, Австрия, 1937–1938;

Колледжвилль, Пенсильвания, 1938 год; разные военные базы, 1941–1943


Родившийся в атмосфере царившего на Парк-авеню материального благополучия, молодой Сэлинджер был человеком, идущим против течения: одиночкой, актером, плохим учащимся, кадетом военного учебного заведения и бросившим колледж художником – в общем, кем угодно, но не сыном своих родителей. Или ему надо было верить в это для того, чтобы стать таким писателем, каким он хотел стать.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер вырос в замкнутом пространстве. Он любил мать, которая любила его. Он обожал сестру Дорис, которая обожала его. Отец Сэлинджера был обычным приличным, строгим человеком – религиозным евреем, занимавшимся импортом копченостей. Джером Дэвид Сэлинджер ни в чем не хотел походить на отца. Росший в условиях любви и заботы сын богатой семьи, Сэлинджер выступал против всего, что отстаивали его родители, то есть против ценностей богатого среднего класса Манхэттена. Или он, пожалуй, находился в глубоком конфликте с этими ценностями. Первым несчастьем молодого Сэлинджера было отсутствие несчастий.


Йэн Гамильтон: Его отец, Сол Сэлинджер, родился [16 марта 1887 года] в Кливленде, штат Огайо[44].


Дэвид Шилдс: Двадцатидвухлетний Соломон Сэлинджер, еврей из Чикаго, встретил Мэри Джиллич, католичку, 26 августа 1893 года рождения, когда ей было семнадцать, в Атлантик-сити, штат Айова. Когда они поженились, Мэри сменила имя на «Мириам», что звучало более по-еврейски. Сэлинджер рос в обстановке неразберихи и острых противоречий между иудаизмом отца и католицизмом матери; это и стало той пропастью, которую он попытался преодолеть.


Шейн Салерно: Дорис, сестра Сэлинджера, рассказала дочери писателя Маргарет, что в Чикаго Сол и Мириам управляли кинотеатром, но прогорели. Сол нашел свою нишу в фирме J. S. Hoffman, импортировавшей мясные продукты и сыры. Сол произвел на владельца фирмы столь сильное впечатление, что он попросил Сола перебраться в Нью-Йорк и стать управляющим филиалом фирмы на атлантическом побережье США.


Эберхард Элсен: После рождения сестры Сэлинджера Дорис 17 декабря 1912 года, у Мириам было два выкидыша.


Шейн Салерно: Врачи, лечившие Мириам, не думали, что ее вторая беременность закончится родами, так как на втором месяце она переболела воспалением легких. Однако 1 января 1919 года в роддоме Нью-Йоркской детской больницы на Западной 61-й улице Манхэттена родился Джером Дэвид Сэлинджер. При рождении он получил кличку «Сынок».


Уильям Максвелл: В той мере, в какой речь идет о нынешнем населении Нью-Йорка, следует отметить разницу между людьми, которые приехали в город, будучи взрослыми людьми, и теми, кто родился и вырос здесь. Ибо детство в Нью-Йорке – это особый опыт. Достопримечательности для одних – всего лишь ориентиры для других. Мальчишкой Джерри Сэлинджер играл на ступенях общественных зданий, которые человек, не родившийся в Нью-Йорке, сразу же узнал бы, а Джерри никогда не придавал им особого значения. Он катался на велосипеде в Центральном парке. Он падал в главный пруд Центрального парка. Универмаги Macy’s и Gimbel’s, почти обожествляемые взрослыми, для него по-прежнему оставались игрушечными магазинами, в которые его водили на Рождество. А жизнь на Парк-авеню просто означала только то, что, отправляясь в отпуск, надо ехать на вокзал Гранд-Сентрал на такси[45].


Эберхард Элсен: Когда Сэлинджер родился, его семья жила в доме 500 на Западной 113-й улице, затем в Северном Гарлеме по адресу: Бродвей, 3681, затем перебралась обратно на Морнингсайд-Хайтс, в дом 511 по Западной 113-й улице, потом – в Верхний Вест-Сайд, в дом 215 на Западной 82-й улице. Наконец, с осени 1932 года, семья обосновалась в Верхнем Ист-Сайде, в доме № 1133 на Парк-авеню, на углу Парк-авеню и Восточной 91-й улицы, в общем, в том же районе, где проживали богатые родители Холдена Колфилда.


Майкл Кларксон: Вежливый ребенок-интроверт, Сэлинджер любил действовать, писать и совершать долгие прогулки самостоятельно.


Шейн Салерно: Дорис Сэлинджер говорила своей племяннице Маргарет Сэлинджер: «В детстве твой отец и я были лучшими друзьями».


Дорис Сэлинджер: Мама никогда не рассказывала тебе историю Маленького Индейца[46] про Сынка? Как-то днем я должна была приглядеть за братцем, пока мама ходила за покупками. Ему было тогда три, самое большее, четыре года, а мне – около десяти. У нас вышла большая потасовка из-за чего-то, не помню уж, из-за чего именно, но Сынок так разозлился, что собрал свой чемодан и убежал из дому. Он всегда убегал. Когда несколько часов спустя мама вернулась домой из магазинов, она нашла его в вестибюле. Он был одет в индейский костюм, с ног до головы, на которой красовался головной убор из длинных перьев. Он сказал: «Мама, я ухожу из дома, но задержался, чтобы попрощаться с тобой». Когда она раскрыла его чемодан, она увидела, что тот полон оловянных солдатиков… Они всегда были очень близки – Сынок и Мама, Мама и Сынок. Папа всегда оказывался в невыгодном положении[47].


Дэвид Шилдс: Название, пожалуй, самого знаменитого рассказа Сэлинджера стало отзвуком одной из немногих коротких историй об отношениях Сэлинджера с отцом. На пляже Сол держал Джерри в воде и просил его искать «рыбку-бананку».


Марк Хауленд: В очень многих рассказах и повестях Сэлинджера родителей фактически нет. В рассказах о семье Глассов мы читаем о сильной любви, но никогда не встречаем в них Леса и никогда не видим, чтобы Лес и Бесси, отец и мать, как-то взаимодействовали друг с другом.

Шейн Салерно: Вскоре после его бар-мицвы Джери и его сестре Дорис сообщили о том, что Мириам – не еврейка по рождению. В семье Сэлинджеров праздновали и Рождество, и Хануку.


Джин Миллер: Думаю, у него были большие нелады с отцом. Он никогда не рассказывал мне о том, что его отец занимается торговлей копченостями. Он всегда говорил мне, что отец торгует сырами и очень хочет, чтобы сын присоединился к его занятию, но у него нет ни малейшей склонности к торговле сырами, что, как я думаю, и было причиной многих трений.

Отец не одобрял сына. Это заставляет меня вернуться к письму Джерри, в котором он пишет: «Иногда надо полагаться на свое собственное одобрение. Иногда от людей ни за что не получишь одобрения. Такое одобрение или приходит слишком поздно, или вообще никогда не приходит». Уверен, что он говорил это о своем отце. Он очень коротко, в общих чертах рассказал мне о том, насколько сильно отец хочет затащить его в гастрономический бизнес. И о том, как он не собирается заниматься этим делом. О том, что его отец считает его намерение стать писателем смехотворным, а мать считает это устремление сына прекрасным. По мнению матери, Джерри мог делать все, что ему взбредет в голову. Мать одобряла все, что бы он ни делал. Он никогда не предлагал мне познакомиться с его родителями. Он никогда не говорил о том, что, будучи подростком, он бросал вызов отцу. Он никогда не рассказывал о тех годах.


Дэвид Шилдс: В течение всей своей жизни и своей писательской карьеры Сэлинджер и его «другие я» (Холден, Бадди и т. д.) сетуют на ханжество буржуазии. Вероятно, исток этих сетований лежит в преступных деяниях компании J. S. Hoffman.


Шейн Салерно: Сол Сэлинджер был вице-президентом J. S. Hoffman, когда этой компании было предъявлено обвинение в нарушении американских антитрестовских законов и во вздувании цен. В марте 1940 года компанию обвинили в заговоре с целью монополизации поставок производимых в США «сыров иностранного типа». Позднее в том же году Федеральная комиссия по торговле издала приказ компании «прекратить установление и поддержание цен и в дальнейшем воздерживаться от установления и поддержания» цен, предлагаемых висконсинским производителям швейцарского и лимбургского сыров.

В 1941 году федеральный судья обвинил компанию в «умышленном и постоянном» участии в «картельном сговоре с целью установления закупочных цен на сыры… на протяжении примерно восьми лет» [т. е. на протяжении всего детства Сэлинджера на Парк-авеню]. В результате этого сговора «ответчики подавляли конкуренцию». В 1942 году Большое жюри присяжных обвинило компанию Hoffman в «сговоре с целью установления картельных цен на американские и формованные сыры».

Юридические неприятности Сола Сэлинджера и компании Hoffman на этом не закончились. В сентябре 1944 года компания отказалась опротестовывать обвинение и заплатила штраф в размере 2000 долларов за участие в сговоре с целью установления цен, которые оптовые покупатели платили за «сыры иностранного типа», произведенные в штате Висконсин. А годом позже компании согласилась прекратить использование маркировки, создававшей впечатление, будто ее швейцарский сыр импортирован из Швейцарии.

Для сверхчувствительного сына проходящего в суде в качестве ответчика отца, который позиционировал себя как сторонника всего традиционного и респектабельного, объявление о таких проступках должно было иметь силу разоблачения. Действительно, по словам одного из наших респондентов, Сэлинджер однажды назвал своего отца «аферистом»[48].


Джон К. Анру: Между Джерри и его отцом была отчужденность. О матери он отпускал гораздо меньше замечаний. Как-то он пошутил: «Матушка водила меня в школу до тех пор, пока мне не исполнилось 26. Типичное поведение матерей».


Джойс Мэйнард: Джерри почти ничего не рассказывал мне о своей семье. Не было фотографий из его детства, фотографий его семьи, сестры. Ничего не было.


Лейла Хэдли Люс: Я спросила его, автобиографичны ли повести «Фрэнни» и «Зуи», как если б у него были братья и сестры, и списан ли образ Бесси с его матери. Он полностью увернулся от ответа.


Дэвид Шилдс: Дочь Сэлинджера, Маргарет, указывает, что в юности Сэлинджер испытывал острый внутренний конфликт из-за того, что он наполовину еврей, – но не из-за убеждений, а вследствие того, что в обществе он находился в трудном положении. В 40-х годах у многих людей были явные антисемитские предрассудки. Например, в университетах Лиги плюща ограничивали прием евреев. Чтобы стать своим в высшем обществе, нужны были не только деньги, образование и связи, но и нееврейское происхождение. Взрослевший Сэлинджер часто желал того, что на словах презирал: он хотел денег, внимания Голливуда, одобрения Лиги плюща. У него все перепуталось в голове с самого начала.


Друг детства: Он хотел делать необычные вещи. Никто в семье часами не знал, где он и что он делает. Он появлялся только для того, чтобы поесть. Он был славным мальчиком, но из тех, кто не будет играть в карты, если в них хочет поиграть другой[49].

* * *

Эрнест Хейвеманн: [Сэлинджер] был кем угодно, только не вундеркиндом. В начальных нью-йоркских школах учение давалось ему с трудом. В те времена он был известен под именем Сынок[50].


Марк Хауленд: Сэлинджер был ужасным учеником. Его оценки были потрясающе низкими.


Джон Ско: В отличие от Зуи и остальных детей семейства Глассов, [Сэлиджер] был кем угодно, только не «умным ребенком». В государственных школах [в которых он учился до девятого класса в Вест-Сайде Верхнего Манхэттена] он получал, по большей части, оценки «хорошо», но арифметика ему не давалась. Высокий, жилистый мальчик лучше проводил время в Кэмп-Вигваме, что в Гаррисоне, штат Мен, где он прилично играл в теннис и легко заводил друзей[51].


Дэвид Шилдс: В этот лагерь ездили еврейские дети из относившихся к среднему классу состоятельных семей.


Эберхард Элсен: Молодой Джерри Сэлинджер хорошо общался и принимал активное участие в жизни лагеря. Он даже помогал ставить пьесу.


Эрнест Хейвеманн: В детстве он интересовался драматургией. В ежегоднике Кэмп-Вигвама за 1930 год он упомянут как «всеми любимый актер»[52].


Пол Александер: В 1932 году Сол Сэлинджер устроил сыну собеседование в подготовительной частной школе Макбёрни на Западной 63-й улице в Вест-Сайде Верхнего Манхэттена. Архивные документы свидетельствуют: на собеседовании Сынок показал скромные результаты. Неловкий и амбивалентный, он производил впечатление того, кем и был – рассеянного, не сосредоточенного всезнайки, который понятия не имел о том, что он хочет делать в жизни. На собеседовании при поступлении в подготовительную школу Сынок дерзко заявил, что его интересуют две вещи – «драма и тропические рыбы», демонстрируя признаки защитного поведения[53].


Шейн Салерно: Первый и второй класс Сэлинджер учился в школе Макбёрни.


Эрнест Хейвеманн: Судя по документам, в первом классе показатель умственного развития у Сэлинджера равнялся 111, т. е. был чуть выше среднего, а его оценки были такими: 80 по английскому, 77 по биологии, 66 по алгебре и 66 по латыни[54].


Фиби Хобан: Учился Сэлинджер плохо. Архивы школы Макбёрни показывают, что Сэлинджер отчасти разделял интересы Холдена. Сэлинджер руководил командой фехтовальщиков, участвовал в любительских спектаклях (в которых часто исполнял женские роли) и занимался школьной газетой, называвшейся McBurneian.


Дэвид Шилдс: В опубликованной в школьной газете рецензии на спектакль Mary’s Ancle («Лодыжка Мэри») отмечено: «Некоторые считают, что лучшим актером был Джером Сэлинджер».


Шейн Салерно: Обвиненный в том, что его здорово «пришибло созревание», и что ему неведом смысл слова «прилежание», Сэлинджер весной 1934 года был исключен из школы Макбёрни. В частной школе Мэнхассет на Лонг-Айленде он учился не лучше.


Гарви Джейсон: Отец Сэлинджера решил, что сын нуждается в дисциплине, и Джерри отправили в военную школу.


Шейн Салерно: Сол связался с Военной академией Вэлли-Фордж, что в Уэйне, Пенсильвания, но не сопровождал сына на собеседование. Многие люди предполагают, что Сол не присутствовал на собеседовании потому, что опасался, что сына не примут из-за антисемитизма.


Дэвид Шилдс: Мать Сэлинджера чрезмерно опекала сына. Когда двенадцатилетнюю дочь самого Сэлинджера отправляли в пансион, Сэлинджер вспомнил, как он хотел вырваться из-под теплого материнского крыла, когда он уезжал в школу-интернат. На вступительное собеседование в Вэлли-Фордж его сопровождала мать. Сэлинджера приняли в академию, через несколько дней зачислили в кадеты, и там он провел два года.


Сэлинджер в подготовительной школе Макбёрни.


Уильям Максвелл: В возрасте 15 лет Сэлинджера отправили в военную школу, которую он ненавидел, что неудивительно[55].


Лейла Хэдли Люс: Он сказал, что пошел в военную школу, и, по его словам, ему там нравилось, что довольно странно.


Шейн Салерно: Нетрудно представить, что Сэлинджер искренне испытывал оба чувства: он доказывал Максвеллу свои артистические наклонности и устремления, осуждая военную школу, и демонстрировал, что в этой школе его приняли как своего парня, говоря бывшей предметом его ухаживаний девушке, что любил эту школу.


Дэвид Шилдс: Его сестра Дорис по-прежнему называла его Сынком, но всех остальных он просил называть его Джерри. Инициалы «Дж. Д.» были слишком формальны, а имя Дэвид было слишком еврейским.


Сэлинджер (второй слева во втором ряду) в Военной академии Вэлли-Фордж.


The New York Times (19 мая 1935 года): Мисс Дорис Джейн Сэлинджер, дочь мистера Сола Сэлинджера и его супруги, проживающих в доме 1133 по Парк-авеню, вчера сочеталась браком с Уильямом Сименом Сэмуэльсом, сыном миссис Морис С. Сэмуэльс и покойного мистера Сэмуэльса. Церемонию в доме родителей невесты в присутствии родственников провел д-р Джон Лавджой Эллиотт[56].


Марк Хауленд: Вэлли-Фордж была хорошим местом для Сэлинджера – он вырвался из Нью-Йорка и уехал от отца. В военной школе был весьма строгий порядок. А в тот период жизни Сэлинджер, по-видимому, нуждался в дисциплине и хотел порядка.


Дэвид Шилдс: Он был человеком, который терпеть не мог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь говорил, что ему делать, а в Военной академии Вэлли-Фордж была очень строгая дисциплина. Однако он там процветал. Он любил военную школу, а впоследствии – и военную службу. Он сделал бы все, что нужно для того, чтобы стать писателем, и он понимал, что военная служба поможет ему до основания выжечь воспоминания о квартире на Парк-авеню, в которой он вырос. Он хотел получить опыт. Он понятия не имел, чего это будет ему стоить.


Шейн Салерно: Сэлинджер прошел все необходимые курсы и участвовал во многих дополнительных занятиях, таких, как занятия по программе подготовки офицеров запаса и в хоровом Glee Club, но главной его любовью в школе был драматический клуб «Маска и Шпора». В течение двух лет он играл в каждом спектакле, по большей части исполняя женские роли, что к тому времени было ему не в новинку. Он сыграл женские роли в очень многих пьесах.

У одного из его одноклассников был экземпляр ежегодника Crossed Sabres («Скрещенные сабли»), в который Сэлинджер вписал не свое имя, а имена персонажей, сыгранных им в течение того года. Он был не Джеромом Сэлинджером и не Сынком Сэлинджером. Он был чередой персонажей разных пьес, и хотел запомниться товарищам по школе именно таким.


Пол Александер: Как преданный член драматического клуба «Маска и Шпора», Джерри появился в пьесе Р. С. Шеррифа Journey’s End («Конец путешествия»), в которой сыграл роль молодого Рейли.


В этот ежегодник военной академии Вэлли-Фордж Сэлинджер вписал имена персонажей, сыгранных им в различных пьесах.


Шейн Салерно: В первый год обучения он был членом редакционной коллегии ежегодника «Скрещенные сабли». На второй год обучения, когда он стал редактором этого ежегодника, в этом издании появились фотографии Сэлинджера в театральном костюме и в военной форме. Одна из таких фотографий была помещена на первых страницах. На одной из страниц он пытается предсказать, чем будут через несколько лет заниматься его товарищи по школе. Себе он предсказал, что станет великим драматургом, а один из его одноклассников будет играть с Махатмой Ганди в покер на раздевание. Типичное для Сэлинджера смешение тем пола, игры и славы.


Пол Александер: В Вэлли-Фордж дела у Джерри пошли хорошо. Помимо того, что он был членом «Маски и Шпоры», Glee Club и Клуба унтер-офицеров, он вступил в Авиационный клуб и во Французский клуб.


Гарви Джейсон: Военная академия Вэлли-Фордж важна по двум причинам: во-первых, она была местом, где Сэлинджер действительно собрался, а, во-вторых, именно там Сэлинджер начал писать.


Эберхард Элсен: Товарищи Сэлинджера по школе вспоминают, что после того, как тушили свет, он всегда писал при свете ручного фонарика под одеялом.


Шейн Салерно: В Вэлли-Фордж его приучили к дисциплине, и он выучил французский и немецкий, что здорово поможет ему во время службы в армии и в контрразведке. Из Вэлли-Фордж он вынес страсть к игре на сцене и к писательству.


Бен Ягода: В старшей школе Сэлинджер объявил, что хочет стать преемником писавшего для журнала New Yorker театрального критика Роберта Бенчли. Однажды он решил, что хочет быть писателем; желание опубликоваться [в его любимом журнале] для него не было большим прыжком. В начале 40-х у этого журнала были культовые приверженцы. Журнал читали участники литературного процесса и люди утонченного вкуса. Становясь читателем New Yorker, человек получал знак чести Белого Англо-Саксонского Протестантского сообщества.


Дэвид Шилдс: Когда ему было 15, целью его жизни было писание статей для журнала New Yorker. Мальчик, совершающий побег с Парк-авеню, остро хотел опубликоваться в журнале, который был домашним органом Парк-авеню.


Шейн Салерно: Сэлинджер сдружился с товарищами, с которыми делил комнату в Вэлли-Фордж: Уильямом Диксом и Ричардом Гондером. Сэлинджер называл Уильяма своим «лучшим и самым добрым» другом, а Ричард вспоминал Сэлинджера как «снисходительного, но преданного» друга.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер уже умел язвительно острить. Во время посещения школы матерью Сэлинджера кадеты получали красные знаки отличия на фуражки, и он сказал матери, что эти знаки дают тем, кто грязно ругался.


Ричард Гондер: В разговорах Джерри часто саркастически отзывался о других людях и о глупых порядках, которые мы должны были соблюдать в школе. У школы в те времена был жесткий военный уклон: побудка в шесть утра, бесконечные построения, переход с одного занятия на другое строевым шагом, строгий распорядок приема пищи и занятий, отбой в десять вечера. Джерри делал все, что мог, для того, чтобы не заслужить производства в кадеты, – он считал это производство детским и абсурдным. Его любимым выражением о безразличном ему человеке было: «Джон, да ты у нас просто принц». Разумеется, на самом деле это означало: «Джон, да ты просто сукин сын». Джерри и я ненавидели военную муштру в школе. Там все делали строем, а в 15 лет не хочется все делать строем.


Сэлинджер в Военной академии Вэлли-Фордж.


Джерри был в восторге от преподавателей английского, но по другим предметам он получал лишь оценки, которые позволяли перевести его в следующий класс. У него было отличное чувство юмора, и он был более тонким, изощренным, чем остальные. Он читал [нам] письма, которые посылал матери, с которой он был очень близок, и эти письма нас всех поражали. Он был очень хрупкого сложения, поскольку еще не вырос, и его мировоззрение было светским. Я очень любил его. Я наслаждался его остроумием и юмором. Занимаясь писательством, он обретал все большую уверенность в себе. Он знал, что пишет хорошо[57].


Джеймс Лундквист: Один из однокашников Сэлинджера по Вэлли-Фордж, Элтон Макклоски… помнит, как ходил с Сэлинджером попить пивка после отбоя[58].


Шейн Салерно: Другими примерами бунтарства Сэлинджера в школе были эпизодические отлучки из лагеря: он ходил искупаться на чужом участке или позавтракать в городе.


Джеймс Лундквист: Как литературный редактор школьного ежегодника «Скрещенные сабли», Сэлинджер написал в честь школы стихотворение, которое до сих пор поют на Последнем параде[59].


Дж. Д. Сэлинджер («Классная песня Вэлли-Фордж», 1936 год):

Последний парад, и мы опечалены,
Видя перед собой
         Кадетов, которые займут наше место.
         Вскоре настанет и их день,
         Пока еще далекий, но не слишком.
Недолго им учиться,
И вскоре они поймут,
Почему затуманены наши глаза на последнем параде.
Потушены огни, горн трубит
         Звуки, которые нам никогда не забыть,
         И вот гурьба смеющихся парней:
         Мы уезжаем с острым сожалением.
         Звучат слова прощания, мы идем вперед,
         В погоне за успехом.
         Наши тела покидают Вэлли-Фордж,
         Где остаются наши сердца[60].

Субхаш Чандра: Сэлинджер провел в Вэлли-Фордж два года и закончил школу в 1936 году, получив единственный в его жизни диплом. Оценки в его аттестате: английский – 88, французский – 88, немецкий – 76, история – 79, драматургия – 88[61].


Дэвид Шилдс: Полковник Милтон Дж. Бейкер – директор Вэлли-Фордж, энергичный собиратель средств в фонд школы и пропагандист школы, станет прообразом директора закрытой школы Пэнси из «Над пропастью во ржи».


Эберхард Элсен: Между опытом, который получил Сэлинджер в Вэлли-Фордж, и опытом, полученным Холденом Колфилдом в закрытой школе Пэнси, есть сходство: оба были капитанами фехтовальных команд и оба потеряли снаряжение своих команд в метро. В «Над пропастью во ржи» загнанный хулиганами Джеймс Касл выбрасывается из окна и разбивается насмерть.


Шейн Салерно: Учащегося Вэлли-Фордж, который свалился с крыши прямо над комнатой Сэлинджера, звали Уильям Уолтерс[62].


Эберхард Элсен: К тому же Сэлинджер и Холден одного роста – шесть футов два с половиной дюйма[63]. И оба – одиночки.


Выпускной класс Сэлинджера в Вэлли-Фордж: Сэлинджер – второй слева.

* * *

Шейн Салерно: В 1936–1937 учебном году Сэлинджера зачислили на первый курс Нью-Йоркского университета, в Вашингтон-Сквер колледж.


Пол Александер: Возвращение Сэлинджера в Нью-Йорк омрачал ужас перед тем, что ему снова придется жить дома. Герберт Кауффманн, приятель Сэлинджера по военной школе, на какое-то время остановился в доме Сэлинджера и вспоминал, что между Джерри и его отцом происходили горячие перепалки. Впрочем, устраивал свары не Сол. Кауффманн сказал, что инициатива ссор исходила от Джерри, который отзывался об отце саркастически и был несправедлив к нему. Сол не был нечувствителен к запросам Джерри; просто он не хотел, чтобы сын становился писателем. В разгар Великой депрессии Соломон Сэлинджер считал, что ни профессия писателя, ни профессия актера не принесут сыну никакой пользы. Тем не менее, Джерри и его друг Херб попытались стать актерами и ходили из театра в театр в надежде на большую удачу.


Марк Хауленд: Профессиями, которыми интересовался Джерри, были актерство и писательство, но, по мнению его отца, ни то, ни другое не было законным занятием.


Шейн Салерно: Сэлинджер не «приложил стараний» и весной вылетел из университета. Это вряд ли сильно обрадовало его отца, особенно когда Сэлинджер устроился тем летом на работу на круизное судно, совершавшее плаванья по Карибскому морю, в то самое время, когда Америка боролась с Депрессией.


Пол Александер: Когда у Сэлинджера ничего не получилось, он то ли согласился, то ли был вынужден сопровождать отца в Европу, чтобы обучиться семейному бизнесу.


Шейн Салерно: В 37-м и 38-м годах Сэлинджер провел 8 месяцев в Европе, главным образом, в Вене, обучаясь бизнесу отца, который торговал копченостями и сырами, и писал рекламные тексты. Кроме того, Сол думал, что начальные знания немецкого и французского, полученные сыном в военной школе, возможно, сделают его полезным для компании в качестве переводчика.


Дэвид Шилдс: В примечании автора к рассказу «Душа несчастливой истории», опубликованному в журнале Esquire в сентябре 1941 года, Сэлинджер упоминает о том, что во время пребывания в Вене он удостоился «больших почестей за потребление пива».


Дж. Д. Сэлинджер (примечание автора к рассказу «Раз в неделю – тебя не убудет», опубликованному в журнале Story за ноябрь – декабрь 1944 года):

Когда мне было 18–19 лет, я провел год в Европе, в основном, в Вене… Предполагалось, что я учусь торговать польской ветчиной… В конце концов меня выпихнули на пару месяцев в Быдгощ, где я занимался забоем свиней, которых в снег загоняли на бойню к мяснику, который хотел развлечь меня пальбой из пистолета по воробьям, лампочкам и своим рабочим[64].

Пол Александер: Это ученичество так встревожило и расстроило Сэлинджера, что в 1951 году он все еще жаловался на этот эпизод своей жизни друзьям вроде Уильяма Максвелла, который был первым редактором произведений Сэлинджера в журнале New Yorker.


Уильям Максвелл: В Вене он жил в австрийской семье, совершенствовался в немецком и многое узнал если не об экспортном бизнесе, то о людях. В конце концов его отправили в Польшу, где он в четыре часа утра выходил с напарником и покупал и продавал свиней. Он писал и отправлял написанное в американские журналы – и учился (если этому можно научиться) не расстраиваться, если ему не возвращали рукописи[65].


Эберхард Элсен: Один из самых автобиографичных рассказов во всем творчестве Сэлинджера – рассказ «Знакомая девчонка» (1948 год). Рассказ – слегка беллетризованное повествование об опыте, полученном Сэлинджером в Европе перед войной и сразу же после нее, в 1937 и в 1945 годах. Джона, от лица которого ведется повествование, как и Сэлинджера, вышибли из колледжа, и отец решил обучить его семейному бизнесу. Отец отправляет его сначала в Вену, а потом – в Париж, изучать немецкий и французский. Как и молодой Джерри Сэлинджер, Джон очень высок (он шести футов и двух с половиной дюймов ростом), постоянно курит одну сигарету за другой и сочиняет дилетантские пьесы. Как и Джерри Сэлинджер, Джон в Вене влюбляется в девушку-еврейку. Более того, Джон, как и Сэлинджер, во время войны возвращается в Европу сержантом армейской контрразведки и решает после войны отправиться в Вену. Из письма, которое Сэлинджер написал Эрнесту Хемингуэю в 1948 году, мы знаем, что он был страстно влюблен в молодую венку. В том письме Сэлинджер выражает надежду на то, что ему представится возможность вернуться в Вену, потому что хочет «снова надеть коньки на ноги одной венской девушке».


Ричард Стейтон: Момент, когда он завязывал шнурки коньков молодой девушки, был одним из самых замечательных моментов жизни Сэлинджера. После этого он пережил чудовищную войну, а в конце войны узнал о том, что девушку, которой он надевал коньки, отправили в концентрационный лагерь и убили.


Дж. Д. Сэлинджер: («Знакомая девчонка», журнал Good Housekeeping, февраль 1948 года):

Этажом ниже, прямо под моей квартирой, точнее, под квартирой хозяев, у которых я снимал комнату, жила с родителями еврейская девочка Леа шестнадцати лет. Красота ее завораживала с первого взгляда, хотя полностью оценить ее можно далеко не сразу. Иссиня-черные волосы обрамляли невероятно изящные ушки – таких я в жизни не видывал. Огромные невинные глаза, казалось, вот-вот прольются от избытка ясности и чистоты. Руки чуть тронуты загаром, покойные пальцы. Она садилась и клала руки на колени – какое еще разумное применение можно придумать этим рукам?! Пожалуй, впервые столкнулся я с творением красоты, которое не вызывало у меня ни малейших оговорок или сомнений[66].

Эберхард Элсен: Как и человек, от лица которого ведется повествование в рассказе «Знакомая девчонка», возвратившись из Европы, Сэлинджер вернулся в колледж.


Дэвид Шилдс: В сентябре 1938 года Сэлинджер поступил в Урсинус-колледж в Колледжвилле, штат Пенсильвания, находившемся менее чем в 30 километрах от Вэлли-Фордж. Мгновенная ностальгия, попытка воспроизведения детского опыта – это превратилось в стиль жизни. Сэлинджер также говорил, что ему нравились Урсинус и его безвестность. Он утверждал, что ценит то, что Урсинус не входит в Лигу плюща, которая была вместилищем отъявленного снобизма и антисемитизма. Удивительная причина для любви к учебному заведению – его непохожесть на другие учебные заведения. Это предполагает, что вас больше интересует этот другой тип учебных заведений.


Фрэнсес Тирлоф: Когда этот интересный, обходительный и утонченный парень из Нью-Йорка в черном пальто от «Честерфилда» с бархатным воротником появился в университетском городке в 1938 году, мы согласились с тем, что никогда прежде такого не видели… Большинство девушек, в том числе и я, просто с ума сходили от него. А парни относились к нему с легким благоговением, в котором прослеживалась доля зависти. Он открыто заявил, что когда-нибудь напишет Великий Американский Роман. Я крепко сдружилась с Джерри – уверена, что, главным образом, потому, что я была единственной, кто верил, что он действительно напишет такой роман[67].


Дэвид Шилдс: Когда Фрэнсес Тирлоф вышла замуж, она стала Фрэнсес Глассмойер, что послужило вдохновением для создания имени одного из самых запоминающихся персонажей произведений Сэлинджера – Фрэнни Гласс.


Шейн Салерно: Другой однокурсник из Урсинуса сказал, что Сэлинджер взирал на колледж и студентов с «презрением», что он выглядел «неудовлетворенным и никогда не улыбался, дружески приветствуя других или откликаясь на попытки познакомиться».


Анабель Хейен: Он чувствовал, что приехал из Нью-Йорка и на самом деле не встраивается в местную жизнь. Когда я видела его в студенческом городке, он был очень неприветливым, высокомерным[68].


Йэн Гамильтон: Сэлинджер нашел выход своему подлинному интересу, начав писать для газеты Урсинус-колледжа колонку «Упущенный диплом: размышления общительного второкурсника». Он писал рецензии на пьесы, кинофильмы, книги и пользовался возможностями проявлять остроумие мышления, часто высмеивая звезд Голливуда и ядовито отзываясь о театральных постановках и радиошоу. В написанной Сэлинджером колонке от 10 октября 1938 года содержится особенно красноречивое признание разочарования Сэлинджера и его глубокого конфликта с отцом: «Жил да был молодой человек, пытавшийся отрастить усы. Этот же молодой человек не хотел работать на родственников своего папаши – или на других неумных людей. И пришлось этому молодому человеку возвращаться в колледж»[69].


Дж. Д. Сэлинджер (примечание автора к рассказу «Душа несчастливой истории», журнал Esquire, сентября 1941 года):

Вернувшись в Америку, он поступил в маленький колледж в Пенсильвании, где, по его словам, он самоуверенно писал маленькую колонку для еженедельной газеты[70].

Дэвид Шилдс: Свою колонку «Упущенный диплом» он обычно подписывал инициалами – JDS. Колонка была каналом высказывания мыслей по любому пришедшему в голову поводу, будь то кинофильмы, книги, поезда или острые сатиры. В написанных им текстах уже проявлялся талант, злопамятность и остроумие. Там же Сэлинджер ввел действующее лицо по имени Фиби.


Дж. Д. Сэлинджер («Упущенный диплом», 10 октября 1938 года):

Письмо домой: Дорогая мама, ты и твой муж не смогли правильно меня воспитать. Я не могу ни начать флирт, ни узнать страстный звук трубы Джо Оглмерфи. Короче, жизнь в колледже мне не кажется медом. – С печалью, Фиби Прош.

Мужчины мне скучны/А женщины ко мне питают отвращение/Поставлена детьми в тупик я/И общество смердит… Библиотечный факультет: «Ради Голливуда, было бы хорошо, если б автор «Унесенных ветром» переписала свою книгу, сделав мисс Скарлетт О’Хара или слегка косоглазой и с щербатым зубом или дав ей на одну ногу башмак 42-го размера[71].

Дж. Д. Сэлинджер («Упущенный диплом», 17 октября 1938 года):

Первое действие. Франклин: Я ненавижу войну. Элеанор ненавидит войну. Джеймс, Франклин, Эллиот и Джон ненавидят войну. Война – это черт знает что такое, это ад! Факультет безнадежной любви. Вопрос: Я гуляю с парнем, который сильно сбивает меня с толку. В среду вечером, прощаясь на ночь, я отказалась поцеловать его, и он жутко разозлился. Почти десять минут вопил на пределе голоса. А потом внезапно сам залепил мне поцелуй во весь рот. Да, он говорит, что любит меня. Что мне об этом думать? Ответ: Помни, дорогая: никто не совершенен. Любовь странна и прекрасна. Пыл любви следует допускать[72].

Дж. Д. Сэлинджер: («Упущенный диплом», 12 декабря 1938 года):

Мистер Х: Малый из колледжа? Мы (осторожненько): Да. Мистер Х: Так и думал. Хе-хе! Ларри (это мой старшенький) тоже ходит в колледж. Играет в футбол. А вы играете? Мы: Н-нет. Мистер Х: Думаю, мне надо немного набрать вес. Хе-хе! Мы: Хе-хе! …Мистер Х (чуть позже, но с прежней решимостью): Да, мне действительно надо набрать вес. Мы (сквозь скрежет крепких молодых зубов): Можете предложить план? Я отказываюсь от завтрака. Мистер Х (счастливым голосом): А почему бы мне не черкнуть пару строк моему старшенькому, Ларри? Он сможет сказать, что делать. Мы (вмиг сраженные блестящим решением): Вы так добры, что не заслуживаете того, чтобы вас держали во мраке. К сожалению, правда состоит в том, что многие поколения нашей семьи страдают от бери-бери. Мистер Х (слегка пятясь): О![73]

Дэвид Шилдс: Мы уже слышим здесь голос Сэлинджера, пусть звучащий еще в неполную силу, а только-только прорезавшийся. Слышим его искусное смешение высокого и низкого стилей, чувствуем его внимание к сатирическим подробностям, его способность тонко слышать разоблачающие особенности речи. Но в этих текстах, разумеется, еще нет того, что станет отличительной особенностью творчества Сэлинджера: в них нет ощущения свободного падения.

* * *

Пол Александер: Однажды ранним вечером (дело было вскоре после начала осеннего семестра) Джерри сидел на кровати в комнате на третьем этаже общежития, в которую его поселили одного, и оживленно, энергично выступал перед маленькой, человек 5–6, группой студентов, собравшихся в его комнате. В тот вечер, как и в предыдущих случаях, Джерри рассказывал ребятам о своих европейских впечатлениях. В обезличенной, индустриальной атмосфере вызывавшей клаустрофобию комнаты общежития Джерри сочинял истории о поездке в Европу, о своих приключениях в Париже и о тревожных событиях, которые он видел в Польше во время предрассветных поездок на забой свиней[74].


Ричард Дейцлер: Я бы не сказал, что он был общительным, но он был интересен. Он был совершенно нормальным, привлекательным молодым человеком, обыкновенным студентом. Разумеется, нас удивляло то, как он рассказывает истории[75].


Дэвид Шилдс: Сэлинджер рассказывал истории и шутил над другими людьми, развлекая однокурсников, но когда они шли выпить, он обычно оставался в общежитии.


Чарльз Стейнметц: Я был в одной с ним английской группе. Нам надо было писать на разные темы и о разных вещах – мы что-нибудь описывали, скажем, сцену из пьесы, или писали рассказы. Он писал очень хорошо, настолько хорошо, что преподаватель зачитывал его сочинения группе. Даже тогда можно было сказать, что у него талант писателя. Но Джерри курс не нравился. Потому, что не соответствовал его желаниям. Однажды он сказал мне: «Я неудовлетворен. Это не то, чего я хочу… Чарли, я должен стать писателем. Должен. Посещение этих занятий мне не помогает». Он хотел посещать курс, на котором его учили бы писать лучше, и он чувствовал, что из занятий в колледже Урсинус он не получает того, что хотел бы получить. Он искал более обучающий, аналитический подход к писательству. Преподаватель же учил нас писать ради эффекта. Он не хотел дробить процесс написания произведений[76].


Шейн Салерно: Когда Сэлинджер услышал о том, что на заочном отделении Колумбийского университета есть курс, который предлагает именно такой подход, в каком он нуждался, он быстро покинул Урсинус.


Ричард Дейцлер: Он ни с кем не попрощался. Просто уехал [до начала второго семестра первого курса]. Еще вчера он был, ходил на занятия, писал для газеты колледжа, рассказывал истории товарищам по общежитию. А на следующий день он просто исчез[77].


Шейн Салерно: Секретарь Урсинус-колледжа Барбара Борис впоследствии писала: «У Сэлинджера были средние оценки, но его не «отчисляли». У меня нет информации о причинах, по которым он покинул колледж».

* * *

Дэвид Шилдс: В январе 1939 года Сэлинджер был принят на два курса, читавшихся на заочном отделении Колумбийского университета: написание рассказов и написание стихотворений. Курс поэзии вел Чарльз Хэнсон Таун, написанное которым в 1919 году стихотворение «Об одном самоубийце» сверхъестественным образом предвосхищало многие ключевые аспекты будущей жизни и творчества Сэлинджера (отчаянье, отчуждение, суицидальные мысли, религию, незавершенность творчества).

Когда ушел он, спотыкаясь, к Богу,
Не дописав песни, не завершив трудов,
Какие кущи мира иль страданья обрел он?
Надеюсь, что Господь встретил его улыбкой и подал ему руку,
И сказал: «Ленивец бедный, дурень страстный
Понять книгу жизни нелегко,
О, почему ты не остался в школе?[78]

Стихотворение Сэлинджера «Ранняя осень в Центральном парке», написанное на этом курсе, начинается словами: «Противный моросящий дождь, ты приговариваешь листья». Элегическая струна была тронута рано.


Джон К. Анру: Сэлинджер поступил в класс короткого рассказа [весной 1939 года]. Занятия вел Уит Бёрнетт. Для Сэлинджера это было очень важным событием. Бёрнетт был не только профессором Колумбийского университета, но и редактором журнала Story.


Джей Нойгеборен: Журнал Story был основан в 1931 году в Вене Мартой Фоли, которая тогда была зарубежным корреспондентом, и ее мужем Уитом Бёрнеттом. За первые десять лет существования журнала они опубликовали самые первые произведения кружка замечательных писателей – Джона Чивера, Уильяма Сарояна, Эрскина Колдуэлла, Карсон Маккаллерс, Джин Стаффорд.

Бёрнетт и Фоли читали все присланные им рассказы. Как всегда говорила Марта, «я публикую рассказы, которые сочла лучшими», что было крайне соблазнительно для молодых авторов, присылавших свои произведения, и ободряло молодых писателей. Редакция журнала стала также местом постоянных писательских сборищ. Редакция была маленьким помещением в центре Манхэттена, но люди вроде Малкольма Лоури и Нельсона Алгрена заходили туда поболтать с Бёрнеттами и со всеми, кто переступал порог редакции. Мне кажется необычным то, что Марта Фоли и Уит могли выделить из тысяч рассказов молодых писателей те, в которых никто другой не смог бы ничего заметить. Эти авторы посылали свои произведения во многие журналы, но их сочинения, по большей части, отвергали. Журнал Story дал многим из этих людей первые публикации. Как объяснить исключительный успех Марты и Уита? Думаю, надо учитывать тот факт, что они действительно любили короткие рассказы. У них была очень простая цель: публиковать лучшие короткие рассказы, какие они могли найти. Именно это они и делали.


Уит Бёрнетт, преподававший Сэлинджеру писательское искусство в Колумбийском университете.


На том курсе в Колумбийском университете было много разных студентов: и восемнадцатилетние, и двадцатиоднолетние студенты, но были и люди за тридцать, сорок и пятьдесят, бизнесмены, желавшие научиться писать. В первом семестре на курсе Уита Бёрнетта Сэлинджер сидел на задних рядах и ничего не делал.


Уит Бёрнетт: Там был черноглазый, задумчивый молодой человек, который в течение одного семестра не делал заметок. Казалось, он даже не слушал того, что я говорил. Он смотрел в окно[79].


Дж. Д. Сэлинджер («Подношение Уиту Бёрнетту»):

Мистер Бёрнетт вел курс короткого рассказа очень просто и очень умно, никогда ничего никому не навязывая. Каковы бы ни были личные причины, заставлявшие его вести этот курс, он явно не имел ни малейшего намерения использовать произведения, короткие или длинные, в качестве подмоги своему продвижению в иерархии академических или ежеквартальных журналов. Он обычно запаздывал, что делает ему честь, и придумывал предлоги для того, чтобы улизнуть пораньше: у меня часто возникают сомнения относительно того, может ли, с человеческой точки зрения, какой-нибудь другой хороший и добросовестный преподаватель курса короткого рассказа сделать в этом отношении больше, чем мистер Бёрнетт. Кроме того, что делал для этого мистер Бёрнетт. У меня есть кое-какие соображения относительно того, как и почему он это делал, но, по-видимому, существенно важно сказать лишь то, что у него была страсть к хорошим, сильным коротким рассказам, и эта страсть легко и непринужденно господствовала в аудитории. Нам было ясно, что он любит, когда ему в руки попадает чей-нибудь отличный рассказ… У него не было особых любимцев и не было модных предрассудков. Несомненно, он был поглощен тем, что, как бы скверно это ни звучало (а это почти наверняка звучит скверно), было служением Короткому Рассказу[80].

Джон К. Анру: Поначалу Сэлинджер в классе короткого рассказа ничем особенным не выдавался, и, пока Бёрнетт говорил, не проявлял особого интереса или восторга.


Уит Бёрнетт: Он был молчаливым парнем. Почти никогда не задавал вопросов. Никогда не комментировал. Я думал, что он – пустое место[81].


Дэвид Шилдс: Брак Бёрнетта с Мартой Фоли закончится в 1941 году, и она покинет журнал. Студентка курса Бёрнетта Холли Эббетт, на которой женится Бёрнетт и которая будет вместе с ним работать над журналом и различными антологиями, описывала Сэлинджера как «мрачного, очаровательного молодого человека с почти египетской осторожностью».


Джей Нойгеборен: Сэлинджер даже принес Бёрнетту извинения за свою лень и эмоциональную отрешенность во время первого семестра. Он сказал, что из-за психологических проблем был заторможен.


Джон К. Анру: Следующей осенью Сэлинджер снова появился, чтобы прослушать курс снова.


Джей Нойгеборен: Во втором семестре все было, в общем, как и в первом.


Пол Александер: 6 сентября 1940 года Сэлинджер сказал Уиту Бёрнетту, что решил использовать вместо имени Джером инициалы «Дж. Д.» из опасения того, что читатели спутают его с писателем Джеромом Фейтом Болдуином. В середине сентября Сэлинджер послал в Story рассказ «Выжившие», но Бёрнетт отклонил этот рассказ.


Шейн Салерно: Бёрнетт читал классу рассказ Уильяма Фолкнера «Когда наступает ночь».


Дж. Д. Сэлинджер («Подношение Уиту Бёрнетту»):

Как-то вечером во время занятий мистер Бёрнетт почувствовал, что у него есть желание почитать вслух «Когда наступает ночь» Фолкнера, и он сразу же осуществил свое желание и прочитал этот рассказ… Почти любой человек, наугад выдернутый из переполненного вагона метро, устроил бы из чтения более драматичное или «лучшее» представление. Но мистер Бёрнетт представления не устроил, и в этом-то и было дело. Мистер Бёрнетт весьма сознательно воздержался от представления. Он воздерживался от художественного чтения. Он, казалось, превратился в настольную лампу, а его голос просто читал печатный текст. В общем, он предоставил слушателям самим понимать, как говорят персонажи, и что они говорят. Слушатели получили рассказ Фолкнера из первых рук, безо всякого посредника[82].

Джей Нойгеборен: К концу второго семестра Бёрнетт заметил, что его молчаливый студент заинтересовался предметом, включился в процесс и был воодушевлен.


Уит Бёрнетт: Неожиданно он ожил. Он начал писать. Казалось, что с его пишущей машинки сразу же сошло несколько рассказов, и большинство этих рассказов было опубликовано[83].


Пол Александер: Сэлинджер выдал три рассказа, которые произвели на Бёрнетта впечатление своей законченностью и тонкостью. Это были рассказы, которые Бёрнетт нечасто получал от студентов того уровня. Теперь вспомните: в то время Сэлинджеру было всего 20 лет, но даже тогда Бёрнетт понял, что если Сэлинджер хочет посвятить себя творчеству, его будущее будет безграничным. Ободренный Бёрнеттом, Сэлинджер пришел домой и написал рассказ «Подростки», который представил Бёрнетту. К удивлению Сэлинджера, Бёрнетт принял этот рассказ к публикации и заплатил ему 25 долларов. Это были первые деньги, заработанные Дж. Д. Сэлинджером как писателем.


Шейн Салерно: Когда 15 января 1940 года рассказ «Подростки» был принят к публикации, Сэлинджер с благодарностью писал Бёрнетту: «Я – две покрытые холодным потом руки… Я могу достать уведомление об отклонении рукописи с руками, связанными за спиной. С семнадцати лет писательство стало для меня важным. В качестве иллюстрации этого утверждения я мог бы показать вам множество славных людей, с которыми я рассорился из-за моей страсти».


Пол Александер: В рассказе «Подростки» есть две отличительные особенности, которые прославят Сэлинджера, – абсолютно точное использование диалога и восхищение мыслями и действиями молодых людей; восхищение, доходящее до одержимости.


Уит Бёрнетт со своей женой Мартой Фоли вместе редактируют журнал Story.


Дж. Д. Сэлинджер: (рассказ «Подростки», март – апрель 1940 года):

Эдна спросила:

– А вы чем обычно занимаетесь, когда приезжаете по субботам домой?

– Я-то? Н-не знаю…

– Наверное, предаетесь излишествам юности?

– Чего? – спросил Джеймсон.

– Ну, носитесь, резвитесь – студенческая жизнь.

– Не-а. Ну, то есть, это самое, я не знаю. Не особенно[84].

Дэвид Шилдс: Сэлинджер сказал Бёрнетту, что если «Подростков» превратят в пьесу, он хотел бы сыграть роль Уильяма Джеймсона, поскольку ему хорошо даются роли неудачников.


Джей Нойгеборен: В то время публикация в журнале Story давала писателю, особенно молодому, нигде прежде не печатавшемуся, заряд уверенности в том, что нам (я говорю и о себе, как об одном из этих писателей) следует продолжать. Публикация в Story была признанием того, что человек состоялся как писатель. Публикация говорила: «Ты – писатель. Тебя будут издавать. Продолжай».


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Подростки», Story, март – апрель 1940 года):

Эдна облокотилась о перила другой рукой и закурила последнюю сигарету из своего портсигара. В комнатах кто-то включил радио или попросту повернул на всю громкость. Сипловатый женский голос опять выводил популярный мотивчик из этого нового обозрения – его даже мальчишки-рассыльные теперь насвистывают. Никакие двери так не грохочут, как решетчатые[85].

Дэвид Шилдс: Когда рассказ был опубликован, в журнале были приведены следующие сведения об авторе: «Дж. Д. Сэлинджер, 21 год, родился в Нью-Йорке. Учился в государственных средних школах, провел один год в Европе. Особые интересы: драматургия».


Шейн Салерно: Весной 1940 года Сэлинджер сказал, что «немного пробовал играть… но бросил это занятие, поскольку мое творчество важнее».


Пол Александер: Сэлинджер нашел тему, о которой он, предположительно, будет писать. Он искал особого героя или особую среду; большая часть этого процесса осталась нерассказанной, хотя бы случайно. А затем он понял, что его уникальным инструментом анализа мира и создания характерной прозы является Холден Колфилд.

В конце весны 1940 года Сэлинджер понял, что ему надо куда-нибудь уехать. И в начале лета того же года Сэлинджер уехал с Манхэттена. В августе он прислал открытку Уиту Бёрнетту из Мюррей-Бей, очаровательного курорта в Квебеке. В открытке он сообщал, что работает над длинным рассказом, что было необычно для Сэлинджера, рассказы которого обычно были короткими. 4 [сентября] Сэлинджер написал Бёрнетту, что решил написать автобиографический роман, который, естественно, сначала покажет Бёрнетту.


Дэвид Шилдс: В письме, написанном 6 сентября 1940 года Элизабет Мюррей из отеля в Мюррей-Бей, Сэлинджер писал: «Люди, которых я встречал во время моих небольших странствований, навели меня на вывод, что Бог непременно должен существовать. По чистой случайности столь многие великолепные монстры никогда не смогли бы совершать столь много великолепных ошибок с такой регулярностью и неизменным постоянством».


Шейн Салерно: Первым рассказом Сэлинджера о Холдене Колфилде стал рассказ «Легкий бунт на Мэдисон-авеню». Холден не был исключен, он просто приехал домой после рождественских каникул. В том рассказе у Холдена было второе имя, Морриси, которое никогда больше не появлялось.


Йэн Гамильтон: В письме другу Сэлинджер недвусмысленно признает, что подросток-герой Холден Колфилд – это его автопортрет в молодости[86].


Пол Александер: Сэлинджер хотел писать о богатых, уставших тинейджерах с Манхэттена, о которых он писал в «Подростках». На этот раз у Сэлинджера появился новый главный персонаж – оживленный тинейджер-невротик с Верхнего Ист-Сайда, о котором и шла речь в рассказе. У этого парня было необычное имя – Холден Колфилд.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Легкий бунт на Мэдисон-авеню», журнал New Yorker, 21 декабря 1946 года):

– Привет, Карл, – сказал Холден, – ты ведь один из этих интеллектуальных ребят. Расскажи мне что-нибудь. Предположим, ты наелся. Предположим, у тебя совсем крыша поехала. Предположим, ты хотел бросить школу и все такое и сбежать к черту из Нью-Йорка. Что бы ты сделал?»…

Я в плохой форме. В чертовски плохой форме. Слушай, Салли. Как тебе мысль просто сбежать? Я вот о чем думаю. Я попрошу машину у Фреда Хэлси, и завтра же утром мы укатим в Массачусетс и Вермонт, в общем, куда-нибудь туда, понимаешь? Это великолепно. Я хочу сказать, там великолепно, Богом клянусь. Мы будем останавливаться в этих лагерях с сельскими домиками и всем таким до тех пор, пока у меня не кончатся деньги. У меня 120 долларов. А когда деньги кончатся, я наймусь на работу, и мы заживем где-нибудь у ручья и все такое[87].

Шейн Салерно: Пройдет чуть более 10 лет, и у Сэлинджера будет собственный сельский дом в Нью-Гэмпшире, с ручьем и всем таким.

* * *

Дэвид Шилдс: Летом 1941 года Сэлинджер жил на квартире своих родителей на Парк-авеню. Его приятель по подготовительной школе Уильям Фейсон свозил его в Брилл, штат Нью-Джерси, к своей старшей сестре Элизабет Мюррей, которая познакомила Сэлинджера с Уной О’Нил. Красота Уны сразила Сэлинджера. Вскоре он сказал Элизабет, что «с ума сходит по Уне».


Уна О’Нил: Я знала, что он станет писателем. Нюхом чуяла[88].


Джейн Сковелл: Когда Уна входила в комнату, у мужчин просто дух отбивало.

У Сэлинджера тоже было много достоинств. Он был интересным парнем. У него был хорошо подвешен язык. Он был интеллигентен. Его издавали. У него было все. Несомненным было одно: Сэлинджер и Уна были бы чертовски привлекательной парой.


Дэвид Шилдс: На Уну большое впечатление производило то, что Сэлинджер был многообещающим писателем, произведения которого публиковали в журналах Story, Esquire и Collier’s.


Уна О’Нил в возрасте 16 лет. Нью-Йорк.


Шейн Салерно: Уна О’Нил была дочерью драматурга Юджина О’Нила, который пятью годами ранее получил Нобелевскую премию по литературе.


Дэвид Шилдс: Она выросла в семье писателя, который был другом Уита Бёрнетта, учителя Сэлинджера в Колумбийском университете и редактора журнала Story.


Лейла Хэдли Люс: Она была оригинальной. Не такой, как все прочие. Думаю, она так сильно нравилась Сэлинджеру именно потому, что она никогда не была повинна в каких-либо клише или банальностях. Она была совершенно оригинальна.


А. Скотт Берг: Быть ребенком или женой Юджина О’Нила – это должно было быть сущим адом. С трудом могу вообразить, на что походила такая жизнь – ведь жить надо было с человеком, душа которого определенно была очень темна.


Отец Уны О’Нил, лауреат Нобелевской премии драматург Юджин О’Нил с семьей.


Джейн Сковелл: Юджин О’Нил был гением. Он был полностью предан своей работе, но отцом был никудышним. Он не интересовался детьми и всегда говорил, что его настоящие дети – это персонажи его пьес.


Арам Сароян: Когда Уна была совсем маленькой, Юджин О’Нил, который крепко пил, уехал с женщиной по имени Карлотта Монтерей (она на всю жизнь стала его секретарем и менеджером). О’Нил, в сущности, бросил Уну и ее старшего брата Шейна.


Джейн Сковелл: «Отец Уны ушел из семьи, когда дочери было три года. Она с ума сходила по отцу и когда видела его портреты в газетах, начинала плакать. Мать пыталась утешить ее, но девочка была неутешна. Быть дочерью известного лица, особенно дочерью столь прославленного литератора, как О’Нил, довольно трудно. Но не для Уны. «О, папочка дома. Можно побежать, чтобы обнять и поцеловать его». Оказывалось, что «папочка заперся у себя в комнате. Он работает. Надо вести себя тихо». Боюсь, что это было довольно мучительным и не слишком счастливым детством.


Шейн Салерно: Джерри Сэлинджер и Уна договорились, что будут встречаться, когда вернутся на Манхэттен. Они ходили в музеи, в кино и в театры, обедали вместе в кафе и ресторанах и подолгу гуляли в Центральном парке, мимо плававших в пруду уток, которых Сэлинджер десятью годами позднее обессмертит в романе «Над пропастью во ржи». Тем летом Сэлинджер глубоко влюбился в Уну.


Джойс Мэйнард: Джерри много рассказывал о Нью-Йорке, Нью-Йорке своей молодости и времен его любви к Уне О’Нил. Для человека, который в конце концов отрекся от своей любви, он провел в Нью-Йорке много времени.


Лейла Хэдли Люс: Сэлинджер и О’Нил были изумительной парой. Он привлекал внимание стремительностью движений, темными добрыми глазами, совершенной осанкой, атлетической, но тонкой фигурой. Она отличалась ослепительной классической красотой и необычайной грациозностью.


Джейн Сковелл: Одной из особенностей, привлекавший Уну к Сэлинджеру, было то, что он был глубоким мыслителем и интересовался проблемами подростков. Ее ранняя юность, в отличие от его юности, была поистине жалкой. Она вышла из той скорби, которая вызывает сочувствие. Особенное сочувствие она проявляла к мужчинам, которые были старше нее. Это чувство на самом деле вытекало из ее желания иметь отца. Она действительно жаждала общения с отцом.


Уна О’Нил.


Дэвид Шилдс: Отсутствие Юджина О’Нила было событием, определившим жизнь Уны О’Нил.


А. Скотт Берг: Уна О’Нил была женщиной, которую явно тянуло к гениям, и она узнавала гениев, как только видела их.


Джейн Сковелл: Когда Уне было 16–18 лет, за ней ухаживали карикатурист журнала New Yorker Питер Арно, Орсон Уэллс, а потом – Дж. Д. Сэлинджер. Интересно думать о шестнадцатилетней девушке, очаровавшей группу столь ярких мужчин. Но помните: мы говорим о молоденькой женщине, которая обладала проницательным умом, была красивой, застенчивой, любящей. Она была необычной молодой женщиной, которая могла многое предложить таким мужчинам.


Джеральдин Макгоуэн: По-видимому, Сэлинджера привлекали женщины с душевным надломом. У него было на них шестое чувство. Уна О’Нил была душевно надломлена. Уверена, что он любил ее настолько сильно, насколько он мог любить женщину, но его представления о женской натуре мешали ему по-настоящему понимать женщин. У него была твердая уверенность в том, что женщины не ломаются. Думаю, именно поэтому он выбирает женщин с душевным надломом, даже если сам он и не признает это.


Джейн Сковелл: После школы Уна делала домашние задания, а потом шла в Stork Club. В этом заведении очень умно использовали красивую, умную и очень известную девушку в качестве своего символа. Показать, что в клубе проводит время дочь единственного американского Нобелевского лауреата – это было очень хорошим рекламным ходом. Настолько хорошим, что директор школы Бриарли написала одному из учителей записку: «Почему мисс О’Нил болтается в Stork Club? Ей всего шестнадцать!» Уну всегда фотографировали со стаканом молока, поскольку она, конечно, была несовершеннолетней. И все же тинейджер – забавное слово для описания человека вроде Уны, потому что она была из тех, кто стар душой. В молодости она была очень сластолюбива; думаю, что она стала развиваться лет с тринадцати.


Лейла Хэдли Люс: Stork Club был местом, где надо было появляться в Нью-Йорке. Посетить этот клуб и не увидеть кинозвезд, политиков и даже членов королевских семей Европы было невозможно. Князь Монако Ренье ухаживал за Грейс Келли именно в Stork Club. О том, кто посещал клуб, всегда было известно, поскольку фотографии посетителей на следующий день публиковали в газетах.

Там бывали люди вроде Уны, Глории [Вандербилт] и Кэрол Маркус. Они были богаты. Впрочем, им надо было предоставлять небольшой кредит. Очень многие из них были умны и правильно держались. Выходки этих девушек попадали в заголовки газет: «Только посмотрите, что сегодня выделывает Глория Вандербилт! О Боже! Посмотрите на Уну О’Нил!» Мы хотели выставить их из клуба и сказать: «А, наркоманки!», но они хорошо держались.


Завсегдатай Stork Club’a: Шоу состоит из обычных людей, которые смотрят на знаменитостей, и знаменитостей, смотрящихся в зеркала. Все сидят, выпучив глаза от обожания и восхищения[89].


Stork Club, Нью-Йорк.


Джон Леггетт: Три знаменитости – Кэрол Маркус, Глория Вадербилт и Уна О’Нил – были рафинированными жительницами Нью-Йорка. Хотя они были еще подростками, они хорошо знали, как обращаться с мужчинами, и было известно, что каждая из них встречалась с кем-то богатым и знаменитым и выходила замуж за такого человека.


Арам Сароян: Кэрол, Глория и Уна были самыми хорошенькими, самыми ослепительными девушками своего поколения, вышедшими на нью-йоркскую сцену дебютанток. Все трое были сиротами, каждая по-своему. Они сбились в стайку и совместно устраивали свою общую жизнь. Интересно вот что: каждая из этих девушек искала отца или опекуна, который ввел бы ее во взрослую жизнь. В качестве спутников жизни они необязательно искали сверстников, как это делали другие девушки. Эти травмированные, прекрасные и не вполне реализовавшиеся девушки были представительницами сумасшедшего поколения – вся эта мишура скрывала печальные истории.

Была там и знаменитая Уна О’Нил из Stork Club. Джерри Сэлинджер, молодой писатель, которого она знала, нес ей чушь, рассказывая, насколько вульгарна и неискренна атмосфера Stork Club, и о том, что они – единственные посетители, своим присутствием способствующие популярности заведения благодаря Уне. Это лишь подтверждало его худшие опасения относительно внешности Уны. Она была не готова лелеять его святую любовь. Да, она понимала, что его интересует, а его интересовало, в общем, то же самое, что, как она знала, интересовало и всякого другого юношу и мужчину. А если это было так, то она могла выйти замуж за кого-нибудь богатого и знаменитого. Она понимала, что такие мысли расстраивали Джерри. Он-то воображал, что она должна быть безумно влюблена в его писательство. Так и ее папочка тоже был писателем. А по ее глубоко личным и подробным сведениям, из большинства писателей получались ужасные мужья и ужасные отцы.


Джейн Сковелл: Иногда Уна немного раздражала Сэлинджера, вероятно, потому, что она не уделяла ему столько внимания, сколько он хотел получать от нее.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

В прошлом году я поставил себе правилом, что не буду возиться с девчонками, от которых меня мутит. И сам же нарушил это правило – в ту же неделю, даже в тот же вечер, по правде говоря[90].

Уна О’Нил в ночном клубе в Нью-Йорке.


Шейн Салерно: Осенью 1941 года в письме Элизабет Мюррей Сэлинджер назвал Уну «яркой, хорошенькой и испорченной». Месяцем позже Сэлинджер писал, что Уна «до чертиков сообразительна», а еще позже – что «маленькая Уна безнадежна влюблена в маленькую Уну, и, как все мы знаем и о чем кричим с удобных крыш, я двадцать с лишним лет сам несу факел – ну да, два прекрасных романа».


Арам Сароян: Она была прекрасна, и Сэлинджер любил, обожал ее. Считал ее восхитительной и неглубокой. И был очень раздражен ее поверхностностью! Думаю, он был типичным писателем.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

Девчонки. Они могут свести с ума. Ей-богу, могут[91].

Шейн Салерно: До того как Сэлинджер перешел в литературное агентство Harold Ober, которое занималось делами Ф. Скотта Фицджеральда и в котором Сэлинджер стал клиентом Дороти Олдинг, один из его рассказов был представлен литературным агентом Жаком Шамбруном. В течение следующих почти 50 лет литературными делами Сэлинджера будет заниматься агентство Harold Ober. Журнал Esquire отклонил рассказ «Повидайся с Эдди», расхвалив его «компетентное представление». Это все равно, что сказать: «Она красива, кроме лица», писал Сэлинджер Бёрнетту.


Пол Александер: Через своего литературного агента Сэлинджер какое-то время предлагал рассказы журналу New Yorker, но безуспешно. 17 марта 1941 года он предложил рассказ «Рыбаки» в журнал Джона Мошера. На сопроводительном письме Сэлинджера кто-то из редакции журнала большими буквами написал слово «НЕТ» и обвел его кружком.


Пол Александер: New Yorker отклонил еще несколько рассказов – «Завтрак на троих» (Мошер сказал: «В этом рассказе определенно было что-то живое, игристое и яркое»), «Монолог для Уотери Хайболла», «Я ходил в школу с Адольфом Гитлером», «Паула» и «Славная мертвая девушка за столом номер 6».


Дэвид Шилдс: Сэлинджер попросил Дороти Олдинг послать рассказ «Легкий бунт на Мэдисон-авеню» в New Yorker. Журнал принял рассказ в ноябре 1941 года и, вероятно, планировал вскоре опубликовать его, поскольку это был рождественский рассказ. Мечта Сэлинджера исполнилась: он прорвался в New Yorker в возрасте всего лишь 22 лет. Сэлинджер написал Уильяму Максвеллу, который должен был редактировать рассказ, и сказал ему, что написал другой рассказ о Холдене, но пока не готов послать рукопись в журнал.


Пол Александер: Для Сэлинджера публикация в New Yorker означала, что он принят той частью литературного сообщества, которая его интересовала, т. е. людей, которые заботились о качестве произведений и хотели делать произведения как можно лучше. Для Сэлинджера это означало, что он состоялся как писатель.


Шейн Салерно: 18 ноября 1941 года Сэлинджер написал молодой жительнице Торонто Марджори Ширд и уведомил ее о том, что вскоре в New Yorker будет опубликовано его новое произведение. По словам Сэлинджера, это «рассказ о рождественских каникулах мальчика из подготовительной школы». Сэлинджер указал, что его редактор хочет получить всю серию рассказов об этом персонаже, но что сам он не уверен, что хочет двигаться в этом направлении.


Письмо из журнала New Yorker, извещающее об отклонении рассказа Сэлинджера «Рыбак»[92].


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Марджори Ширд, 18 ноября 1941 года):

Я в любом случае попробую написать еще пару рассказов… и если я начну терять цель, то перестану писать[93].

Шейн Салерно: В заключение Сэлинджер просил Марджори откликнуться на «первый рассказ о Холдене».

* * *

Франклин Д. Рузвельт: Соединенные Штаты Америки подверглись внезапному и умышленному нападению военно-морских и военно-воздушных сил императорской Японии[94].


Томас Канкел: Когда разразилась Вторая мировая война, редакторы New Yorker сочли, что «Легкий бунт на Мэдисон-авеню», рассказ «о молодом человеке и его личном бунте», тривиальным и несвоевременным. Публикация рассказа в журнале представлялась неуместной, поэтому редакторы отправили рассказ на полку.


Эберхард Элсен: Через четыре дня после атаки на Перл-Харбор Сэлинджер написал письмо своему литературному наставнику Уиту Бёрнетту, в котором упомянул об «этой коварной бомбардировке, произошедшей в прошлое воскресенье». Он также сообщил, что сразу же пошел на армейский призывной пункт, но из-за легкого заболевания сердца был «приписан к категории I-B вместе со всеми другими калеками и слабаками». В том же письме Сэлинджер говорит, что «для художника деньги – намного более сильный отвлекающий фактор, нежели голод», и после того, как в New Yorker после Перл-Харбора решили не публиковать «Легкий бунт», сетовал на то, что «чье-то решение уклониться от публикации сводит все мои маленькие победы на нет».


Дэвид Шилдс: Категорию I-B давали годным к нестроевой службе. Слова «калеки и слабаки» красноречиво описывают самооценку Сэлинджера, поскольку «легкое заболевание сердца» почти наверняка было удобной выдумкой, скрывавшей наличие врожденного дефекта. Изучая вторую встречу Сэлинджера с Хемингуэем, которая произошла в лесу Хюртген в 1944 году, мы обнаружили неизвестную подробность о физическом состоянии Сэлинджера. Вернер Климан, служивший вместе с Сэлинджером, рассказал членам осуществляемого Городским университетом Нью-Йорка проекта «Ветераны Второй мировой войны – выпускники Квинс-колледжа», что слышал, как Сэлинджер рассказывал Хемингуэю, что «не думал, что его возьмут в армию… [потому что] у него только одно яичко». По словам Климана, Хемингуэй ответил Сэлинджеру: «Эти врачи – такие придурки. Движением пальца они могли опустить твое второе яичко». Климан сказал: «Должно быть, Сэлинджер всю жизнь прожил с одним яичком».

Поначалу мы скептически отнеслись к этому сообщению, но две женщины независимо друг от друга подтвердили, что у Сэлинджера был этот физический недостаток. По словам одной из них, Сэлинджер «был невероятно смущен и расстроен этим обстоятельством. [В то время] я ничего не знала о мужском теле, но для него это очень важно. Это не было результатом ранения или травмы. Просто одно яичко не опустилось в мошонку».


Перл-Харбор, 7 декабря 1941 года. «День, который войдет в историю как бесславный».


Жители Нью-Йорка реагируют на новость о нападении на Перл-Харбор.


Джон Макманус: До нападения на Перл-Харбор и на ранних стадиях Второй мировой армейские врачи проводили строгий отбор новобранцев. При освидетельствовании новобранцев врачи в обычном порядке признавали негодными к службе даже тех, у кого были хоть малейшие физические или психические проблемы. Многих признали негодными из-за шумов в сердце, проблем с зубами, грыжами и т. п. В таких условиях отсутствие яичка определенно было основанием для признания человека негодным к службе. На более поздних этапах войны стандарты годности в армии были снижены. В то время армия нуждалась в людях, причем в огромном числе людей. Отсутствие яичка перестало что-то значить.


Пол Александер: Сэлинджер был так расстроен тем, что его приписали к категории I-B, что написал письмо полковнику Милтону Бейкеру, директору Военной академии Вэлли-Фордж, и спросил его, что делать. Бейкер предложил Сэлинджеру пойти в армию добровольцем.


Шейн Салерно: Вместо этого Сэлинджер и его приятель по Вэлли-Фордж Герберт Кауффман 15 февраля 1941[95] года отплыли в Вест-Индию в девятнадцатидневный круиз в качестве членов команды круизного судна «Kungsholm». В обязанности Сэлинджера и Кауффмана входили организации игр для одиноких женщин и танцы с ними.


Пол Александр: Неизвестно, действительно ли они участвовали в развлекательной деятельности во время круиза. Хотя этот период был кратким, полученные тогда впечатления Сэлинджер будет долго помнить, поскольку именно в том плавании Сэлинджер максимально приблизился к миру развлечений.


Дж. Д. Сэлинджер: («Девчонка без попки в проклятом сорок первом году», журнал Mademoiselle, май 1947 года):

Молодой человек – его звали Рэй Кинселла и он состоял в Подкомитете увеселительных мероприятий судна – ждал Барбару на прогулочной палубе у поручня левого борта. Почти все пассажиры развлекались на берегу, и стоять тут в тишине при лунном свете было потрясающе хорошо. Ночь поглотила все звуки, кроме мягкого плеска воды гаванского порта о бока корабля. Сквозь лунную дымку был виден «Кунгсхольм», сонный и роскошный, вставший на рейд всего в нескольких футах за их кормой[96].

* * *

Арам Сароян: Уна продолжала встречаться с Сэлинджером. 9 марта 1942 года Юджин О’Нил написал дочери открытку, в которой сообщил, что болен, и благодарил Уну за присланную ею фотографию. Уне было из чего выбирать фотографии, поскольку ее фотографии часто появлялись в газетах. Скорее всего, фотография, которую Уна послала отцу, была не из прессы – О’Нил ненавидел то, что считал поверхностной, движимой общественным мнением известностью, которой удостаивали его дочь, и Сэлинджер разделял это чувство. Эти люди в жизни Уны должны были по-настоящему расстроиться, когда весной 1942 года, 13 апреля, Уну, как и ожидалось, назвали Дебютанткой года. Сэлинджер и О’Нил не могли пропустить эту новость. Рассказы об избрании Уны и фотографии Уны как Дебютантки года тиражировались газетами по всей стране.


Архивы Беттмана, подпись под фотографией 1942 года: Уна О’Нил, Дебютантка № 1 этого года, в сияющих серебряных украшениях на черном бархатном платье, создает разительный контраст с затемнением. Броши в форме сердца – ручная работа ювелиров Мэри Гейдж и Марджори Рэстон и выполнены из серебра 925-й пробы[97].


Associated Press, подпись под фотографией 1942 года: Не «Гламурная девушка № 1», а, с учетом тяжелых времен, обрушившихся на Stork Club и другие места сборищ элиты и почти элиты, просто «Дебютантка № 1» – брюнетка Уна О’Нил, дочь драматурга Юджина О’Нила. Избрана в 1942 преемницей Бренды Фрэйзер и Бетти Кордон на ежегодной церемонии в Stork Club. Мисс О’Нил (ее рост 160 см, вес – 50 кг) учится в школе Бриарли и хочет изучать драматургию[98].


Дэвид Яфф: Должно быть, Дж. Д. Сэлинджеру приятнее слушать старые пластинки, чем общаться с людьми. Он не желает находиться на сцене.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

Нет такого кабака на свете, где можно долго высидеть, если нельзя заказать спиртного и напиться. Или если с тобой нет девчонки, от которой ты по-настоящему балдеешь[99].

Уна О’Нил, Дебютантка 1942 года. Bettmann Archive.


Дэвид Шилдс: Просиживавший вечера с Уной в Stоrk Club Сэлинджер продолжал писать «Над пропастью во ржи». В этой книге его другое «я», Холден Колфилд, носивший «охотничью шапку», целился в общество Белых Англо-Саксов Протестантов, чтобы послать в него смертельную пулю.


Лейла Хэдли Люс: Сэлинджер был одиночкой. Он не был общительным, но хотел быть с Уной и шел ей на уступки. Союз был действительно примечательный – классической красоты молоденькая дебютантка, за которой ухаживал остроумный молодой интеллектуал, бывший настолько выше окружающего мира, что даже не озаботился всерьез отнестись к образованию.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт», журнал Story, сентябрь – октябрь 1942 года):

В ту же зиму Лоис энергично внедрялась в манхэттенский бомонд, в сопровождении жутко фотогеничного молодого человека, завсегдатая «Сторк-Клуба», в тамошнем баре он заказывал себе исключительно виски с содовой. Лоис сумела-таки произвести впечатление. Ну еще бы, с ее-то фигуркой, и одета шикарно и, главное, со вкусом, и, похоже, оч-ч-чень неглупа. В тот сезон как раз пошла мода на умненьких[100].

* * *

Дэвид Шилдс: К весне 1942 года Вторая мировая поглотила большую часть внимания общества, и категорию годности Джерри Сэлинджера к военной службе пересмотрели. Он был призван – казалось, навсегда.


Шейн Салерно: Роман Уны О’Нил с Дж. Д. Сэлинджером был прерван уходом Сэлинджера в армию.


Дэвид Шилдс: Пока Сэлинджер проходил начальную военную подготовку, он постоянно переписывался с Уной, и его любовь к ней крепла. Письма были средством выражения взаимной любви, особенно любви Сэлинджера. Он хвастался перед армейскими дружками: «Это моя девушка» и показывал им ее лучшие фотографии.


Уна О’Нил в своей гардеробной.


Гарви Джейсон: Сэлинджер ежедневно писал Уне. Письма были по десять страниц, а иногда и больше. Теперь такие длинные письма – это слишком. Мне в голову приходит единственная мысль: он, должно быть, с ума сходил от любви к этой женщине. Что говорит о маниакальной личности Сэлинджера.


Лейла Хэдли Люс: Теперь, когда они были разлучены, Джерри понял, насколько сильно он любит Уну.


Дж. Д. Сэлинджер: Если б Уна согласилась, я женился бы на ней на следующий же день.


Дебора Дэш Мур: Для евреев смысл войны заключался в том, что происходило на европейском театре военных действий. Это было войной с нацистской Германией. Евреи действительно хотели сражаться с Гитлером. И это желание было мотивом, побуждавшим многих евреев уходить добровольцами в армию и на фронт. Например, для людей вроде Сэлинджера, который мог бы воспользоваться возможностью остаться в США и обучать других солдат, но хотел отправиться на войну. Он мог остаться в США, но тогда бы не смог осуществить свое желание сражаться с Гитлером.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Последний день последнего увольнения», еженедельник Saturday Evening Post, 15 июля 1944 года):

Я так хотел убивать, что усидеть не мог. Разве это не смешно? Трус я страшный. Всю жизнь я избегаю даже драк. Всегда выбирался из них, говоря, что куда-нибудь спешу. А теперь я хотел стрелять в людей[101].

Алекс Кершо: После того, как его признали годным к службе и призвали, Сэлинджер 27 апреля 1942 года прибыл в Форт-Дикс. Ему было 23. Скорее всего в его личном номере была проставлена категория «H».


Дебора Дэш Мур: Когда людей призывали в американскую армию, они могли выбрать себе религиозную принадлежность. Они могли назваться протестантами и получить в личный номер букву «P», которая попадала и в их личные жетоны. Или можно было назваться католиком и получить букву «С». А если человек был евреем, в личном номере не ставили букву «J»; евреям предлагали букву «Н», обозначавшую Hebrew (иудей). В то время это слово стало категорией, которую использовали для обозначения евреев, иммигрировавших из разных стран. Использовали эту букву и во время Второй мировой, хотя буква «J» подходила бы больше. Во многих отношениях английское слово Hebrew было старомодным, «деликатным» способом обозначения евреев. Решение ставить букву «Н» в личных жетонах было очень важным. Некоторые солдаты систематически уничтожали эту букву. Позднее, во время сражений в Европе, некоторые военнослужащие никогда не надевали личные жетоны. Но другие солдаты-евреи всегда носили свои личные жетоны с буквой «Н», потому что хотели, чтобы, в случае если они попадут в плен, немцы знали, что их бомбят именно евреи.


Пол Александер: Сэлинджер решил, что хочет попасть в школу подготовки офицеров. Для этого (а многие новобранцы не могли поступать в такие школы) ему надо было получить рекомендательные письма, и он обратился к полковнику Бейкеру и Уиту Бёрнетту с просьбой написать такие письма.


Полковник Милтон Дж. Бейкер:

Полагаю, что [Сэлинджер] имеет все качества и характер, которые позволят ему стать отличным армейским офицером. Рядовой Сэлинджер – очень привлекательная личность, обладает острым умом, его физические способности выше средних. Он старателен, совершенно лоялен и надежен. Уверен, он хорошо послужит стране[102].

Уит Бёрнетт:

Я знаю Джерри Сэлинджера, который три года работал под моим руководством в Колумбийском университете. Он – человек с воображением, интеллектом и способен к быстрым и решительным действиям. Он – ответственный человек. Представляется, что он заслуживает офицерского чина, если он решил добиваться этого чина[103].

Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Виноват, исправлюсь», журнал Collier’s, 12 июля 1941 года):

Сержанта чуть удар не хватил. «Петтит, – сказал он, – тебе не место в этой армии. У тебя шесть ног. И шесть рук. А у всех остальных – всего по две!»

– Виноват, исправлюсь, – сказал Петтит.

– Не говори мне этого снова. Или я убью тебя. Честное слово, убью. Ненавижу тебя, Петтит. Слышишь меня? Ненавижу!

– Серьезно? – спросил Петтит. – Не шутите?

– Не шучу, братец, – сказал сержант.

– Подождите, я исправлюсь, – сказал Петтит. – Обязательно. Мне нравится в армии. Я еще стану полковником, не меньше. Не шучу[104].

Дэвид Шилдс: В начале лета 1942 года армия отклонила заявку Сэлинджера на поступление в школу подготовки офицеров.


Шейн Салерно: Когда в сентябрьском номере журнала Story вышел рассказ «Затянувшийся дебют Лоис Тэггет», Сэлинджер написал в авторском примечании к публикации: «Я нахожусь в школе подготовки офицеров, старших сержантов и инструкторов войск связи и намерен довести это дело до конца… Люди в моей палатке – в общем, чертовски славные – уже едят апельсины или слушают викторины по радио, а я строки не написал после того, как меня признали годным и призвали в армию».


Алекс Кершо: Вместо офицерской школы его отправили в школу начальной летной подготовки армейской авиации в Бейнбридже, штат Джорджия, где он преподавал английский. В 1943 году его перевели на базу близ Нэшвилла, штат Теннесси, и произвели в штаб-сержанты, но он все еще был уязвлен тем, что не смог попасть в офицерскую школу. Потом его перевели на базу Паттерсон-Филд в Фейрфилде, штат Огайо, а затем – в Форт-Холабёрд, штат Мэриленд, где он стал особым агентом контрразведки.


Эберхард Элсен: Примерно в то время Сэлинджер написал Уиту Бёрнетту: «Эти люди не понимают, что я – не один из них, что я действительно заражен гноем искусства. Со сдержанным юмором они навесили на меня ярлык Спокойного, Интеллигентного Парня». В более позднем письме Бёрнетту он напишет: «Душой я по-настоящему не принадлежу этим людям. С семнадцати лет я писатель, который пишет короткие рассказы».


Алек Кершо: Произведения Сэлинджера того времени, когда его поглотила армия, были, преимущественно, о его опыте армейской службы. В их числе рассказы «По обоюдному согласию», «Мягкосердечный сержант», «Сельди в бочке» и «Последний день последнего увольнения», которые вскоре будут опубликованы в Esquire и Saturday Evening Post.


Дж. Д. Сэлинджер в форме ВВС США.


Дэвид Шилдс: Одним из рассказов, так нигде и никогда не опубликованных, был рассказ «Последний и Лучший из Питеров Пэнов». Сэлинджер без объяснений забрал этот рассказ из журнала Story и так и никогда и нигде не опубликовал его. Теперь рассказ хранится в Мемориальной библиотеке Файерстоуна Принстонского университета (где является одним из немногих предметов хранения фонда Сэлинджера, которые нельзя даже фотографировать). По распоряжению Сэлинджера, этот рассказ может быть опубликован не ранее, чем через 50 лет после его смерти.

Будучи наброском продолжительной беседы в ванной комнате из повести «Зуи», рассказ построен как долгий разговор между Винсентом Колфилдом и его матерью, актрисой по имени Мэри Мориарти. Она прячет анкету, присланную сыну призывной комиссией. Обнаружив анкету, сын взрывается, хотя по ходу разговора становится все яснее, что мать просто пытается не допустить, чтобы с ее сыном случилось то, что уже случилось с ее другим сыном, Кеннетом, который погиб в бою. Третий брат, Холден, упоминается в разговоре, но остается за рамками рассказа. Младшая сестра Винсента, Фиби, носит пальто, которое брат считает прелестным. Кроме того, Винсент упоминает о бейсбольной рукавице, исписанной стихами, что предвосхищает бейсбольную рукавицу Алли в романе «Над пропастью во ржи». Еще более удивителен конец рассказа: Винсент понимает, насколько ему жаль оторванных от жизни ученых, солдат, которые вынуждены ночевать под открытым небом, всех, кто не дотягивает до совершенства, и самого себя, устроившего разнос матери, которая пыталась спрятать его под замком и не пустить его в ад.

В обстоятельствах того времени этот рассказ нельзя прочитать иначе, чем исполненное страстной любви письмо Сэлинджера матери, которая очень тревожилась, особенно о детях, которые вот-вот сорвутся с обрыва.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Сельди в бочке», Esquire, октябрь 1945 года):

Я в грузовике с моими солдатами, сижу на заднем борту кузова в ожидании лейтенанта из Отдела организации досуга и пытаюсь спрятаться от этого сумасшедшего дождя. (Здесь, в штате Джорджия, уж если польет, так надолго). Страшно неохота быть сволочью, да придется. С минуты на минуту. В кузове тридцать четыре человека, а на танцы можно взять только тридцать. Четырем придется остаться. Я уже решил, что вытряхну первых четверых справа. А пока, чтобы не слышать весь этот галдеж, напеваю себе под нос «Уходим в голубые дали». Я поручу двум солдатам (хорошо бы, окончившим колледж) спихнуть этих четверых на мокрую рыжую землю прекрасного штата Джорджия. Я, наверно, окажусь сейчас в первой десятке сволочей, которым когда-либо приходилось сидеть на этом вот заднем борту. Я смогу тягаться даже с близнецами Боббси[105].

Лейла Хэдли Люс: Уне нравилось получать весточки от Джерри; ей нравились его письма. Это были соблазнительные, великолепные, чарующие письма. Они были настолько замечательными, что Уна даже давала их на время Кэрол Маркус, чтобы та могла их переписать и отправить копии Биллу [Сарояну] в попытке соблазнить Билла и показать ему, как она здорово пишет.


Джон Леггетт: Когда Билла [Сарояна] призвали в армию и отправили на начальную подготовку в Сакраменто, Уна, Кэрол и двоюродная сестра Билла отправились в цыганскую поездку на полуостров Нижняя Калифорния, где купались нагишом и предавались другим безумствам. Уна сразу не понравилась Биллу. Он счел, что она ведет себя не как леди и пользуется слишком большой властью над Кэрол. А он хотел контролировать Кэрол. К тому же Билл думал, что Уна оказывает дурное влияние на Кэрол. Билл знал, что Уна – дочь О’Нила, но относился к ней критически. Он считал, что она нечистоплотна.


Арам Сароян: Кэрол, учившаяся в Далтоне [привилегированной частной школе на Манхэттене], очень четко формулировала мысли и была забавной, но ее по-прежнему немного пугала мысль о том, что ей надо писать письма известному писателю [Сарояну]. К тому времени Билл был в самом расцвете и знаменит так, как в 20-е годы был знаменит Фицджеральд.

Кэрол тайком списывала остроумные строчки писем Сэлинджера Уне. Единственная строка, которую я действительно помню, эта строка, которую моя мать [Кэрол] заимствовала из писем Сэлинджера: «Только что отправила свою пишущую машинку в стирку». Воображаю, как отец читал эти письма в лагере начальной военной подготовки и говорил: «Господи, я-то думал, что она просто миленькая девчонка. А она – одна из этих «умных» литературных женщин. Не хочу иметь с ними никаких дел». В конце концов, он получил увольнительную на день, она приехала к нему, и он удивительным образом смирился. Кэрол не понимала, что происходит».


Джон Леггетт: Билл, наконец, сообразил, что такая простая девчонка, как Кэрол, не могла писать такую изысканную прозу. Она призналась, что заимствовала слова нежности из писем Джерри Уне.

* * *

Дэвид Шилдс: До кровопролитных боев оставался еще год. Сэлинджер писал с 1940 года, и многие его рассказы были опубликованы в популярных журналах, но если, по словам Кафки (который станет очень важным для Сэлинджера писателем), «книга должна стать колуном, прорубающим лед замерзшего в нас моря», то «Сэлинджер никогда даже не подозревал о том, что в нем замерзло море». В его сознании все еще было «сколько-то черных галстуков». Он с презрением относился к окружавшему его поверхностно мыслившему обществу – и в то же время жаждал славы в качестве одного из образцов этого общества.

Нет знания без боли. В рассказах, написанных Сэлинджером до того, как он принял участие в боях, «между словами» еще не проскакивает «искра» (как скажет позднее об этих рассказах Сэлинджер своему товарищу по ремеслу А. Э. Хотчнеру). Сэлинджер по-прежнему пытается выйти на этот более высокий уровень мастерства. В рассказе «Повидайся с Эдди» (1940 г.) Сэлинджер, развенчивая слово «роскошный, грандиозный, очень важный», повторяет прием, который в послевоенные годы Холден доведет до крайности: «Ты ведь знаешь и других замечательных парней, правда?»[106]. Сэлинджер полагает, что понимает лежащее в основе мира стремление людей к самоуничтожению (рассказ «Виноват, исправлюсь», 1941 год: «У всякого взрывателя два конца – тот, с которого поджигают, и другой, толстый, набит тротилом»[107]), но у автора нет ключа к разгадке; рассказ, написанный как насмешка над усиливающимся патриотизмом, лежавшим в основе грядущего вовлечения США во Вторую мировую войну, был перепечатан в The Kitbook for Soldiers, Sailors, and Marines («Сборнике для солдат, матросов и морских пехотинцев»).

Сэлинджер пытается отойти от коммерческой культуры, в которую он энергично вносил свой вклад. Рассказ «Душа несчастливой истории» не только высмеивает ходульные истории о встретившем девушку парне (такие истории регулярно появлялись в журналах, рассчитанных на массового читателя), но и предупреждает о том, что впоследствии станет усиливающимся нежеланием Сэлинджера манипулировать своими персонажами. В июне 1942 года Сэлинджер писал Бёрнетту: «Я устал – о, Господи, до чего же устал, – оставлять их на странице, заканчивающейся подписью «Конец». Сэлинджер еще не любит свой психоз, как не может его любить и Лоис из рассказа «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт», которая расстается с мужем, когда тот сообщает, что должен пойти к психоаналитику. Началась война, и Сэлинджера поначалу не взяли в армию. Мальчик, которого страстно любит Лоис, нелепо гибнет, и это ответ Сэлинджера на войну: писатель хочет, чтобы читатель понял: он уже знает, что скорбь – единственное подлинное чувство, объединяющее человечество.

Теперь Сэлинджер призван в армию, но еще не участвовал в боях. В рассказе «Неофициальный рапорт об одном пехотинце» Сэлинджер выражает желание пойти на войну и быть забытым. Он как бы разрушен войной еще до того, как война действительно его разрушит: «Все жены хотят отправить мужей на войну, – сказала Лоулор с особенной усмешкой». Отчаянно стремившийся служить за рубежом, Сэлинджер еше сильнее отчаивался из-за того, что его произведения нравились другим людям; в рассказе «Братья Вариони» брат-торгаш делает такое признание в отношении своего более артистичного брата: «Читая его книгу, я впервые в жизни слышу музыку». Сэлинджер стремится к чистому искусству, хотя производит чтиво для массовых изданий. Вот главный литературный прием Сэлинджера: все удобства посредственны. В рассказе 1944 года «По обоюдному согласию» жена Билли Руфи высмеивает мужа за то, что тот любит их ребенка только тогда, когда «это удобно или что-то вроде этого. Когда ребенка купают, или когда он играет с галстуком отца». Мы возвращаемся к Сэлинджеру и галстукам.

В рассказе «Мягкосердечный сержант», опубликованном до того, как Сэлинджер принял участие в боях, солдат говорит: «В армии я встретил больше хороших людей, чем я когда-либо встречал на гражданке». Сэлинджер стал верить в это и поддерживал дружеские отношения с однополчанами всю жизнь. В рассказе «Последний день последнего увольнения», опубликованном после вторжения во Францию, но написанном до высадки союзников в Нормандии, Сэлинджер писал: «Быть гражданским больше нет смысла. Гражданские не ведают того, о чем знаем мы, а мы уже отвыкли от того, что знают они. В общем, дела у нас с гражданскими не складываются». Сэлинджер уже разделил мир на «нас» и «их» и противопоставил одних другим, но еще не знал, как представить или оформить этот конфликт. «Никогда прежде, до армии, ничего не знал о дружбе. А ты, Винс? Ничего. Это – лучшее, что здесь есть. Пожалуй, что так». Сэлинджер считает, что армия спасла его, и думает, что любит армейскую службу. Армия спасет его, преобразит его, преобразит его искусство, уничтожит его, но все это пока в будущем. А пока Сэлинджер все более красноречиво, все яростнее указывает на экзистенциальное отчаянье, оставаясь при этом автором рассказов, которые издаются в рассчитанных на массового читателя журналах, гадающим о том, каким в действительности может оказаться такое отчаяние.


Письмо из журнала New Yorker с отказом в публикации.


Вступление США во Вторую мировую войну стало причиной того, что журнал New Yorker отказался от публикации рассказа «Легкий бунт на Мэдисон-авеню». Это сорвало исполнение юношеской мечты Сэлинджера. Сэлинджер не просто старался выжить; он писал рассказы под бомбами и видел, как его рассказы публикуют рассчитанные на массового читателя журналы, которые хорошо платили автору, но, увы, эти журналы не были журналом New Yorker. Сэлинджера не интересовала война сама по себе. Он интересовался войной ради искусства.

В марте 1944 года Сэлинджер писал в одном из писем: «В каждой тысяче армейских идиотов (возможно, только в моем воображении) есть один выдающийся человек. Но я описываю его – или таким, каков он есть, или таким, каким он представляется мне в воображении. В любом случае, я пишу реальные рассказы». В другом письме, написанном в том же месяце, Сэлинджер пишет: «В армии я чувствую себя жалким, но пишу я лучше, чем когда-либо, а это все, что имеет значение… Я работаю, испытывая тоску по прошлому, – главным образом, потому, что все, по-видимому, повторяется».


Джон Леггетт: В 1942 году мать Уны Агнес Боултон, решив сделать дочь кинозвездой, отправила ее в киношколу в Голливуд.


Джейн Сковелл: Уна приехала в Голливуд и стала клиенткой Минны Уоллис, сестры Хэла Уоллиса, который был тогда очень важным продюсером. В письме Кэрол Мэттхау Уна упоминает, что познакомилась со множеством мужчин, большинство которых хотят встречаться с нею. «Они хотят спать со мной, – писала Уна. – И это заставляет меня нервничать». Нервничала ли Уна или нет, но она пользовалась успехом. Репутация дебютантки номер один из Нью-Йорка и хорошо воспитанной, образованной дочери лауреата Нобелевской премии опередила Уну. Одним из постоянно сопровождавших Уну людей был живший в Голливуде гений, двадцатишестилетний Орсон Уэллс. Уэллс всерьез ухаживал за Уной: на первом свидании он сопровождал ее в ночной клуб и вызвался прочитать ее судьбу по ладони. Он взял Уну за руку, повернул руку ладонью вверх, изучил линии ладони, а потом поднял голову и, пристально посмотрев ей в глаза, сказал, что увидел линию любви, которая ведет прямо к другому, более старому человеку. Уэллс даже назвал имя этого человека и сказал, что Уна вскоре выйдет замуж. Мужчиной Уны был Чарли Чаплин.


Уна О’Нил и Чарли Чаплин.


Лиллиан Росс: Чарли Чаплин был первой кинозвездой международного класса. Он был также первым представителем кинематографии, считавшимся гением. На протяжении всех десятилетий, прошедших с момента появления Чаплина в Голливуде, при всех переменах и сдвигах, происходивших в кинематографии с появлением звука, цвета, новых кинокамер, новых платформ для кинооператоров, широкого экрана, стереофонического звука, больших студий, малых студий… экранизаций книг, с возвышением режиссёра, распространением особого языка теории кино, в общем, при всех причудах судьбы Чарли Чаплин оставался гигантской фигурой, с которой никто не мог сравниться. Теперь его фильмы смотрят миллиарды зрителей во всем мире[108].


Джейн Сковелл: Уна прошла кинопробу на роль в фильме «Девушка из Ленинграда». Ей завязали голову шарфом, чтобы Уна казалась маленькой бабушкой. Но это была не русская девушка. Уна все равно выглядела типичной ирландкой, этакой Коллин из графства Корк. Минна Уоллис узнала, что Чарли Чаплин снимает фильм, для которого нужна очень молоденькая девушка. Уоллис позвонила Чаплину и сказала: «Думаю, у меня есть девушка, которая вам нужна. Она восхитительна. Хотите встретиться с нею?» Впоследствии Чаплин писал в автобиографии, что, приехав к Уоллис, он не ожидал ничего особенного, но, по его словам, он вошел в комнату и увидел Уну, сидевшую на полу у камина. На ее лице играл свет. Она подняла глаза, и Чаплин сразу же влюбился в нее.


Чарли Чаплин: Я приехал раньше назначенного времени и, войдя в гостиную, увидел там молодую леди, которая в одиночестве сидела у огня. Дожидаясь появления мисс Уоллис, я представился и высказал предположение, что разговариваю с мисс О’Нил. Она улыбнулась. Вопреки моему предвзятому впечатлению, я ощутил ее лучезарную красоту, сочетавшуюся со сдержанным очарованием и мягкостью, которая очаровывала сильнее всего[109].


Уна О’Нил: Чарли Чаплин. Какие же синие у него глаза![110]


Шейн Салерно: Уна перестала отвечать на письма Сэлинджера, но почему она перестала отвечать, Сэлинджер не знал.


Пол Александер: Сэлинджер написал Уиту Бёрнетту, сообщив, что если будет и дальше получать деньги за свои произведения, то планирует жениться. Сэлинджер не сказал, что хочет жениться на Уне О’Нил. Он имел в виду девушку, за которой ухаживал до ухода в армию. Это была учащаяся колледжа Финч [школа высшей ступени для девушек из высшего класса на Манхэттене]. Возможно, Сэлинджер просто пытался сохранить лицо перед Бёрнеттом, поскольку в начале 1943 года весть о том, что у Уны роман с Чарли Чаплиным, легендарным голливудским актером и режиссёром, которому в момент его встречи с Уной было 55, получила широкую огласку.


Чаплин надевает обручальное кольцо на палец Уне в день свадьбы.


Джейн Сковелл: Такова была Уна, которой Сэлинджер писал письма по четырнадцать страниц. Вероятно, где-то в глубине души он надеялся, что когда война закончится, они снова будут вместе. Но теперь все было кончено.

Как только Уне исполнилось восемнадцать, она вышла замуж за Чаплина. Новость об этом попала в заголовки газет всего мира.


Шейн Салерно: Сэлинджеру оставалось читать о свадьбе Чаплина и О’Нил в газетах, как и всем остальным. Он не смог избежать многомесячного унижения, поскольку во многих известных журналах Уна О’Нил фигурировала как модель серии плакатов, рекламирующих косметику: «Будь красивой для твоего парня-солдата». Там блистала Дебютантка 1942 года Уна О’Нил.


Свидетельство о браке Уны и Чаплина.


Пол Александер: Представьте, что вы – Дж. Д. Сэлинджер. Вы служите в армии, готовитесь участвовать в великой войне в Европе; вы открыто признались в абсолютной любви к женщине, а она, едва ей исполнилось восемнадцать, бросила вас и вышла замуж за самую известную кинозвезду мира.


Лейла Хэдли Люс: Он был очень расстроен этим. Можно почувствовать его гнев. Его страшный гнев.


Джон Леггетт: Джерри считал, что Чаплин, которому в то время было 55, был слишком старым для Уны. Когда Чаплин женился на Уне, ей было всего 18. Джерри считал это настоящим растлением.


Чарли Чаплин: Поначалу я опасался разницы в возрасте. Но Уна была решительна так, словно ей открылась истина[111].


Реклама мыла, моделью в которой была Уна О’Нил. Журнал Ladies’ Home Journal, апрель 1943 года.


Кэрол Мэттхау: Это был великий, великий роман – и не только потому, что любовь была очень сильна, но и потому, что ее сила сохранялась[112].


Марк Хауленд: Посетив библиотеку Техасского университета, чтобы посмотреть на сэлинджеровское собрание, я прочитал несколько писем. Должен сказать, что, читая бумаги Сэлинджера, я ощутил себя человеком, подсматривающим за другими. Некоторые письма были об Уне О’Нил. Некоторые письма были посвящены Уне О’Нил и Чарли Чаплину. В этих письмах есть просто омерзительные фрагменты.


Джейн Сковелл: Было довольно хорошо известно, что Чаплину пересадили половые железы обезьяны. В те времена это было аналогом виагры. Сэлинджер написал письмо, в котором нарисовал отвратительную карикатуру. Там был изображен старик, бегавший вокруг хихикавшей Уны и трясший своим – как бы это сказать деликатнее? – в общем, вы поняли. И это Сэлинджер отправил Уне.


Уна О’Нил: Сэлинджер писал ужасные вещи по поводу моего брака с Чарли. О том, чем, по его соображениям, мы занимались. Его письма заставляли меня радоваться, что я вышла замуж за Чарли, а не за Сэлинджера[113].


Дж. Д. Сэлинжер: (рассказ «Мягкосердечный сержант», Saturday Evening Post, 15 апреля 1944 года):

Бёрк не стал смотреть фильм до конца. Где-то на середине чаплиновского фильма он прошептал мне:

– Ты оставайся, парень. Я буду снаружи.

Когда кино кончилось, я вышел из кинотеатра и спросил его:

– Что с вами, мистер Бёрк? Вам совсем не нравится Чарли Чаплин?

У меня даже живот заболел, так я смеялся над Чарли.

– Да нет, с ним все в порядке. Просто не люблю я, когда большие парни гоняются за маленьким смешным человечком. У него и девушки нет. Никогда[114].

Арам Сароян: Для Уны решающим различием между Сэлинджером, каким она его знала, и Чаплином, которого она встретила, было то, что карьера Сэлинджера только начиналась. Его издавали, но самое важное произведение Сэлинджера еще не было опубликовано. А Чаплин был в одном ряду с Альбертом Эйнштейном, Джорджем Бернардом Шоу и, да, с ее отцом, Юджином О’Нилом. Между Сэлинджером и Чаплином не было никакой конкуренции. Она не искала сверстника, с которым прожила бы жизнь, полную приключений. Она искала человека, который защитил бы ее от бурь, и была достаточно красива, чтобы найти такого мужчину.


Сэлинджер (второй слева) идет на транспортное судно, отправляясь на войну.


Уна О’Нил и Чарли Чаплин в день их бракосочетания, 16 июня 1943 года.


Джейн Сковелл: Многое из того, что произошло с Уной впоследствии, связано с тем, что ее бросил отец. Всю жизнь она искала замену отцу и нашла ее в Чарли Чаплине. Чарли просто взял и ввел ее в другой мир. В соответствии с правилами, Юджин О’Нил, узнав о том, что дочь выходит замуж за Чарли Чаплина, полностью и резко отрекся от Уны. Он никогда больше не видел Уну и не разрешал ей даже говорить о себе. Дочь не согласится с этим. Она продолжит попытки восстановить контакты с отцом, даже когда он был при смерти. Она послала отцу письмо с фотографиями, и друг привез это письмо О’Нилу в больницу. О’Нил взял конверт и сунул его под подушку, но так и не открыл его. Вот так.


Лейла Хэдли Люс: В молодости Уна вела в Нью-Йорке жизнь привилегированной особы. Она привыкла к тому, что жизнь в Нью-Йорке и Голливуде протекает среди знаменитостей и известных людей. Она хотела быть с Чарли, который был знаменитостью. Она любила идею успеха. Конечно же, она не была бы счастлива в Корнише, Нью-Гэмпшир.

Чарли был намного общительнее Сэлинджера. Даже если вы встречались с Чарли впервые, он создавал у вас ощущение того, что вы – единственный человек в мире, с которым он разговаривает. И он восхитительно рассказывал истории. Вне экрана он был бесконечно более интересным, чем на экране, и я всегда чувствовала это.


Джейн Сковелл: Уна написала письмо подруге и сообщила: «Чарли купил мне норковую шубку. И знаешь что? Первым одел ее он, так повсюду и ходил в этой шубке. А потом позволил мне носить ее». Ничего этого от Сэлинджера она не получила бы. Чаплин предлагал ей столько всего, и никогда не следует забывать об одной вещи, которую он предлагал Уне. Он заставлял ее смеяться. Она просто обожала смеяться, а тут был человек, который заставлял смеяться весь мир. А теперь он смешил ее. Сэлинджер никогда ее не смешил.


Уна О’Нил: Смех – один из величайших даров, которые сделал мне Чарли. Ранее я этого не знала. Мое детство было не особенно счастливым. Мы познакомились, когда мне было шестнадцать, и с тех пор я люблю его. Он – мой мир[115].


Лейла Хэдли Люс: Она была полностью предана Чарли, а он был предан ей. Думаю, именно поэтому она предпочла Чарли, а не Джерри. В эмоциональном отношении Чарли был так экспрессивен – он был так заботлив, так предан, так необычайно эмоционален и экспрессивен. К тому же Чаплин хотел детей. Он очень хотел проявить себя как мужчина, как отец. Не думаю, чтобы Джерри столь же сильно хотел детей или действительно интересовался ими. Уна хотела, чтобы Чарли Чаплин стал отцом, которого у нее не было в лице Юджина О’Нила. Она искала человека, который восполнил бы все то, чего недодал ей ее отец. Не думаю, что Джерри был человеком, который дал бы любой женщине почувствовать, что он заботится о ней.


Джейн Сковелл: Думаю, что известие о браке Уны и Чаплина должно было убить Сэлинджера. Это было мыслью, которую он не мог презрительно отбросить. Он должен был дать выход своим чувствам, назвав Уну золотоискательницей, какой она, по-моему, не была. Думаю, она хотела безопасности, надежности, а эти слова часто означают «деньги».


Пол Александер: Эта история несостоявшейся любви преследовала Сэлинджера всю оставшуюся жизнь. Сэлинджер пытался забыть Уну, с нетерпением ожидая публикации «Братьев Вариони» в Saturday Evening Post. Он ожидал публикации этого рассказа в надежде на то, что какая-нибудь из кинокомпаний Голливуда купит рассказ, может быть, для экранизации, которую сделает Генри Фонда. Он больше, чем когда-либо, хотел денег, которые получил бы от такой сделки, а также отклика общества, которое только что приняло Уну.

* * *

Арам Сароян: Все говорили, что никогда бы так не сделали, но, в конце концов, Уна и Чарли доказали, что все ошибались. Они вместе жили прекрасной жизнью, по большей части, в Европе. Прожили 40 лет. У них было 8 детей.


Уна Чаплин и шестеро из их восьми детей.


Уна О’Нил Чаплин: [Чарли] сделал меня зрелой, а я поддерживала его молодость[116].


А. Скотт Берг: Самая большая разница между Чаплином и Сэлинджером определенно заключалась в том, что Чаплин был мужчиной, который положил всю жизнь на поиски славы, доставляя людям удовольствие, заставляя их смеяться и рыдать, причем одновременно, если это было возможно. Трудно представить двух человек, более разных в этом отношении.


Джойс Мэйнард: Еще в 1972 году Джерри Сэлинджер говорил об Уне О’Нил и с удивительной горечью отзывался о Чарли Чаплине. Ирония заключается в том, что когда Сэлинджер впервые написал мне и предложил мне переехать к нему, я была в том же возрасте, в котором была Уна, выходя замуж за Чаплина, а Джерри был всего на год моложе, чем был Чаплин, когда впервые встретил Уну.


Лейла Хэдли Люс: Уна обожала Чарли, и когда он умер, она просто вдребезги разбилась.


Джейн Сковелл: Когда он ушел, ушла и она.


Арам Сароян: Однажды я брал интервью у Уны. Интервью шло к концу, и в моих заметках к интервью оставался последний пункт. И я спросил: «Вы ведь знали Дж. Д. Сэлинджера, верно?» Она посмотрела на меня и сказала: «Не хочу говорить об этом».


Джейн Сковелл: В конце жизни Уна стала алкоголичкой. Это было проклятием О’Нилов, о котором говорили. Ее брат покончил жизнь самоубийством. Ее сводный брат совершил самоубийство.


Пол Александер: Отношения между Уной О’Нил и Дж. Д. Сэлинджером никогда и ни за что бы ни к чему не привели. Учитывая то, что она была такой, какой была, учитывая ее происхождение, учитывая то, кем она хотела стать в будущем, можно уверенно сказать, что она ни за что не стала бы жить в Нью-Гэмпшире, пока Сэлинджер будет сидеть в своем бункере в лесу и писать, писать, писать. Эта трагедия в жизни Сэлинджера, утрата «любви всей его жизни», единственной женщины, которую он, возможно, любил сильнее, чем остальных, в значительной степени – его собственный вымысел. Сэлинджер никогда не оправился от этой травмы.


Дэвид Шилдс: То, что он всю жизнь нес факел отношений, которые, по всей видимости, никогда не получили завершения, важно и показательно. Сэлинджер воспроизведет эти отношения с рядом очень молодых женщин. Девушки, которые были у него после Уны, были машинами времени. Оставшееся у Сэлинджера на всю жизнь маниакальное влечение к девушкам-подросткам было, по меньшей мере, отчасти, попыткой обретения Уны, какой она была до падения. Уна навсегда определила Сэлинджера.

Разговор с Сэлинджером – 1

Дж Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

А увлекают меня такие книжки, что как их дочитаешь до конца, так сразу подумаешь: хорошо, если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону когда захочется[117].

Майкл Кларксон с сыновьями и Санта-Клаус.


Майкл Кларксон: «Человек в Корнише. Возможно, любитель, но духовно близкий. Самая печальная, трагическая фигура без прошлого. В будущем нуждаешься так же, как и в прошлом. Разрешите». Вот записка, которую я написал Дж. Д. Сэлинджеру. Чтобы написать ее, мне понадобилось два месяца.

В 1978 году Дж. Д. Сэлинджер казался мне человеком, ради встречи с которым стоило проехать 450 миль[118]. В моей жизни он был потерянным отцом, по которому я тосковал, душевным другом, человеком, с которым я хотел пойти в Фенуэй-Парк[119]. Я должен был проехать эти 450 миль. Потому что в мире был человек, испытывавший ту же боль, какую испытывал я. Возможно, ту же боль испытывал и мой отец, но он никогда не говорил мне об этом. В моей душе зияла эмоциональная дыра. Мне не с кем было поговорить. Дж. Д. Сэлинджер и его вымышленный персонаж Холден Колфилд мыслили так же, как я.

Мое послание было тем, что он впоследствии назвал «очень циничной запиской». Однако она произвела нужный эффект, потому, что когда мы встретились на следующий день, он упомянул о ней.


Пол Александер: Фанатов, которые десятилетиями оставляли ему записки, было бесчисленное множество. Они приходили к его дому, не объявляясь, и стучали в его дверь.


Майкл Кларксон: Я хотел с ним встретиться, пробиться в его сознание, усесться и спросить: «Вы что-то знаете? Когда я был тинейджером, у меня были те же проблемы, и вы были единственным человеком, который, кажется, понимал меня и мои проблемы». Как Сэлинджер и Холден, я учился в частной школе. Насколько я понимал, у Сэлинджера были холодные отношения с отцом. Между ними не было близости. Мой отец был старым британцем, и у него не было ничего общего со мной. Если у нас и были отношения, то они сводились к тому, что он вечно меня одергивал. По его мнению, детей надо видеть, а не слушать. Я хотел сказать Сэлинджеру: «Но вы-то слушаете меня. Слушали меня, когда я был тинейджером. Вы слушаете то, что хотят сказать дети». Мой отец не слушал то, что я хотел, должен был сказать. Когда отец умер, я не плакал. У меня не было никого, кому я мог бы излить чувства. Дж. Д. Сэлинджер и Холден Колфилд думали так, как я. Отправляясь на встречу с Сэлинджером, я знал, чувствовал, что он сможет помочь мне. Я вовсе не хотел, чтобы он спасал меня, ловил меня на самом краю скалы. Я был несколько подавлен, но не настолько, чтобы впасть в иллюзии. У меня было двое маленьких детей, и я хотел спросить Сэлинджера: «Куда идти дальше? Каков следующий шаг?» Я надеялся на то, что он как-то уймет мою боль, хоть немного. В то же время у меня произошел какой-то эмоционально-духовный сбой на этом писателе.

В 50-х и 60-х Сэлинджер выступал против мира взрослых. Этот глас вопиющего в пустыне, который бросал вызов миру взрослых, был для меня чем-то новым. Он освежал, и Холден Колфилд привлекал меня как друг, дудочка которого сулила много всего несбыточного. Сэлинджер был человеком, который стоял под обрывом, с которого дети падали на ржаное поле. Этот образ тронул в моей душе струну потому, что люди, которых я знал, становясь взрослыми, терпели неудачи, становились фальшивыми, менялись – и не в лучшую сторону. Они отказывались от любви и тянулись к деньгам и власти. Сэлинджер и Холден были единственными, кто стоял под скалой. Они ловили сорвавшихся со скалы детишек и помогали им взрослеть достойно, так, чтобы детям не надо было слишком предавать самих себя.

Я прочитал рассказ о том, что Сэлинджер живет отшельником, и это обстоятельство еще сильнее привлекло меня к нему и его творчеству. Я подумал, что надо попытаться увидеться с ним. Я хотел посидеть, попить с ним кофе. Однажды я сказал жене: «Надо попробовать. Мне надо поехать». Я поцеловал жену на прощанье, сел в машину, поехал из Онтарио в Виндзор, штат Вермонт, и попытался найти Сэлинджера, что было непросто, поскольку местные жители охраняли его покой. Он уже прожил там какое-то время, и мне не сказали, где именно он живет. Я знал лишь то, что живет он в горах, в хижине, находившейся где-то в конце длинной проселочной дороги.

Мой план был таким: надо было передать ему записку через служащего магазина, у которого, как мне было известно, Сэлинджер каждое утро забирает газеты в Виндзоре. Я так и сделал. Я написал записку, довольно драматичную, поскольку думал, что он откликнется именно на такое послание. Мне надо было привлечь его внимание. Сотрудник магазина сказал мне: «Передам. Он – хороший человек. Разрешил мне упомянуть его имя на собеседовании при приеме на работу».

Я отправился на ночлег в виндзорский мотель, надеясь и молясь, чтобы Сэлинджер получил мою записку, а на следующее утро подъехал к началу дороги, в конце которой он, по моим представлениям, жил и встретился со мной. Всю ночь я терзался недобрыми предчувствиями и думал, что если он не проявится, мне придется возвращаться домой с пустыми руками. На следующее утро я поехал в магазин и узнал, что он почти наверняка получил мою записку. Затем я поехал в район проселочной дороги (я не был на все сто уверен в том, что правильно определил место, но думал, что все же приехал туда, куда нужно) и стал ждать, сидя в машине и надеясь на то, что он появится. Я стоял внизу длинной, извилистой проселочной дороги с гравийным покрытием. Дом Сэлинджера находился на вершине горы – этот мудрый человек жил в хижине в Белых горах.

Я прождал, может быть, полчаса, надеясь, что он выйдет и позовет меня. И тут я увидел, что по проселку в мою сторону движутся две машины. Одну машину вел Мэтт Сэлинджер, тинейджер-сын писателя. Сэлинджер вел вторую машину, BMW. Сын подъехал ко мне, а Сэлинджер припарковался метрах в ста от моей машины. Мои слова могут показаться напыщенными, но, когда он вышел из своей BMW среди леса, мне показалось, что он вышел из мечты. Я вынашивал мечту услышать Дж. Д. Сэлинджера очень, очень долго. К сожалению, эта мечта продолжалась 10, может быть, 15 секунд, которые понадобились ему для того, чтобы пересесть в мою машину.

У Сэлинджера была строевая, военная походка. Он был высоким и очень заметным человеком. На нем была спортивная куртка, что, в сочетании с хорошей стрижкой, делало его очень похожим на человека, учившегося в одном из университетов Лиги плюща.

«Вы – Дж. Д. Сэлинджер?» – спросил я, поскольку не узнал его: он не был похож на человека, которого я знал по фотографиям.

– Да, – ответил он. – Чем могу помочь?

– Я надеялся, что вы сами скажете мне это, – сказал я очень драматично.

Он сказал: «Ох, только не начинайте этого. Вас лечат психиатры?»

Я сказал ему, что бросил работу и приехал из Канады, чтобы увидеть его. Я сказал, что не состою на учете у психиатра, и на самом деле я хочу опубликоваться. «Вы – человек, с которым я мог бы посидеть и попить кофе. Найти людей, с которыми я бы чувствовал себя комфортно, трудно. Но вы думаете так же, как и я».

– С чего вы взяли, что я думаю так, как вы?

– Я решил это на основании ваших книг.

Я называл его «Джерри», поскольку он был очень дружелюбен. Я-то ожидал увидеть какого-то впечатляющего человека вроде Хэмфри Богарта, а увидел моего дядю Джарреда. Он поинтересовался, почему я проделал столь долгий путь. Он был очень дружелюбен, но до известного предела. Как только он выяснил, что я приехал потому, что считаю, будто думаю так же, как он, и что я хочу поговорить с ним о сокровенном, он очень расстроился. Это точно что-то в нем зажгло. Он сменил тон, вышел из моей машины. Казалось, он стал на шесть дюймов выше. Его лицо надолго исказила гримаса.

«Я пишу художественную литературу – сказал он. – Это все вымысел. В моих рассказах нет ничего автобиографичного. Ничего не могу поделать с этими людьми. Не думаю, что стал бы писать, если б знал, что случится». Он замолчал. «У вас есть другие источники дохода, кроме писательства?»

Я ответил, что работаю полицейским репортером. Заслышав это, он немного испугался, полагая, что я собираюсь написать статью для завтрашней газеты. «Ну, я живу безгрешно, – сказал он. – Я частное лицо. Почему моя жизнь не может принадлежать мне? Я никогда не просил о встрече и не сделал совершенно ничего, что могло бы стать поводом для беседы с полицейским репортером. Я живу так 25 лет. Меня воротит от этого». Впервые в жизни и почувствовал, что меня ненавидят и боятся.

Его манера говорить, выбор времени и чутье отлично соответствовали тому, что он говорил. Он сел в свою машину, резко набрал скорость (из-под колес полетел гравий) и снова удивил меня – поднял свою длинную руку в над поднятой крышей машины и дружески помахал мне.

Сидя там, я понимал, что испортил свой шанс поговорить с Дж. Д. Сэлинджером накоротке. Я просидел в машине еще, может быть, 15 минут. Я писал ему новую записку. На самом деле я испытывал нечто вроде гнева. Писал я почти так: «Да как вы осмелились повернуться к нам спиной? Мы – ваши фанаты. Мы платим деньги за ваши книжки. Вы влезли в наши мозги».

Вторая записка, написанная мной Сэлинджеру, гласила: «Джерри: Сожалею. Вероятно, поездка в Корниш была ошибкой. Вы не настолько глубокий, не настолько чувствительный человек, какого я надеялся увидеть. Если бы кто-нибудь оставил семью и работу для того, чтобы провести 12 часов за рулем ради встречи со мной, я бы наверняка уделил ему больше 5 минут. Как ты думаешь, я бы сказал, что я репортер, если б целью моего появления здесь была статья в газете? Ты говоришь, что пишешь художественные произведения, но в художественной литературе есть нечто кроме вымысла: она трогает души людей. Я люблю человека, который написал эти книги». Я подписался. И добавил: «Постскриптум. Я пробуду в виндозрском мотеле до следующего утра».

В это время Сэлинджер вернулся и подъехал ко мне. «Еще не уехал?» – спросил он. И пригрозил, что обратится в полицию, которая выставит меня с чужой частной собственности.

– Я как раз собирался приколоть эту записку у вашей двери, – сказал я.

– Так выйди из машины и отдай ее мне.

Я вышел из машины, подошел к его BMW и отдал ему записку. Он достал очки. Прочитал записку. На его лице снова появилась та же гримаса.

Похоже, это его успокоило. «Да, понимаю, – сказал он, – но я немного ожесточился. За последние 25 лет этот сценарий проигрывали так много раз, что меня уже тошнит. Знаешь, сколько раз я снова и снова слушаю эту историю? Откуда только не приезжают люди – из Канады, Сакраменто, из Европы. Приезжала даже женщина (кажется, из Швейцарии). Хотела выйти за меня замуж. А еще был малый в лифте, от которого мне пришлось удирать. Мне нечего сказать этим людям, чтобы помочь им справиться с их проблемами».

Он замолчал. «Ничто, сказанное одним человеком, не может помочь другому. Каждый должен идти своей дорогой. Да будет тебе известно: я – просто отец, и у меня есть сын. Ты видел моего сына на дороге. Я живу здесь не для того, чтобы помогать людям вроде тебя разбираться в их проблемах. Я не учитель и не надсмотрщик. Я не консультант, не советчик. Возможно, в рассказах я ставлю вопросы о жизни, но я не притязаю на знание ответов. Если хочешь расспросить меня о писательстве, я могу кое-что рассказать. Но я – не советчик. Я пишу художественные произведения»


Дж. Д. Сэлинджер в 1979 году.


«Не могу дать тебе волшебную монету в четверть доллара, которую ты положишь под подушку для того, чтобы, проснувшись утром, ты стал успешным писателем. Попытки научить кого-то писать – это походит на то, что слепой ведет слепого. Если чувствуешь одиночество, то писательство оказывает некоторое терапевтическое действие, выводит из одиночества. Я бы предложил много читать, читать произведения других людей. Не излагай факты. Соедини их с собственным опытом, собственными переживаниями. Тщательно продумывай структуру твоих рассказов. Не делай поспешных решений и слишком долго цепляйся за то, что пишут критики, и за все это безумие с психоанализом.

Мы расстались по-дружески. Я вернулся домой, в Канаду. Я не хотел делать из моей поездки историю. Я считал эту встречу глубоко личным опытом из всего, что со мной случалось.

* * *

Майкл Кларксон: Я начал думать: Сэлинджер никогда открыто не говорил того, что высказал мне, никогда не говорил этого поклонникам его творчества, всем этим людям, которые, как и я, приезжали, чтобы увидеть его. Действительно, он никогда не дал им и двух центов. Поэтому на следующий, 1979 год, я решил написать рассказ и вернулся в Вермонт, чтобы снова увидеть Сэлинджера. Я хотел спросить его, не выберется ли он выпить со мной как-нибудь вечерком, чтобы посидеть о поговорить о возможностях рассказа.

На этот раз я подъехал к его дому. Оставив машину на проселке в том месте, где я увидал его в прошлый раз, я преодолел крутой подъем по дороге и то, что показалось мне настоящей крепостью. Там был гараж, пройти через который я не мог, а по территории бегали собаки. А еще там был бетонный тоннель, который, по-видимому, вел в дом, и я поднялся на крыльцо. Двери были стеклянными. Я заглянул внутрь, надеясь увидеть Сэлинджера, и подумал: «Это похоже на дом, который построил бы Холден Колфилд. Это был деревенский дом, красивый, построенный в тирольском стиле, но когда я заглянул в стекло, мне открылся совершенно другой мир. Казалось, что я вернулся в прошлое. В каком-то смысле это угнетало: все эти старые фотографии и полы из твердой древесины, которые казались намного старше самого дома, старые номера журнала National Geographics и старые бобины кинопленки. Казалось, он пытался воссоздать атмосферу старины.

На стене был большой экран. Очевидно, Сэлинджер смотрел старые кинофильмы. А вот и сам Сэлинджер, сидевший в кресле. Кажется, он смотрел переносной телевизор и делал для себя заметки. Я был смущен тем, что заглядываю в его мир таким образом, но когда я увидел фотографии семьи, развешанные по всему дому, это почти заставило меня отнестись к нему лучше.

Я постучал в стекло. Сэлинджер обернулся и увидел меня. Мое появление, кажется, раздражило его. Вроде как «Кого это черт принес?» Он подошел к двери с немецкой овчаркой, затем отключил блокировку, чтобы открыть окно. Открыл дверь. Он выглядел немного удивленным. Во-первых, я изменился и выглядел несколько иначе, чем во время нашей первой встречи год назад, однако он узнал меня.

– Я тебя помню, – сказал он. – Выглядишь значительно лучше, чем в прошлый раз.

– Да, – ответил я. – И чувствую себя лучше». Я поблагодарил его за то, что он помог мне прийти в лучшее, чем прежде, расположение ума.

– Все еще работаешь репортером? – спросил он.

– Да.

– Знаешь, – сказал он, – думаю, в прошлый раз ты пытался отчасти немного запугать меня. Я думал, что ты пытался использовать меня для улучшения карьеры. Действительно, единственный совет, который я могу дать тебе относительно творчества, таков: будь самим собой. Не принимай поспешных решений. Тщательно планируй работу. Не слушай критиков и прочих безумцев. И в конце концов окажешься на своем месте.

Обнадеженный его словами, я сказал: «Джерри, не стал бы тебя беспокоить, грузить тебя подобным образом, если бы ты ответил на мои письма»

«Ох, – сказал он, – наверное, они попали в другую кучу. Не знаю. Не помню, чтобы видел письмо от тебя. Извини, что так вышло». Он повторил то, что говорил годом ранее: он – всего лишь беллетрист; он живет здесь не для того, чтобы помогать людям вроде меня; он – просто отец, у которого есть сын.

Во время моего второго приезда Сэлинджер выглядел чуть постаревшим. На его лице лежала печать большего беспокойства. Одет он был в джинсы и футболку, но манера держаться осталась прежней. Он снова и снова повторял свой совет: просто будь самим собой и не слишком обращай внимание на критиков.

«Не думаешь ли, что у тебя есть какие-то обязательства перед поклонниками? – спросил я. – Я хочу написать статью по дороге, может быть, представить ваше мнение по этому вопросу. Ты ведь никогда по-настоящему не обращался к своим поклонникам».

Тут он разразился небольшой тирадой, точно такой, как при нашей первой встрече. «Меня нельзя привлекать к ответственности, – сказал он. – Я не несу никаких юридических обязательств. Отвечать мне не за что. За пределами моих произведений я никаких обязательств не несу. Ты – всего лишь еще один малый из тех, кто заявляется сюда и хочет получить ответы, а у меня нет ответов».

– Вы спрятались от поклонников и перестали публиковаться.

– Роль публичного писателя противоречит моему праву на частную жизнь. Я пишу для себя.

– Не хотите поделиться с людьми чувствами, положенными на бумагу? – спросил я.

– Нет, – отрезал он. Помню, что он наставил на меня палец как ствол пистолета. «Вот где писатели попадают в беду». Он высказал сожаление о том, что стал писателем, и назвал писательство «самой безумной профессией». Он считал, что критики чрезмерно анализируют его творчество.

Я спросил его, не хочет ли он поехать и выпить со мной.

Он разволновался и сказал: «Спасибо, нет. Я сейчас занят».

На этом мы и расстались. Я ушел пешком, спустился с холма, сел в машину и уехал в Канаду.

Я написал статью в четыре тысячи слов о моих двух встречах с Дж. Д. Сэлинджером для синдиката New York Times, который распространил ее в СМИ по всей Северной Америке. Я считал, что несу определенные обязательства перед людьми, подобными мне, поклонниками, которые приезжали к Сэлинджеру и перед носом которых захлопывали дверь. Статья вышла примерно через полтора года после моей первой встречи с Сэлинджером в 1978 году. Позднее в журнале People была опубликована статья о моих поездках к Сэлинджеру. Думаю, люди из этого издания попытались взять у Сэлинджера интервью и расспросить его обо мне, но точных сведений у меня никогда не было.

Однажды я видел его у почты в Виндзоре. Он выглядел очень хрупким. Казалось, что сил у него только на возвращение домой, в Корниш. Он заковылял к своей машине и очень подозрительно относился к людям на улице. Думаю, он получал много писем, на которые не отвечал, и в этом смысле почтовое отделение в Виндзоре не работало[120].

Глава 3
Шесть футов два дюйма мышц и лента для пишущей машинки в стрелковой ячейке

Контрразведка, Париж, август 1944 года


Вместе с тремя другими сотрудниками своего контрразведывательного подразделения – Джеком Алтарасом, Джоном Кинаном и Полом Фицджеральдом (они называли себя «четырьмя мушкетерами») – Сэлинджер допрашивал нацистов и гражданских лиц. В разгар кровопролитной войны Сэлинджер, делом которого было представлять, что делает и думает противник, яростно писал художественные произведения. В освобожденном Париже он решает свою личную задачу – находит Хемингуэя, который тоже считал, что писать надо в условиях эмоциональной и физической опасности.


Алекс Кершо: Cэлинджер играл важную роль. Любой человек, имевший во время Второй мировой какое-то отношение к разведке, играл важную роль. Солдаты, молодые парни, которых просили взять лежащую в километре от передовой деревушку, хотели об этой деревне знать все подробности: где находятся пулеметные гнезда, где находятся проходы, закоулки и основные простреливаемые линии. Делом людей вроде Сэлинджера было предоставлять сведения, которые сохраняли жизнь большему числу бойцов.

Важнейший принцип боевых действий: надо знать сильные и слабые стороны противника. Если этого не знаешь, не знаешь и того, с чем сталкиваешься. Делом Сэлинджера было выяснение информации, которая сохранит жизнь американским солдатам, дав им знать, где они будут воевать и с чем они столкнутся.


Сэлинджер и еще двое из «четырех мушкетеров» – Джон Кинан и Джек Алтарас.


Лейла Хэдли Люс: Те немногие фотографии Джерри, которые я видела за многие годы, всегда были сняты тайно. Он как-то прятался от фотообъективов. Те снимки давали мгновенное представление о том, каким был рядовой Джерри. Он считал свое прошлое и то, что он делал в прошлом, сугубо личным делом. И даже больше, чем личным. А секретным. И я догадывалась, что это из-за войны. Из-за того, что он служил в контрразведке.


Джон Макманус: Группы контрразведки имели свойство становиться призрачными на дивизионном уровне. Были мелкие группы, действовавшие в составе батальонов, входивших в дивизии или полки. Некоторые занимались допросами немецких военнопленных, от которых получали информацию; другие сосредотачивались на местном гражданском населении. Сэлинджер делал и то, и другое. Контрразведчики работали на самой передовой, тесно взаимодействуя со стрелковыми ротами. В контрразведке служили интересные типы вроде ребят, для которых немецкий был родным языком, люди, мигрировавшие в США после того, как в Германии к власти пришли нацисты. Теперь эти люди возвращались домой, допрашивая своих соотечественников. А еще в контрразведке служили знатоки французского языка. Люди с лингвистическими навыками, которые были полезны в Европе. Этих людей смешали с теми, кого я называю типами из разведки. Эти были обучены сбору разведывательных данных и наблюдению. Они почти всегда были завербованными военнослужащими и занимались полевой разведывательной работой. Немного приукрашивая, скажу, что они занимались одним из важнейших дел во время Второй мировой. Их обучили не выдаваться; предполагалось, что они будут действовать как тени в тени, и такими они и остались в истории. У армии США была склонность недооценивать разведку. Офицеров разведки ценили меньше, чем, скажем, саперов или специалистов. Такое отношение привело к кошмарным провалам вроде битвы в Арденнах, когда американское командование и понятия не имело о том, что немцы вот-вот начнут наступление.

Контрразведка требует развитых навыков допроса. На практике это могло приводить к тому, что злой американский малый с тяжелой рукой и говорящий по-немецки говорил пленному: «Тут у меня ребята, которые хотят тебя шлепнуть. Да мне и самому пристрелить тебя – раз плюнуть, если ты не расскажешь мне, где дислоцирована твоя часть». Это был не столько допрос с пристрастием и мерами физического воздействия, сколько игры ума. На заднем плане всегда маячила угроза расстрела. Иногда прибегали к мягкому варианту допроса. Допрашивающий разыгрывал из себя доброго малого. Он усаживался и вел с пленным разговор, давал ему поесть, расспрашивал, откуда пленный родом, предлагал ему сигарету, но все это было прелюдией к вопросу: «Расскажи мне, что ты знаешь». Сотрудники контрразведки вроде Сэлинджера были обучены находить «слабое звено», самого болтливого парня из группы пленных, и знали, как развязать таким людям язык.


Иб Мелхиор: В соответствии со стандартным порядком действий, сразу же после овладения очередным городом мы приказывали местному населению сдать все фотоаппараты и бинокли. Делалось это для того, чтобы местные жители не могли сделать снимки нашего снаряжения, занятых нами зданий, опознавательных знаков, показывающих различные части, и прочих объектов, которые могли бы оказаться полезными противнику… Фотоаппараты и бинокли собирали в большие урны (обычно ими служили ванны из разбомбленных домов), обливали бензином и сжигали.

Мы выбирали место, подходящее для размещения нашего подразделения, в соответствии со стандартной процедурой: здание должно быть неповрежденным и еще занятым немцами. Мы приказывали тем, кто занимал здание, выйти оттуда в течение 15 минут, не вынося из здания ничего, кроме личных принадлежностей, и оставив все в доме – все двери, все столы с ящиками, все гардеробы – открытыми. Как только немцы выходили из здания, его занимали мы. Если занять пустой дом или любое пустое здание, то оно могло оказаться минированным. Любимыми местами установки этих хитрых, убийственных устройств были кровати, унитазы, пустые кресла, печи и портреты Адольфа Гитлера на стене – да-да, именно в таком порядке. Многие американские солдаты подорвались, бросившись на кровать или воспользовавшись удобным сиденьем в туалете, а не сточной канавой на холодной улице, или пытаясь согреться у казавшихся такими уютными печек. Или проявив свое презрение к фюреру срыванием его портретов со стен.

Обычно немцы подчинялись нашему приказу, пусть и с угрюмой неохотой или с сожалением. Но не всегда. Некоторые начинали рыдать и объяснять свое поведение, а другие были, по-видимому, слишком испуганными, чтобы двигаться, и их приходилось подталкивать… Одна из групп в нашем подразделении услышала два выстрела в момент, когда собиралась занять жилой дом. Бойцы немедленно укрылись, но, не услышав никаких других звуков, указывавших на какое-то движение внутри дома, вошли в дом и нашли тела мужчины и его жены, которые покончили жизнь самоубийством, лишь бы не подчиняться приказам американцев.

Как заставить говорить человека, который не желает выдавать информацию, наносящую вред его стране?.. Если пленный упорно отказывался говорить, то [офицер разведки Лео] Хандел показывал, что он начинает все сильнее злиться на допрашиваемого, и говорил с ним все жестче. Если пленный продолжал играть в молчанку, допрашивающий делал второй шаг. Хандел приказывал своему сержанту схватить пленного и следовать за ним. Пленного выводили из дома и волокли в соседний сарай. Там Хандел угрюмо чертил на земле четырехугольник в человеческий рост, шесть футов на два, потом давал пленному лопату и приказывал копать яму. Через несколько минут этих духоподъемных раскопок пленный, подумав о возможном предназначении ямы, с вероятностью в 50 процентов становился вполне разговорчивым.

По мере того, как яма приобретала очертания захоронения безымянного пленного, Хандел обращался к своему сержанту и с отвращением говорил по-немецки: «Ну, этот – считай, покойник. Я позову командира шайки партизан, который выклянчивает у нас какого-нибудь фрица. Они его и прикончат. Я буду в комнате для допросов. Знаешь, ненавижу смотреть на то, как это делается». Сказав это, Хандел разворачивался на пятках, собираясь уходить. Возможно, пленным смерть была и не страшна, но перспектива смерти от рук банды мстительных партизан обычно оказывалась достаточно страшной… И пленный начинал говорить[121].


Джон Фицджеральд: Между моим отцом [Полом Фицджеральдом], Джеком Алтарасом, Джоном Кинаном и Дж. Д. Сэлинджером была какая-то связь. Они вместе служили в армейской контрразведке, и мой отец был шафером на первой свадьбе Сэлинджера. Отец и Сэлинджер сохраняли тесные контакты после войны и почти 65 лет состояли в переписке. Отец частенько повторял то, что во время войны говорили Алтарас и Кинан: «Нам действительно некогда, потому что нам вечно надо подбирать Сэлинджера, который сидел на обочине дороги и писал то ли рассказы, то ли роман».


Единственная фотография Сэлинджера, работающего над романом «Над пропастью во ржи», сделанная во время Второй мировой войны.


Страница из дневника, который вел товарищ Сэлинджера по армейской контрразведке Пол Фицджеральд во время Второй мировой войны.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 10 февраля1979 года):

Возможно, ты «лысый и у тебя небольшое брюшко» – то есть, я верю тебе на слово, – но кто говорит, что твой нынешний образ хоть чуть менее реален, чем тот постоянный образ, который я вижу внутренним взором, образ тех парней едва за 20, какими все мы были в 1944 году. Недавно я виделся с Джоном Кинаном. Да, провел с ним, Салли и их двумя подросшими дочерьми долгий, прекрасный вечер, и хотя он сед и морщинист и тоже набрал вес, в моем сознании навечно сохраняется его образ в 1944–1945 годах. Всегда буду видеть тебя в каске с болтающимся ремешком. Алтарас все такой же[122].

Шейн Салерно: Работая последние 9 лет над этим фильмом, мы просмотрели много материалов по Второй мировой войне, но немногие из них вызывают столь сильные чувства, как дневник товарища Сэлинджера по службе в контрразведке и друга писателя Пола Фицджеральда. Бумага была такой хрупкой, что когда я переворачивал страницы, мне приходилось проявлять особую осторожность для того, чтобы страницы не выпали из тетради. Фицджеральд записал имена немцев, которых допрашивали он и Сэлинджер, и степень их вовлеченности в нацистскую партию: «член партии с 1933 года», «партийный кассир», «политический лидер», «отъявленный, оголтелый нацист», «крайне оголтелый нацист». Среди адресов, похороненных в дневнике Фицджеральда, есть и такой:

Jerome D. Salinger

1133 Park Avenue

NYC, NY

Sacramento 2–7544

Страница из дневника, который вел Пол Фицджеральд во время Второй мировой войны.


Эберхард Элсен: Хотя девушка, в которую влюбился человек, ведущий повествование в рассказе «Знакомая девчонка», и вся ее семья были убиты нацистами, рассказчик никогда не высказывает ненависти к немцам, как и не делает заявлений о том, что война была сражением с абсолютным злом. Сэлинджер удивительно снисходителен к появляющимся в рассказе немецким солдатам. Позднее он скажет дочери Маргарет, что нацистом мог оказаться кто угодно – например, почтовый служащий. Он имел в виду, что если ищешь зло, то найти его легко, хотя оно, возможно, и маскируется.

* * *

Алекс Кершо: Сэлинджер был очевидцем самого прекрасного дня в истории – дня освобождения Парижа 25 августа 1944 года.


Сэлинджер на джипе после освобождения Парижа.


Марк Хауленд: Я привез в Принстон пятерых студентов. Они хотели посмотреть, что смогут найти о Сэлинджере в библиотеке Принстонского университета. Попав в читальный зал, мы, перевернув последнюю страницу какой-то тетради, обнаружили светло-зеленую страничку из блокнота на пружинке размером 8 на 13 сантиметров. Это было описанное Сэлинджером вступление союзников в Париж. Он рассказывал, что въехал в Париж на джипе, а парижане протягивали американцам своих детей, чтобы те могли целовать их. Сэлинджер писал, что можно было мочиться на капот джипа, и это ничего не имело значения. Все было нормально. Сэлинджер писал, что все, что бы ни делал американец, было хорошо.


Сержант Ральф Д. Мартин: Думаю, что никогда в жизни не видел такого парада. Большинство из нас предыдущей ночью спали в маленьких палатках в Булонском лесу. Шел сильный дождь, и мы были мокрые, поэтому самых чистых парней отобрали и поставили в первые ряды и в оцепление. У меня на форме была новая сияющая нашивка, и меня поставили в оцепление. Стоять там было здорово, поскольку в объятьях любого парня в оцеплении была, по меньшей мере, одна девушка, целовавшая и обнимавшая его.

Мы прошли маршем по Елисейским Полям колонной по 24 человека в ряд, но маршировать было чертовски трудно, так как вся улица была переполнена людьми, которые смеялись, кричали, плакали и пели. Нам бросали цветы и протягивали большие бутылки вина.

Первый полк так и не прошел. Толпа просто растащила солдат. Парижане только что вырвались на улицу. Они хватали ребят, поднимали некоторых солдат на плечи и несли их в кафе и бары, по своим домам и не отпускали их. Я слышал, что потом собрать солдат было очень трудно[123].


Джон Уортмен: Люди приветствовали нас, смеялись, плакали, стремились обнять нас, давали нам выпить, кормили нас только что созревшими помидорами… и просто пытались удостовериться в том, что мы действительно пришли, а немцы ушли. Я целовал детей, молодых женщин, старых женщин и женщин среднего возраста. Короче, всех[124].


Дэвид Родерик: Мы въехали в Париж на грузовиках грузоподъемностью две с половиной тонны. О том, как нас встречали, я буду помнить всю жизнь. На улицах было полно народу. Люди хлопали в ладоши и кричали, жали нам руки, угощали нас вином.


Шейн Салерно: В разгар празднования Сэлинджер и Джон Кинан задержали человека, которого подозревали в сотрудничестве с немцами, но толпа забила его до смерти прежде, чем контрразведчики смогли его взять.


Джон К. Анру: Встреча Эрнеста Хемингуэя и Дж. Д. Сэлинджера в Париже – одно из великих событий в истории литературы.


Шон Хемингуэй: Мой дед остановился в «Ритце» и принимал самых разных посетителей.


Карлос Бейкер: Еще одним гостем Эрнеста в те дни был молодой, черноволосый сержант в форме сотрудника контрразведки. Его звали Джеромом Д. Сэлинджером, и, впервые увидев Хемингуэя, он был очень впечатлен. Автор коротких рассказов Сэлинджер был на 20 лет моложе Хемингуэя. Хотя Сэлинджеру было 25, он уже продал несколько рассказов журналу Story и еженедельнику Saturday Evening Post[125].


Лейла Хэдли Люс: Сэлинджер просто молился на Хемингуэя. Ему нравилась манера письма Хемингуэя. В гостинице он пошел к Хемингуэю и высказал свое восхищение его произведениями.


Карлос Бейкер: Сэлинджер нашел Хемингуэя дружелюбным и щедрым, совсем не зазнавшимся от своей славы, – и «мягким», что противоречило ощущуению жесткости и силы, которое создавали некоторые произведения Хемингуэя. Встреча Сэлинджера и Хемингуэя прошла очень хорошо, и Эрнест вызвался посмотреть некоторые рассказы Сэлинджера[126].


Лейла Хэдли Люс: Джерри попросил Хемингуэя просмотреть рукопись, что на самом деле было с его стороны безрассудством. И Джерри не был человеком, который легко открывался другим или просил других сделать для него что-нибудь.


Шон Хемингуэй: Сэлинджер принес номер Saturday Evening Post, в котором был опубликован его рассказ «Последний день последнего увольнения». Рассказ был о Второй мировой. На деда Сэлинджер произвел впечатление как молодой солдат, и столь же сильное впечатление на деда произвело произведение Сэлинджера. При встрече с Сэлинджером дед сказал ему, что уже слышал о нем, прочитал рассказ и был восхищен им.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Последний день последнего увольнения», Saturday Evening Post, 15 июля 1944 года):

Винсент улыбнулся. «Рад видеть тебя, Бейб. Спасибо, что позвал меня. Солдаты, особенно друзья, должны теперь быть вместе. Быть гражданским больше нет смысла. Гражданские не ведают того, о чем знаем мы, а мы уже отвыкли от того, что знают они. В общем, не клеятся дела у нас с гражданскими[127].

Шон Хемингуэй: Мой дед хорошо понимал, какую цену платит в бою пехота. Думаю, со стороны деда это было своего рода романтическим представлением, то, что он увидел в Сэлиджере талантливого молодого писателя, сражающегося в пехоте во время Второй мировой войны.


Эберхард Элсен: Говорят, что Хемингуэй сказал кому-то: «Господи, да он чертовски талантлив». Уверен, что эти слова дошли до Сэлинджера и, должно быть, были очень ему приятны.


Джон К. Анру: Для Сэлинджера то, что Хемингуэй назвал его «чертовски талантливым», было важной поддержкой.


Карлос Бейкер: В часть Сэлинджер вернулся в состоянии легкой экзальтации[128].


Брэдли К. Макдаффи: Валери Хемингуэй, которая была секретарем Эрнеста Хемингуэя, а после его смерти стала невесткой писателя, в своих воспоминаниях Running with the Bulls («Бег с быками») пишет: «Из современных американских авторов Хемингуэю больше всего нравились Дж. Д. Сэлинджер, Карсон Маккаллерс и Труман Капоте». После их первой встречи в Испании в 1959 году Хемингуэй купил Валери экземпляр «Над пропастью во ржи». Эта книга, которая, по слухам, автобиографична, лежит на столе Хемингуэя в его доме в пригороде Гаваны[129].


Пол Александер: Со своей стороны, Сэлинджер после встречи с Хемингуэем написал в письме одному из своих друзей, что «Прощай, оружие» – произведение «скромных» достоинств, а не «точное попадание в цель», что, по словам Сэлинджера, и привлекает к Хемингуэю.


Лейла Хэдли Люс: Они поддерживали контакт, и Хемингуэй сказал Джерри, что ему очень нравятся рассказы Джерри. Джерри был взволнован. Он рассказал мне об этом случае, подчеркнув, сколь много эта встреча для него значила, поскольку считал Хемингуэя величайшим писателем.


Лиллиан Росс: Он поделился со мной копией письма, которое Хемингуэй написал «дорогому Джерри», когда они были в армии во время Второй мировой. Рукописное письмо содержало замечания о неопубликованных рассказах, которые Сэлинджер, тогда неизвестный, начинающий писатель, послал Хемингуэю. «Во-первых, у тебя великолепный слух, и ты пишешь чутко и любовно, но без сырости», – писал Хемингуэй. И добавил: он надеется, что его слова «не звучат как лесть», что «чтение твоих рассказов делает меня счастливым и заставляет думать, что ты – чертовски хороший писатель»[130].


Шон Хемингуэй: Мой дед считал себя солдатом Четвертой дивизии. Он был приписан к Двадцать второму полку, Сэлинджер – к Двенадцатому. Четвертая дивизия была известна как «Лист плюща». Деду нравилось называть ее «Клевером-четырехлистником». Он сильно верил в удачу: она или есть, или ее нет.


А. Э. Хотчнер: К Хемингуэю относились так, как в России относятся к Толстому, как к летописцу войны, писателю, солдату, авантюристу, как к человеку, заговоренному от пуль. Он был бессмертен. Он должен был пережить войну и все трудные времена. Его окружали самые роскошные женщины мира – Марлен Дитрих, Ингрид Бергман, Ава Гарднер. Соединение всех этих факторов будоражило воображение американцев.

Личность Хемингуэя помогала его репутации писателя, подхлестывала ее. В свое творчество он вложил стиль своей подлинной жизни. Опыт участия Хемингуэя в Гражданской войне в Испании, несомненно, сильно способствовал успеху его романа «По ком звонит колокол», который был опубликован в 1940 году и стал потрясающим бестселлером, а потом успехом пользовалась и экранизация этого романа. Хемингуэй не только привлекал внимание публики и СМИ везде, где появлялся, и своими произведениями, но все, что бы он ни делал, преувеличивали. Во время его наездов в Нью-Йорк колонки слухов в нью-йоркских изданиях приписывали ему поступки, которых он не совершал.


Дж. Д. Сэлинджер: Все писатели – и неважно, сколько львов они убивают и сколько восстаний они активно поддерживают, – сходят в могилу наполовину Оливерами Твистами, наполовину Противными Мэри, у которых все не как у людей[131].


Шон Хемингуэй: Сообщают, что впоследствии дед посетил полк Сэлинджера. Он поговорил с Сэлинджером об огнестрельном оружии и о том, какой пистолет лучше – немецкий «люгер» или американский «кольт» сорок пятого калибра. По более поздним рассказам, дед сказал, что, по его мнению, «люгер» намного лучше и в доказательство своих слов вытащил «люгер» и отстрелил голову копошившемуся неподалеку цыпленку. Сэлинджер был ошеломлен.


Эберхард Элсен: Теперь я склонен верить в эту историю. Потому что в рассказе «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью» капрал Клэй, водитель героя рассказа, убивает кошку. Герой рассказа, сержант Х, испытывает отвращение к водителю. Думаю, что и Сэлинджер, вероятно, был так же возмущен Хемингуэем, когда тот отстрелил цыпленку голову.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью», New Yorker, 8 апреля 1950 года):

Х запустил пальцы в свои грязные волосы, разок провел по ним рукой, потом снова загородил глаза ладонью от света.

– Ты не свихнулся. Ты просто выполнял свой долг. Ты расправился с этой кощенкой, как подобает мужчине, так поступил бы каждый на твоем месте при подобных обстоятельствах.

Клэй бросил на него подозрительный взгляд:

– Ты что это там мелешь?

– Кошка-то была шпионка. Ты был вынужден уложить ее на месте. Это была коварная германская карлица, переодетая в дешевую меховую шубейку. Так что в этом не было абсолютно никакого зверства, ни жестокости, ни подлости, не было даже…

– Да пошел ты к чертовой матери! – прошипел Клэй, и губы у него сжались в одну черту. – Ты хоть раз в жизни можешь сказать начистоту?[132]

Шон Хемингуэй: Должен сказать, что мне эта история кажется апокрифом. В ней обыгрываются образы чувствительного Сэлинджера и моего деда-мачо. Отстрелить цыпленку голову намного труднее, чем это кажется на словах. В центре творившихся вокруг них ужасов войны это кажется почти абсурдным.


Брэдли Р. Макдаффи: В последующие годы почти все критики Сэлинджера повторили ту или иную версию этой истории. К сожалению, этот миф заставил ученых проигнорировать, что встреча Сэлинджера с Хемингуэем во время Второй мировой войны является самым недооцененным фактором становления Сэлинджера как писателя. Учитывая то, что это было встречей двух наиболее влиятельных писателей ХХ века, такое пренебрежение трудно понять[133].


А. Скотт Берг: Хемингуэй оказал огромное влияние на Сэлинджера, главным образом, на стиль письма Сэлинджера. Хемингуэй гордился тем, что пишет в соответствии с теорией, которую он называл «теорией айсберга». Как объясняет Хемингуэй в «Смерти после полудня» и в нескольких других книгах и интервью, эта теория гласит: если писатель достаточно хорошо знает то, о чем он пишет, он может опустить некоторые детали в своем повествовании. Собственно, всякий раз, когда он опускает какие-то подробности, он делает повествование более крепким, прочным. Он сравнивал эту манеру письма с айсбергом, семь восьмых которого находятся под водой, так что со стороны видна лишь его верхушка. Всякий раз, когда выносишь что-нибудь за рамки рассказа, говорил Хемингуэй, это усиливает нижнюю, невидимую часть айсберга и приносит читателю еще большее удовольствие, поскольку [читатель], в сущности, управляет рассказом, ведет его, снимая фильм в своем воображении.

Из этого следовал логический вывод. Хемингуэй говорил, что если писатель опускает что-то потому, что не продумал то, что он опускает, читатель мигом обнаруживает это, и в рассказе образуется огромная брешь.

Сэлинджер – один из лучших примеров теории айсберга. Он применял эту теорию предельно хорошо. Его рассказы обладают редкостным качеством, и каждое слово кажется подобранным вручную.


Гор Видал: Хемингуэй очень хорошо описывал насилие и охоту. Он очень хорошо показывал, как это происходит: как заряжают ружья, как выцеливают летящую птицу, как стреляют. Он описывал все это просто великолепно. И есть люди, которые любят такие сочинения. Это те самые люди, которые читают журнал Popular Mechanics.


А. Скотт Берг: Издавна считают, что Хемингуэй оказал на американскую литературу ХХ века влияние большее, чем кто-либо другой, потому что он ввел новый стиль, новый звук, который люди впервые услышали в коротких рассказах, но особенно в романе «И восходит солнце». Эта крепко сколоченная литература действительно стала господствовать. У Хемингуэя имитаторов, плохих имитаторов было больше, чем у любого другого писателя ХХ века. Я не говорю, что Сэлинджер был имитаторм Хемингуэя в прямом смысле, но полагаю, что Сэлинджер заимствовал у Хемингуэя ритм и некоторые приемы письма.


Дэвид Хаддл: Сэлинджер восхищался темпами работы Хемингуэя, его способностью ежедневно и при любых обстоятельствах выдавать страницы текста; это оправдывало применение к нему термина «профессионал». Сэлинджер писал интимную прозу в очень отличной от простого мужского стиля «папы» манере. Сэлинджер еще не был известным писателем, но уже мог сравниться с Хемингуэем в дисциплине: он продолжал стучать на машинке даже во время немецких атак.


Дж. Д. Сэлинджер (примечание автора к номеру журнала Story за ноябрь – декабрь 1944 года):

Мне 25 лет. Родился я в Нью-Йорке, а теперь служу в армии и нахожусь в Германии. Я привык к большому городу, но с тех пор, как я оказался в армии, я обнаружил, что память моя дает сбои. Я забыл бары, улицы, автобусы и лица, я больше склонен вспоминать мой Нью-Йорк по залу американских индейцев в Музее естественной истории, где я любил бросать мраморные шарики на пол… Я продолжаю писать всегда, когда удается выкроить время и найти свободный окопчик[134].

Джон К. Анру: Сообщают, что Сэлинджер продолжал работать. Не то чтобы он был безразличен к потерям, но он был очень сосредоточен на своем писательстве. Во время атак он писал под столом. Потому что стремился закончить какой-то рассказ или, возможно, начать новый рассказ.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер возил в джипе пишущую машинку. Он засаживался в какую-нибудь стрелковую ячейку и погружался в писание. Вернер Климан видел, как Сэлинджер пишет рассказы и жадно читает журналы, которые присылала ему мать. Двое мужчин, оба в возрасте 25 лет, вместе взбирались на холм, на котором находилась столовая. Эта пара на маневрах высаживалась с одной десантной баржи и часто оказывалась в трудном положении под огнем немецкой артиллерии, когда вокруг них рвались снаряды, расскажет впоследствии Климан.


Вернер Климан: В то время он был совершенно нормальным парнем – за исключением того, что никогда не разрешал кому-либо читать его письма домой и всегда подделывал подпись офицера военной цензуры[135].


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Элизабет Мюррей, август 1944 года):

Плохо помню события первых недель. Помню только, что лежал в канавах лицом в грязь, пытаясь выжать максимум защиты из своей каски. Как-то так. Но вспомнить ожесточенность первых боев и силу приступов паники я не могу. Что хорошо[136].

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Фрэнсес Глассмойер, 9 августа 1944 года):

Я встречался с Эрнестом Хемингуэем, и у нас была пара долгих бесед. Он очень мил и нисколько не патриотичен. Пишу это письмо, сидя в джипе. Вокруг ходят куры и свиньи, которые неправдоподобно безразличны ко всему.

Я отрываю щели на глубину, которая устраивает трусов. Постоянно нахожусь в оцепенении от страха и не могу вспомнить, как когда-то был гражданским человеком[137].

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Уитту Бёрнетту):

Вы никогда не видели, как шесть футов два дюйма мышц и лента для пишущей машинки вываливаются из джипа и прыгают в стрелковую ячейку со всей быстротой, на какую я способен. И я не высовываюсь из ячейки до тех пор, пока надо мной бульдозеры не начинают равнять землю под аэродром[138].

Шейн Салерно: Выпрыгивая из джипа под снайперским огнем, Сэлинджер сломал себе нос, который так никогда и не исправил.

* * *

Дэвид Шилдс: Чтобы писать лучше, Сэлинжеру была необходима война, необходим был военный опыт, и он становился более основательным, более серьезным писателем, буквально от рассказа к рассказу. В его уме и психике это было одним кровавым кошмаром – война, писательство, выживание, чувство вины выжившего художника и экстаз творчества. Сэлинджер был двадцатипятилетним призраком, искавшим возрождения и клеившим марки на конверты, которые он отправлял в США. Писание о войне было для Сэлинджера единственным способом выжить на войне. Он жаждал забвения, но одновременно жаждал славы.

Со дня высадки в Нормандии все меняется; все, что, как он думал, было ему известно, теперь он знал нутром и передавал это знание с возрастающей эмоциональной силой. Он учился целиться в себя.

В конце 1944 года Сэлинджера все еще жгла обида за то, что его не приняли в офицерскую школу. В рассказе «Раз в неделю – тебя не убудет» жена солдата говорит мужу: «Ну почему ты не хочешь позвонить тому человеку, знаешь, у него еще на лице такая штука? Полковнику. Из разведки, помнишь? Нет, правда, ты ведь знаешь французский и даже немецкий, и все такое. Во всяком случае, он бы тебе устроил производство в офицеры. Ты подумай, как тебе тяжело будет служить, ну, этим, рядовым! Ты ведь даже разговаривать с людьми не любишь»[139].

Рассказ «Солдат во Франции», опубликованный в марте 1945 года, уже не был развлекательным чтивом. Это было произведение. После «долгого, скверного боя, развернувшегося после полудня», Бейб Глэдуоллер забирается в залитую кровью стрелковую ячейку и пытается заснуть, но поблизости рвутся снаряды: «Открою окно, впущу хорошенькую, кроткую девушку – не как Фрэнсес, и те, кого я раньше знал, – и крепко-накрепко запру дверь. Я попрошу ее немного походить по комнате, а сам буду любоваться ее американскими лодыжками и запру дверь. Попрошу ее просто немного походить по комнате, а потом почитать мне стихи: из Эмили Дикинсон – про неприкаянность, и немного из Уильяма Блейка – об агнце. И запру дверь. У нее будет американский говор, и она не будет выпрашивать у меня жевательную резинку или конфеты, а я крепко-накрепко запру дверь»[140]. Когда американские солдаты во Вьетнаме видели смерть в ее абсолютном виде, они часто говорили: «Вот она». Сэлинджер увидел смерть собственными глазами.

О рассказе «Элейн», который был опубликован сразу же после «Солдата во Франции», Сэлинджер писал Бёрнетту, что этот рассказ – о «начале конца красоты, а это, по-моему, как раз моменты, когда начинаются войны». Довоенный период, Stork Club, умник Сэлинджер теперь пропали без вести. В рассказе «Сельди в бочке» не могут найти тел Сэлинджера и Холдена, и солдаты начинают обыскивать местность в молчании. «Промокшие до костей, плетемся мы сквозь этот мрак назад, к грузовику. Где же ты, мой Холден? Нет, ты не мог пропасть. Брось дурака валять, покажись. Объявись, где бы ты ни был! Слышишь? Сделай это ради меня! Ну хотя бы потому, что я все так отлично помню. Я просто не могу забыть все хорошее, что было в моей жизни. Вот почему»[141].

Это как раз точка поворота в послевоенном уроке искусства, на преподавание которого себе и миру Сэлинджер положит жизнь. В рассказе «Посторонний», опубликованном в декабре 1945 года, Сэлинджер пишет: «Плотно составив ступни, она прыгнула с тротуара на мостовую, а с мостовой тем же манером снова на тротуар и обратно. И ему почему-то жутко приятно было смотреть, как она прыгает… Какой-то толстяк, облаченный в форму швейцара, пряча в кулак зажженную сигарету, вел по кромке тротуара терьера, сплошь в проволочных завитках. Бейб подумал, что пока он сражался за Выступ, этот жирдяйчик изо дня в день выгуливал здесь своего пса… Невероятно. А что, собственно, невероятного? И все-таки поразительно. Он почувствовал, как в его пальцы скользнула ладошка Мэтти. Она безостановочно тараторила»[142]. Только ребенок может коснуться отчаянья, которое въелось в плоть и сознание ветерана войны, не причиняя ему вреда. «В ушах его зазвучал роскошный рык трубы старины Блейквелла Говарда. А затем – и остальные мелодии тех неповторимых лет, тех обыденных, и еще не «исторических», безмятежных лет, когда все их (теперь мертвые) парни из двенадцатого полка, были живы и вклинивались в толпу других отплясывавших, уже тоже мертвых теперь… Тех лет, когда каждый, кто мало-мальски умел танцевать, торчал в канувших в небытие дансингах и хрен что знал о Шербуре, Сен-Ло, о лесе Хюртген или Люксембурге…»[143] Двенадцатый полк, в котором служил Сэлинджер, во время войны понес тяжелейшие потери. Испытав такие страдания, Сэлинджер впоследствии станет искать единства всех вещей.

Разговор с Сэлинджером – 2[144]

Майкл Макдермотт: Фотографий Сэлинджера немного. В 1960 году журнал Newsweek стал первым изданием, проявившим пристальный интерес к писателю. Люди из Newsweek наняли местного фотографа, который попытался снять Сэлинджера. Фотограф припарковался у дома Сэлинджера и устроил засаду на Сэлинджера. И – о, чудо! – увидел, как Сэлинджер спускается по дороге с дочерью, которой тогда было года четыре. Фотограф подошел к Сэлинджеру, вместо того, чтобы сделать снимки, представился писателю и растаял в его присутствии. Фотограф сказал, что Сэлинджер был так вежлив, что ему было стыдно говорить писателю о цели своего появления в Корнише – фотосъемки Сэлинджера для журнала Newsweek. Сэлинджер поблагодарил фотографа за то, что тот не стал фотографировать его исподтишка, а потом сказал: «Мой творческий метод не терпит перерывов. Не могу фотографироваться или давать интервью, не выполнив намеченный план». Это – примечательное заявление. В общем, фотограф уехал, так и не сделав снимков.


Дорога к дому Сэлинджера и его почтовый ящик. Снимок для журнала Life сделан в 1961 году Тедом Расселлом.


Марк Вейнгартен: За снимки Сэлинджера сулили щедрые вознаграждения. Все стремились сфотографировать Сэлинджера, но никому не удавалось это сделать. Делал попытку журнал Time. Неоднократные попытки предпринимал журнал Newsweek. Безрезультатно. Наконец, задание сфотографировать Сэлинджера дали фотографу журнала Life Теду Расселлу. Расселлу поставили срок: сделать это в течение трех дней или возвращаться без снимков.


Тед Расселл: Я был фотографом журнала Life и осенью 1961 года получил задание вести съемки в ООН в течение недели после гибели в авиакатастрофе в Конго Дага Хаммаршельда, Генерального секретаря ООН. Мне позвонила редактор Life, которая попросила меня отправиться в Нью-Гэмпшир и сделать фотографии Дж. Д. Сэлинджера. В то время я знал о Сэлинджере немного. Я не читал «Над пропастью во ржи». Этот роман стал известен в то время, как я находился на войне в Корее. Я не был знаком с ним или его произведениями и не знал того, что Сэлинджер – известный отшельник.

[Редактор Life] сказала, что Сэлинджера не фотографировали лет десять, и что он живет очень уединенно. Она сказала, что если мне удастся сделать фотографию Сэлинджера, то мне страшно повезет, так что в задаче содержался известный вызов. Я поехал туда и сделал все, что только было в моих силах, для того, чтобы снять затворника. Редакция поставила срок выполнения задания. У меня была поденная оплата. В день я получал сотню долларов. Мне приказали приехать в Нью-Гэмпшир и поболтаться там, а если за три дня ничего не получится, то забыть о задании и вернуться в Нью-Йорк.

Редактор снабдила меня кое-какими материалами. Люди из Life очень дотошно ведут исследования; мне дали очень точные указания о том, как найти Сэлинджера. Надо было переехать крытый деревянный мост, проехать полторы мили, на развилке свернуть налево и т. д. и т. п. Они сказали, что дом находится в глубине леса.

Взяв машину напрокат, я следовал всем этим указаниям, основанным на глубоких изысканиях. Я нашел описанный отправившими меня людьми почтовый ящик, на котором было написано имя Сэлинджера. Я проехал мимо дома и остановился в нескольких сотнях метров ниже по дороге. Я старался быть как можно менее навязчивым и предельно сдержанным. Нельзя так просто пройти по той грязной дороге с шестью камерами, висящими на шее. Я положил аппарат в сумку для покупок. Выглядел я обычным парнем.

Я нашел в зарослях укромное место. Осень еще не вполне пришла, и достаточно густая листва обеспечивала мне хорошую защиту. Объекта съемки было не видно, и я воспользовался преимуществами местности, спрятавшись в зарослях примерно так, как прячется охотник, выслеживающий дичь. Очень важно было проявить терпение.

Я остановился в гостинице в Виндзоре, на противоположном от Корниша берегу реки. Я приехал в Корниш утром, нашел себе убежище в зарослях и, дрожа от холода, провел там весь день. Я вернулся туда на следующий день и сидел в засаде до сумерек. По утрам я встаю не слишком рано, но я проторчал там большую часть дня. Было очень холодно и дождливо, и я жутко замерз, почти до простуды. Я прождал два с половиной дня. Это было ужасно. На третий день Сэлинджер появился: он выгуливал собаку. У меня было достаточно времени для того, чтобы сделать полдесятка снимков. Одна из моих любимых фотографий – фотография собаки Сэлинджера, высунувшей нос из-за забора. По-моему, забавно, что в Life эту фотографию опубликовали с подписью: «Собака Сэлинджера не по-сэлинджеровски выглядывает из-за забора».


Сэлинджер за оградой дома, в котором он жил с 1953 по 1967 год. Фотография, опубликованная в журнале Life, сентябрь 1963 года.


Я использовал камеру Pentax с трехсотмиллиметровой линзой. Это был один из первых широко доступных однолинзовых фотоаппаратов. Не знаю, каково было расстояние между мною и Сэлинджером, но я находился очень близко от него. Об этом можно судить по величине снимка: имея стомиллиметровую линзу, нельзя находиться очень далеко от объекта съемки. Расстояние было метров 45–50. Я опасался, что нахожусь слишком близко к Сэлинджеру, и он услышит щелчки камеры.

Я всегда считал, что во вторжении в частную жизнь Сэлинджера есть что-то скверное. Я сделал снимки потому, что сделать их было трудно, и это было заданием, которое мне дали. Мое дело заключалось в выполнении заданий как можно лучше, решать проблемы и делать снимки. Но я всегда испытывал угрызения совести.

Человек изо всех сил старается уйти от света – да я всегда думал: Господи, надо оставить бедного малого в покое. У меня были сомнения. Меня оскорбляли папарацци, преследовавшие Джекки Кеннеди и ее детей так, как сегодня они преследуют Бритни Спирс. Выслеживание знаменитостей – грязный способ заработка. Никогда не считал вторжение в частную жизнь Сэлинджера, совершенное так, как его совершил я, хорошим делом. Мое единственное утешение состоит в том, что если бы Сэлинджер знал, как сильно я замерз и насколько мне плохо после того, как я провел два с половиной дня в кустах ради этих чертовых снимков, он, вероятно, не протестовал бы так сильно. Зная о том, что претерпел я ради этого снимка, он, возможно, утешился бы.


Майкл Макдермотт: Это – снимок, сделанный настоящим папарацци, но у Теда Расселла была интуитивная способность снимать все, что видел, и делать это красивым. Снимок отлично уравновешен. Очень символична темная полоса на снимке – она отражает настроение Сэлинджера. Сэлинджер одет в характерный спортивный костюм. Это была его обычная одежда, когда он писал или работал в саду. Если рассмотреть фотографию внимательно, с увеличением, увидишь темные круги под глазами Сэлинджера. Он выглядит загнанным человеком.

Глава 4
Опрокинутый лес

Германо-бельгийская граница, ноябрь – декабрь 1944 года


Сражение за лес Хюртген стало для Сэлинджера и Четвертой дивизии жуткой катастрофой эпических масштабов. Американская армия понесла ошеломляющие потери. Литературный стиль Сэлинджера стал немой, написанной контуженным на войне человеком элегией по бесчисленным американским солдатам, погибшим в бойне. И эта элегия посвящена и самому автору.


Алекс Кершо: Четвертая дивизия, в которой служил Сэлинджер, вступила в лес Хюртген 6 ноября 1944 года. От местности веяло невероятной, почти средневековой жутью. Из леса выползал первобытный страх.


Стивен Э. Эмброуз: Лес Хюртген лежит к югу от Аахена. Занимающий примерно 50 квадратных миль лес тянется вдоль германо-бельгийской границы, в треугольнике, образованном прямыми, прочерченными между Аахеном, Моншау и Дюреном. По восточной окраине леса протекает река Роер. За лесом лежит Рейн. Первая американская армия стремилась выйти к Рейну, что, по мнению генерала Джеймса Ходжеса, требовало выдавливания немцев из леса.

Генералы Омар Брэдли и Ходжес были уверены: лес Хюртген необходимо взять. Эту задачу они возложили на Четвертую дивизию. После высадки на участке «Юта» 6 июня 1944 года дивизия прошла через многие бои. В дивизии оставалось немного ветеранов высадки в Нормандии; большинство высадившихся к осени 1944 года были мертвы или тяжело ранены. В Хюртгене дивизия снова вступила в кровопролитные бои.


Лес Хюртген, известный также как «поле смерти».


Чтобы добраться до долины реки, американцам надо было обойти немцев с юга и занять дамбы. Удерживать лес без дамб не имело смысла, а дамбы были бесценными и без леса. Но командование решило отойти и двинуться через лес. Это решение положило начало сражению за лес Хюртген, развивавшемуся по плану, который был вопиюще, даже преступно нелеп[145].


Эдвард Дж. Миллер: Решение сражаться возникло в хмельные дни, когда союзников в конце лета 1944 года охватил оптимизм. Неожиданный успех прорыва в Нормандии создал у солдат Седьмого корпуса Первой американской армии (да и остальных союзников) впечатление, что они воюют с уже разбитым противником. Американцы стремились прорваться через немецкие пограничные укрепления и форсировать Рейн. Однако путь к Рейну преграждала река Роер. Между Седьмым корпусом и этой рекой лежал густо населенный район, но местность оставляла только узкий проход со сложным рельефом и большим лесным массивом к югу от Аахена.


Вернер Климан: По-моему, бои в лесу Хюртген были просто потерей времени. В район надо было входить с тыла, надо было совершать обходной маневр, а не ломиться через лес. Немцы знали в лесу каждую дорогу, и у них были снаряды, которые, взрываясь, обрушивали ветви деревьев, убивавшие наших солдат. Я считаю, что это была самоубийственная задача[146].


Лейтенант Джордж Уилсон: Местность сама по себе была преградой, но у немцев было два дополнительных преимущества. Они всегда точно знали, где мы находимся, поскольку уходили оттуда незадолго до того, как мы занимали их позиции, и могли успешно обстреливать нас. Они создали несколько оборонительных рубежей. Их дзоты были сложены из толстых бревен, прикрытых сверху слоем земли в несколько метров толщиной. Дзоты были почти неуязвимы для артиллерии, снаряды которой просто пролетали над ними. Падения деревьев немцев практически не беспокоили, а шансов на то, что наши танки смогут подобраться к немецким укреплениям настолько близко, чтобы стрелять по ним прямой наводкой, практически не было. Сражаться за дзоты приходилось пехоте, которая занимала дзот за дзотом, иногда преодолевая заграждения из колючей проволоки[147].


Алекс Кершо: Немцы устанавливали взрыватели 88-миллиметровых снарядов так, чтобы те взрывались в вершинах деревьев. Эти взрывы обрушивали на людей на земле дождь из тысяч острых щепок и горячей шрапнели.


Генерал-майор Реймонд Дж. Бартон: В дополнение к естественным препятствиям в виде высоких, густо росших и перепутавшихся друг с другом деревьев, крутых холмов и отсутствия дорог были еще минные поля, проволочные заграждения и мины-ловушки, которые противник поставил за недели бездействия на этом участке фронта. Наше продвижение очень сильно сдерживали постоянные дожди, снег и леденящий ветер. В следующем месяце полк понес от траншейной стопы[148] и обморожений такие же потери, как и в результате боев[149].


Атака американских войск в лесу Хюртген.


Алекс Кершо: Эти бои называют бойней, потому что погибло много американцев. Парни гибли по одному на метр.


Подполковник Уильям Гэйл: Роты наступали через лес, натыкаясь на проволочные заграждения противника. Непрерывные взрывы в верхушках деревьев разносили людей на куски. От этих взрывов было не укрыться. Во второй половине дня солдаты отходили в окопы, из которых поднялись утром, чтобы двинуться вперед… и проводили еще одну холодную ночь в ледяной воде[150].


Полковник Герден Ф. Джонсон: Высшее командование считало задачи, поставленные перед Двенадцатым пехотным полком, всего лишь фронтальными атаками, которые должны были выпрямить линию фронта, и считало эти задачи простыми. Казалось, что упорное сопротивление, с которым столкнулся Двенадцатый полк, не соответствует ограниченным задачам полка, и в штабах дивизии и корпуса считали сообщения о потерях преувеличенными[151].


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

Он [Д. Б., старший брат Холдена Колфилда, воевавший во Второй мировой войне] как-то сказал нам с Алли, что, если б ему пришлось стрелять, он не знал бы, куда пустить пулю. Он сказал, что в армии полно сволочей, не лучше, чем фашисты[152].

Джон Макманус: Это было нескончаемым парадом новых лиц [людей из пополнения], особенно в стрелковых ротах. Познакомиться с новыми бойцами было трудно; у них не всегда были идентификационные жетоны, какие были у парней, проходивших подготовку в Англии. К тому же многие из «новеньких» быстро исчезли – их убивали или ранили. Наверное, мы испытывали к бойцам из пополнения легкое раздражение, хотя в том не было их вины: они всего лишь приходили на замену нашим товарищам. Мы же не хотели видеть, как их перемалывают и уничтожают, как и всех прочих. Для сохранения душевного равновесия надо было поддерживать определенную эмоциональную дистанцию.

Новые солдаты не понимали, что делают. И это делало их опасными. Если в окопе ты был старым бойцом, а твой напарник был новичком, тебе не следовало доверять ему: он мог заснуть в карауле и выдать место вашего нахождения бессмысленным выстрелом из винтовки или ненужным шумом. Поэтому ты был постоянно наготове – до тех пор, пока не наступало нервное истощение.


Эдвард Дж. Миллер: Представьте, что вы – Дж. Д. Сэлинджер. За два года до сражения за лес Хюртген вы жили на Парк-авеню – и вдруг в темную, слякотную ночь в конце ноября 1944 года оказались в задней части кузова грузовика грузоподъемностью в две с половиной тонны. Вас бросает по кузову в кромешной темени, которая наступает в 9, 10, 11 вечера, и вот вас довозят до места сбора, и какой-то голос во мраке говорит: «Ну, вываливайся». Вы спрыгиваете с грузовика, но ни фига не видите. Мокро. Вы не спали несколько дней. И несколько дней не ели горячей пищи. А ничего похожего на душ вы не видели уже несколько недель. Вы до смерти устали. Вы пребываете в состоянии усталости. Вы идете вперед. Есть шанс на то, что вы вернетесь в тот же день в тыл раненым. Но можно вернуться и мертвым. Вы не знаете имен людей, среди которых находитесь, людей, вместе с которыми проливаете кровь, вместе с которыми сражаетесь, вместе с которыми проходите этот ад. Не знаете, кто эти люди, а они не знают вас. У вас есть одна надежда на то, что убьют не вас, а парня, который только что пришел из пополнения. Средний возраст бойцов из пополнений в конце 1944-го составлял 18–19 лет.


Лейтенант Эллиот Джонсон: В лесу Хюртген я был наблюдателем на передовой… Я знал еще одного наблюдателя на передовой. Он пришел со своей группой. На них сбросили белый фосфор. У него на глазах сгорели два человека. Он прибежал в другую часть леса, туда, где находился я. Рыдая, упал в мои объятия. Он все время повторял: «Никаких больше убийств, никаких больше убийств, никаких больше убийств»[153].


Джон Макманус: Темпы убыли личного состава в стрелковых ротах Четвертой дивизии были ошеломляющими и приближались к 200 процентам [т. е. солдат из пополнения погибало или было ранено столько, что норма потерь превысила 100 процентов].


Подполковник Уильям Гэйл: В лесу Хюртген Четвертая дивизия была фактически выбита во второй раз после высадки в Нормандии. За четыре недели этой операции дивизия потеряла 7000 человек, а это означало, что стрелковые роты и батальоны теряли от 100 до 200 процентов своего состава. Общий результат, купленный такой ценой, составил менее 10 квадратных миль, что было намного меньше, чем предусматривали поставленные командованием задачи[154].


Эберхард Элсен: Генерал-майор Норман «Датч» Кота, командир 28-й дивизии, которой временно был придан Двенадцатый полк Сэлинджера, решил разделить три батальона полка и поставить каждому из них особую боевую задачу. Полковник Джеймс С. Лакетт, командир Двенадцатого полка, указал на то, что холмистая и покрытая густым лесом местность может позволить немцам окружить каждый батальон, то есть сделать то, чего они никогда не смогли бы сделать, если бы батальоны соприкасались флангами. Возражения Лакетта были оставлены без внимания. А случилось как раз то, чего опасался полковник Лакетт. Все три батальона были окружены и потеряли более 500 человек, в том числе 120 убитыми, прежде чем сумели вырваться из окружения и отступить.


Полковник Герден Ф. Джонсон: В 14.00 командир батальона доложил полковнику Лакетту, что батальон не смог продвинуться, но понес тяжелые потери, которые нарастают. Командир батальона сообщил, что огонь противника настолько интенсивен, что все попытки продвижения приводят только к новым потерям. Полковник Лакетт доложил об этом командующему 28-й дивизией и запросил новых указаний. Лакетту резко приказали любой ценой продолжать атаку, используя огонь и маневр… Потрепанным остаткам некогда славного полка так и не удалось занять какие-либо важные позиции противника в своем секторе. Как боевое подразделение Двенадцатый полк для дивизии был потерян[155].


Джон Макманус: Полк Сэлинджера находился в положении, в котором находилось и большинство американских частей в лесу Хюртген: полк был уничтожен. В условиях густого леса и ужасной погоды командирам было трудно координировать движения подразделений. Интенсивный огонь немецкой артиллерии сводил на нет продвижение американцев. Роты сражались в непривычных условиях: лесопосадки поглощали наступающих, их окружали, отсекали или уничтожали в посадках елей. Противопожарные просеки были единственными местами, где солдаты могли продвигаться в сколько-нибудь значительном числе. Естественно, просеки были пристреляны немцами, которые вели по просекам плотный пулеметный и артиллерийский огонь. Каждый просвет между деревьями простреливался, и пули летели на уровне пояса и даже ниже. Ради сохранения жизни американцам приходилось лежать в грязи, но это приводило лишь к тому, что немецкие пули попадали в плечи, в головы, в ягодицы, так как эти части тела были наиболее приподняты над землей.

Снаряды немецкой артиллерии (американцы называли немецкие орудия 88-миллиметровыми, но немцы использовали и орудия большего калибра) обычно взрывались в вершинах деревьев. В результате взрывов на землю сыпался дождь металлических осколков и щепы, и все это вонзалось людям в спины, в животы и, чаще всего, в руки. Шрапнельные ранения были такими частыми, что врачи просто не справлялись с потоком раненых. Большинству раненых оказывали минимальную помощь: им делали перевязки, обрабатывали их раны сульфацетамидом, вкалывали раненым морфин. Грязь, дождь и холод лишь усугубляли проблемы: солдаты часто заболевали воспалением легких, траншейной стопой или просто простудой. Если у солдата не было защиты над головой, его стрелковая ячейка была практически бесполезна, так как разрывы в верхушках деревьев обрушивали на пехотинцев град осколков и щепы. Если залп вражеской артиллерии застигал бойца на открытом месте, самым безопасным было прижаться к стволу дерева. Конечно, проблемой было то, что снаряды часто попадали в деревья, взрывались или обрушивали деревья. Уже одно количество снарядов, взрывающихся в ограниченном пространстве леса, создавало лавину звуков и впечатление, что разрывы никогда не закончатся. Люди тратили столько времени на отчаянные поиски убежищ, что у них возникало чувство изолированности друг от друга и отрезанности от внешнего мира. Царивший в лесу мрак усиливал это чувство.

По моему мнению, эта изолированность приводила к увеличению случаев боевых психических травм. Такую травму определенно получил Сэлинджер. В результате большинство участников боев за лес Хюртген были навсегда потрясены пережитыми ими крайним унижением, обстрелами и общей бессмысленностью этого кошмара. Некоторые из выживших никогда уже не войдут в лес. С этого момента у некоторых солдат появилось раздражение и недоверие к командирам. Те, кто побывал в лесу Хюртген, никогда не избавятся от полученной там травмы.


Алекс Кершо: В боях за лес Хюртген дивизия Сэлинджера была перемолота. Лес назвали «зеленым адом». Четвертая дивизия была полностью обескровлена.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Посторонний», журнал Collier’s, 1 декабря 1945 года):

Умер он [Винсент Колфилд] утром. Он и четверо рядовых, ну и я, стояли у костра. В Гюртгенском лесу. И вдруг миномет… она совсем близко разорвалась – подлетела без всякого свиста и шороха – его накрыло и еще троих. Палатка медиков – полевой госпиталь – метрах в тридцати от нас была. Там Винсент и умер, наверное, через три минуты – после того, как его шарахнуло. – Тут Бейбу пришлось прерваться и снова достать носовой платок. Отчихавшись, он продолжил: – Я думаю, у него столько ран было, ни одного живого места, что вряд ли он был в полном сознании. И вряд ли чувствовал боль. Я действительно так думаю. Глаза у него были открыты. По-моему, он узнал меня и слышал, что я говорил, но отвечать не отвечал[156].

* * *

Элизабет Фрэнк: Пути Дж. Д. Сэлинджера и Луизы Боган впервые пересеклись, когда он в ноябре 1944 года написал ей письмо. Похоже, он думал, что она – редактор отдела поэзии в журнале New Yorker. Она редактором не была. Она просто рецензировала стихи. На самом деле, мы не знали, что она думала о самих стихах, но она была глубоко тронута тем, что он написал ей из-за рубежа и что его жизнь подвергается опасности. И она передала стихи своему приятелю из редакции журнала Уильяму Максвеллу в надежде на то, что тот станет вести дела с Сэлинджером.


Луиза Боган:

Направляю вам еще одно из писем сержанта Сэлинджера. Возможно, установление контакта с его нью-йоркским агентом Гарольдом Обером остановит этот поток. Несчастный молодой человек примерно за неделю завалил меня стихами. Я написала ему письмо, но в такой ситуации лучше, чтобы и вы написали ему. Нет времени пересылать письма туда-сюда. Не напишите ли вы ему коротенькое письмо?

С любовью,
Луиза.
P. S. Стихи были присланы авиапочтой[157].

Элизабет Фрэнк: В письме Луизы звучит нотка озабоченности судьбой Сэлинджера, хотя сделать что-либо с его стихами она действительно не могла. Боган испытывала значительную неловкость в связи с тем, что ее засыпали стихами. Сэлинджер слал ей толстые конверты со стихами, которые он хотел, чтобы Луиза прочитала, а она просто не знала, что с этими стихами делать.


Поэт и рецензент поэзии в журнале New Yorker Луиза Боган, которой Сэлинджер посылал стихи из леса Хюртген.


Уильям Максвелл, редактор художественной литературы в журнале New Yorker.


Луиза Боган:

Дорогой М,


пересылаю вам новое письмо сержанта Сэлинджера. Похоже, он находится во Франции, так что письмо становится еще более трогательным[158].

Элизабет Фрэнк: На самом деле в ноябре Сэлинджер находился в лесу Хюртген. Но Луиза определенно имела в виду то, что понимает: Сэлинджер служит в армии, находится за рубежом и, возможно, в отчаянном положении.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер оказался в аду. Вокруг него была смерть, но он должен был опубликовать что-нибудь – рассказ, стихотворение, хоть что-нибудь, – в New Yorker перед тем, как погибнуть.


Вернер Климан: В один ноябрьский вечер (мы тогда располагались в Цвайфеле, Германия) Сэлинджеру, воевавшему вместе с нами, внезапно отдал приказ его пьяный капитан. Когда Сэлинджеру приказали отправиться в стрелковую ячейку и всю ночь оставаться в полку, было около 9 вечера. Мне стало его жалко. И тут я вспомнил, что утащил одеяло из отеля «Атлантик». Я отдал ему это одеяло и пару шерстяных носков, которые связала и прислала мне мать. Он поблагодарил меня и отбыл на позиции. Встретив его на следующий день, я спросил: «И как прошла ночь?» Он ответил, что, в нарушение приказа капитана, он нашел место и ночевал в доме в нескольких кварталах от места расположения части, не ходил в полк и не спал в сыром, занесенным снегом окопе[159].


Маргарет Сэлинджер: Зима сделала условия, в которых находился Двенадцатый полк, из невыносимых неописуемыми. Благодаря пополнению численность полка увеличилась на 2238 человек, так что личный состав вырос с 3080 до 3362 человек. За месяц жутких боев за лес Хюртген полк потерял 1493 человека, а небоевые потери полка составили еще 1024 человека. Солдаты, не имевшие зимней обуви, теплого обмундирования и необходимого количества сухих одеял, чтобы укрываться в стрелковых ячейках, до смерти замерзали в окопах, наполовину залитых ледяной водой и вырытых в наполовину мерзлой, наполовину мокрой земле. Люди гибли от снега и грязи[160].

* * *

Вернер Климан: Одним унылым вечером, около 8 часов, когда мы стояли все в том же доме в Цвайфеле [в доме были расквартированы связисты и контрразведчики], Сэлинджер неожиданно сказал мне: «Пойдем-ка повидаемся с Хемингуэем». Мы надели шинели, взяли фонарик и пошли. Пройдя примерно с милю, мы нашли маленький кирпичный дом и увидели знак P. R. O., что означало «Отдел отношений с общественностью». Подойдя чуть ближе, мы увидели боковую дверь, в которую и вошли. Внутри мы нашли капитана Стивенсона, который был дежурным по части, и Хемингуэя, растянувшегося на диване. На лбу у Хемингуэя был защищавший глаза от света козырек. Он энергично писал что-то в желтом блокноте. В офисе был свой генератор, обеспечивавший электричеством прибывших на ночлег военных репортеров. Остальной городок утонул во мраке. Получив возможность снова посетить одного из гигантов мира, автора недавно опубликованного романа «По ком звонит колокол», я испытывал душевный подъем. Я встречался с ним двумя месяцами ранее в Блейальфе, и тогда смог расспросить Хемингуэя о двух прекрасных женщинах, которых он любил, – Марлен Дитрих и Ингрид Бергман. И вот теперь я сидел с Гигантом и молодым честолюбивым автором, Сэлинджером, который уже опубликовал несколько рассказов. Пока мы попивали шампанское из алюминиевых кружек, я был очарован мыслью, что нахожусь в обществе двух таких талантливых людей и могу наблюдать за ними в такой естественной обстановке. И когда 17 лет спустя я получил от Джерри письмо, я подумал: да, я помню тот вечер так, словно это было вчера. Такие необычайные события остаются в памяти на всю жизнь. Это было уникальным опытом, полученным во время выполнения мною официальных обязанностей[161].


Дэвид Шилдс: По словам Климана, именно тогда, в разгар войны, под шампанское и в обстановке мужской дружбы, Сэлинджер и поведал Хемингуэю о своем анатомическом дефекте.


Ноа Розенберг: Климан по сей день восхищается способностью Сэлинджера подробно обсуждать с Хемингуэем персонажей одного из рассказов Хемингуэя. Широко открыв глаза, Климан вспоминал: «Он знал всех упомянутых Хемингуэем людей. Через два часа после разговора я не вспомнил бы эти имена!»[162]


Дэвид Шилдс: Сэлинджера смущали собственные литературные устремления. В перерывах между боями он культивировал дружеские отношения с Хемингуэем и безостановочно посылал свои произведения в New Yorker и многие другие журналы.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Вернеру Климану, 1961 год):

Думаю, что ты наверняка тоже огорчен фактом и обстоятельствами смерти Хемингуэя. Помнишь домик, в котором мы стояли во время боев за лес Хюртген? Я помню доброту Хемингуэя. Уверен, что и ты ее помнишь[163].

Дэвид Шилдс: Хемингуэй покончил жизнь самоубийством 2 июля 1961 года.

* * *

Алекс Кершо: Сэлинджер вместе со всей американской пехотой сражались в Европе, учитывая особенности местности. Неважно, насколько хороша твоя техника. Пехоте приходится передвигаться по конкретной местности, будь то пляж, живые изгороди, болота, сельская местность, сражаться и очищать территорию от противника. Естественные преграды были самыми страшными, поскольку они давали немцам идеальные позиции для обороны, которые они отстаивали и с которых совершали атаки. Идеальным примером естественного препятствия был лес Хюртген, одна из худших местностей, которые пришлось с боем занимать во время Второй мировой войны.

Царивший в лесу постоянный сумрак скрывал сеть изобретательно расставленных мин-ловушек и обычных мин. К тому же местность была почти идеальна для обороны. Там было много немцев, которые укрывались в смертельной для наступающих системе бункеров и укрепленных позиций.

Окружающее оказывало совершенно гнетущее воздействие. Над нами на высоте сорока метров нависали вершины деревьев. Нельзя было пройти и десятка метров, чтобы не наткнуться на упавшее дерево. И таких деревьев было бесконечно много. А земля под ногами была заминирована.


Эдвард Дж. Миллер: За десять дней октября Четвертой дивизии удалось продвинуться примерно на пять километров, но за каждый из них пришлось заплатить, по меньшей мере, тысячью жизней.


Дэвид Шилдс: Один капитан американской армии заметил, что за день его солдаты захватывали три дерева, и каждое из них – ценой сотни жизней.


Дебора Дэш Мур: Солдаты описывали это сражение как бойню, в которой им хотелось спрятаться в собственных касках. Пули, прилетавшие отовсюду, рикошетили от стволов деревьев. Было непонятно, где находится противник.


Алекс Кершо: Парням буквально отрывало ноги. Раз – и нет половины ноги. А они смеялись, когда их уносили на носилках, потому что знали: теперь их отправят домой.


Эдвард Дж. Миллер: Сэлинджер был поглощен тем же, чем были поглощены и все остальные солдаты. Возможно, что он выжил при интенсивных обстрелах потому, что буквально прижимался к стволам деревьев.


Штаб-сержант Дэвид Родерик: В моей роте был молодой еврейский парень из Нью-Йорка. Ему было, может быть, лет 18. Он играл в баскетбол за городскую сборную Нью-Йорка, и ему светило хорошее будущее. Он пришел с пополнением. После того, как закончился артиллерийский обстрел, я нашел его в наполовину отрытой ячейке мертвым, причем на теле у него не было ран. Был убит ударной волной при разрыве снаряда. Точно так же в лесу Хюртген погиб и командир роты. Не знаю, сколько людей было убито и ранено снарядами, рвавшимися в вершинах деревьев, но потери были ужасными.


Эдвард Дж. Миллер: Сидя в стрелковой ячейке всю ночь, Сэлинджер был изолирован от всего. В окопе собиралась вода. У него текли башмаки. Он был насквозь мокрым. Он замерзал. Он не знал, выставили немцы боевое охранение или нет. Страх перед неизвестным просто пожирал его. Ночи были такими ужасными, что он молился о наступлении дня, а когда светало, он молился о наступлении мрака, ибо при свете дня надо было снова сражаться.

Немецкие ветераны Восточного фронта сегодня скажут вам, что это было самой ожесточенной битвой, в которых им довелось сражаться. Самые жестокие бои происходили в районе, площадь которого составляли, может быть, 70 квадратных миль[164]. Если посмотреть на цифры потерь у немцев и американцев, то, говоря без затей, окажется, что на очень малой площади погибло очень, очень много людей.


Алекс Кершо: За четыре или пять часов боя, в ротах, где до боя было по 200 человек, оставалось человек 20–30.


Штаб-сержант Дэвид Родерик: В окоп другого молодого еврея из Нью-Йорка точно попал снаряд. И он целую ночь стонал, призывая кого-нибудь, кто пристрелил бы его – так ему было больно. Он кричал: «Пристрелите меня, пристрелите меня». Я слышал его крики, понимаете? Я сидел в окопе с одним из моих бойцов, и меня начало по-настоящему трясти. Думаю, от холода. По крайней мере, я так объяснял свою дрожь.


Полковник Герден Ф. Джонсон: Мы выкурили трех фрицев из окопа, который находился прямо на нашем пути. Мы погнали их по просеке, и тут по нам пальнули из танка. Пленные стали разбегаться, караульные открыли по ним огонь из автоматов, и трем фрицам вышел капут. Наши солдаты дошли до того, что, подбежав к ним, добили их выстрелами в голову. От этого меня слегка затошнило[165].


Эдвард Дж. Миллер: В этом бою Двенадцатый пехотный полк Сэлинджера не добился никаких результатов, но понес тяжелые потери.


Старший лейтенант Джон Б. Бич: Тела валялись повсюду[166].


Подполковник Франклин Сайберт: Господи, как же было холодно… Линии снабжения были забиты мертвыми. Люди, которых я привел туда, настолько устали, что наступали на трупы. У моих людей не было сил даже на то, чтобы перешагнуть через тела[167].

* * *

Эдвард Дж. Миллер: В том лесу немцы использовали мины нескольких типов, и американские миноискатели могли обнаружить не все из них. Собственно говоря, лишь немногие из них. Солдаты, наступавшие на мины, обычно теряли стопы, часть стопы или часть ноги. Подорвавшихся отбрасывало назад, и на них были остатки пороха. Если подорвавшимся везло, осколки мины были достаточно горячими для того, чтобы прижечь рану. В этом случае раненые не истекали кровью.


Полковник Герден Ф. Джонсон: Ночью и при свете дня люди из роты С предприняли несколько попыток добраться до раненого, лежавшего в лесу, но всякий раз отступали под огнем немецких пулеметов. Раненый, которому по колено оторвало ногу, был солдатом роты B, высланным в боевое охранение, которое должно было установить контакт с ротой Ф. Беспомощный раненый лежал во мраке и стонал от боли. Он стал жертвой дьявольского замысла немцев. Под покровом ночи немцы подползли к нему, забрали у него каску и полевой жилет, вытащили у него сигареты и личные вещи, а под его спиной установили мину-ловушку, которая должна была взорваться, когда до него, наконец, доберутся санитары. Американцев должно было разнести на куски в тот момент, как они сдвинут раненого[168].


Эдвард Д. Миллер: Эрнест Хемингуэй был корреспондентом, аккредитованным при 22-й дивизии, в которой и проводил много времени. К тому моменту командир полка Чарльз «Бак» Лэнхэм и Хемингуэй были добрыми друзьями. После войны в одном из романов Хемингуэя, «За рекой в тени деревьев», был выведен персонаж по имени полковник Кэнфилд. Предполагается, что Кэнфилд списан с Лэнхэма. Одна из великих строк этого романа – слова Кэнфилда: «Всегда считал, что имело бы больший смысл перебить пополнение в тылу, чем маяться с высаживанием этих людей из грузовиков и выдвижением их к линии фронта, где их в любом случае убьют, и тогда их трупы надо будет везти в тыл»[169].


Алекс Кершо: Замерзшему, мокрому, удрученному, погруженному во мрак и невероятно подавленному Сэлинджеру было очень трудно поддерживать хоть какой-то боевой дух.


Боб Вандесфорд: Я неделями не умывался и не брился. Все, что было на мне надето, или что я носил, было цвета коричневой грязи. У меня была траншейная стопа, руки и лицо были черными, кончики пальцев и губы лопнули, и в трещинах была видна сырая плоть. Я почти ничего не ел, кроме продуктов, входивших в боевой паек и неприкосновенный запас. В течение целого месяца спал я в разрушенных домах или в снегу. Сам я выглядел нисколько не хуже, чем мое снаряжение, и считал, что раз я выжил, то мне повезло[170].


Пол Расселл: Люди знающие поймут весь ужас Хюртгена по числу «самострелов» и беспрецедентному уровню дезертирств. Отчаянный момент на Западном фронте наступил тогда, когда для того, чтобы остановить усиливавшееся дезертирство, расстреляли несчастного, неоднократно дезертировавшего рядового Эдди Словника (это было единственной казнью дезертира на всем Европейском театре военных действий)[171].


Штаб-сержант Дэвид Родерик: Во время очередного артиллерийского обстрела я укрылся под деревом, но мощный разрыв и осыпавшая меня шрапнель заставили меня выскочить из убежища. Я получил контузию, а моего радиста убило. Я не понимал, где я и что делаю. Кто-то отвел меня в медсанчасть, и 24 ноября 1944 года меня эвакуировали из Хюртгена. Так случилось со многими солдатами.

Меня осмотрели в госпитале и поставили диагноз: «боевое истощение». Как лечат от боевого истощения? Дают таблетку, которая валит солдата в сон на целые сутки. Солдаты называли эти таблетки «меланхоличная 88»[172]. Эти таблетки давали три раза, так что страдавшие боевым истощением спали трое суток.


Алекс Кершо: Битва за лес Хюртген была катастрофой эпического масштаба. Боевые и небоевые потери личного состава Четвертой дивизии составили 5260 человек. Это были сцены уничтожения, которые и вообразить невозможно.

* * *

Эдвард Дж. Миллер: Когда Битва за лес Хюртген закончилась, взводами командовали рядовые. В одной из рот Двадцать второго полка из всех служивших в начале сражения, 16 ноября, людей остался один-единственный солдат. В первую неделю декабря этот солдат все еще был бойцом роты, в которой оставался один лейтенант. 28-я пехотная дивизия и приданные ей подразделения примерно за две недели потеряли убитыми, ранеными, пропавшими без вести, взятыми в плен почти 6 тысяч человек.

В течение войны личный состав Четвертой дивизии составляли примерно 14 300 человек. В ходе войны, начиная со дня высадки в Нормандии и по май 1945 года, потери дивизии составили примерно 35 тысяч человек. Т. е. дивизия обновилась примерно на 250 процентов. 95 % потерь приходились на стрелковые части.


Алекс Кершо: Для тех, кто участвовал в боях за лес Хюртген, это сражение стало самым обидным поражением. Сэлинджер испытал это поражение на собственной шкуре. Немцы перебили или ранили 24 тысячи американцев – в дополнение к девяти тысячам, вышедшим из строя в результате истощения, болезней и дружественного огня. Сэлинджер своими глазами увидел тщету и ужас огромных потерь.


Мак Моррисс: Они оставили за спиной своих мертвых, и лес смердел смертью еще долгое время после того, как убрали последнее тело. Еще долгое время после того, как шрамы солдат затянулись, лес будет нести на себе шрамы, оставленные нашим наступлением. Но у пехотинцев есть шрамы, которые никогда полностью не затянутся[173].


Эдвард Дж. Миллер: Количество выпущенных снарядов было так велико, что даже в наши дни правительство Германии нанимает компанию, которая занимается ликвидацией взрывчатых веществ в лесу Хюртген.

Разговор с Сэлинджером – 3

Барбара Граустарк: Вряд ли кто-нибудь из множества находившихся в зале нью-йоркских полицейских узнал Дж. Д. Сэлинджера, который тайком приехал поездом из своего уединения в Корнише, Нью-Гэмпшир, в Нью-Йорк, чтобы удивить бывшего шефа детективов Джона Л. Кинана и своего боевого товарища на устроенном в честь Кинана обеде. Сэлинджер приехал на банкет просто как «еще один джентльмен» – высокий, седеющий, слегка ссутулившийся в его 59 лет, одетый в неформальный костюм. Но смягчившиеся с возрастом воспоминания Сэоинджера о Кинане («Быть с ним в окопах было утешением… В Нормандии он запевал для нас песни»), как и его старомодная манера держаться, тронули участников банкета. По словам одного из участников того сборища, «его личность расцвела»[174].


Джон Л. Кинан: [Сэлинджер] очень нормален. Он – добрый, чувствительный человек, с которым приятно общаться, у него отличное чувство юмора. Все, что я о нем знаю, свидетельствует в его пользу.


Хелен Дьюдбар: Во время торжества в честь Кинана мой приятель, журналист, назвавшийся по имени и указавший род своих занятий, в течение получаса разговаривал с Сэлинджером. Мой приятель вспоминает, что Сэлинджер был одет в хорошо сшитый твидовый костюм, что Сэлинджер был высоким, слегка сутулым, сухопарым, очень бледным и совершенно седым. Это был источенный временем, потускневший образ темноглазого молодого человека, разрешившего опубликовать свою фотографию на обложке двух изданий романа «Над пропастью во ржи».

Сэлинджер дружелюбно, но сдержанно говорил преимущественно о Кинане и семье Кинана, к которой он питал глубокое уважение. Разговор вели спокойно, тихими голосами. Мой приятель не понимает, сказал ли Сэлинджер что-то, или его выдало поведение, но помнит, что ушел со странным ощущением того, что только что разговаривал с человеком, который «до смерти боится не слишком приятных людей».


Дэвид Шилдс: В эпизоде с обедом в честь Кинана меня поражает исключительная преданность Сэлинджера боевым товарищам, вместе с которыми он воевал и избежал смерти. Его семья, его жены, его дочь, друзья детства, друзья по литературе, редакторы, люди из родного города – всех их Сэлинджер давно уже покинул. Но через 34 года после войны он охотно открылся незнакомым людям, даже журналистам для того, чтобы снова пережить события в Нормандии и поделиться воспоминаниями о войне со своими бывшими товарищами, которые остались его товарищами навсегда. Это – важное доказательство глубокого воздействия, которое оказала на Сэлинджера война.


Шейн Салерно: Открытка, которую Сэлинджер послал Полу Фицджеральду 20 декабря 1979 года, через 35 лет после окончания войны, адресована «старому ветерану».

Глава 5
Мертвецы зимой

Граница Бельгии и Люксембурга, зима 1944–1945.


Неожиданное контрнаступление немцев в Арденнах ударило и по понесшему страшные потери Двенадцатому пехотному полку Сэлинджера, боевые порядки которого смешались. Многие части были отрезаны или уничтожены. Сэлинджер стал свидетелем кровопролитного сражения двух армий и применения немцами штурмовых групп, укомплектованных детьми. Сэлинджер был первым кандидатом в безымянные мертвецы.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 3 февраля 1960 года):

Пару недель назад по телевизору показывали фильм о сражении на Арденнском выступе. Как снег, дорога и придорожные указатели восстанавливали память о ситуации[175].

Марта Джеллхорн: Все они рассказывают, что это было местностью, где положили множество фрицев. Пейзаж был как на рождественской открытке: гладкие занесенные снегом холмы, ленты лесов и деревни, уютно устроившиеся меж холмов. На расстоянии снега придавали пейзажу безмятежность. На рассвете и при закате снег был розовым, а в лесах клубился туман, и казалось, что леса источают покой. Днем на небе появлялись следы, оставленные выбросами двигателей самолетов, а на дорогах, обычно запруженных военным транспортом, образовывались опасные наледи. Громыхала артиллерия, рвались бомбы, сброшенных бомбардировщиками Thunderbolt. Казавшиеся уютными деревушки при ближайшем рассмотрении оказывались грудами развалин, в которых действительно было много мертвых немцев. Это было во время немецкого контрнаступления через Люксембург и Бельгию, которое теперь было отброшено. Как говорилось в коммюнике того времени, немцев «сдерживали». Как говорили в тех же коммюнике, ситуация была «неустойчивой». Можно сказать: «смерть и разрушение», но эти слова ничего не значат. Но если задуматься над их значением, они становятся жуткими[176].


Сражение за Арденнский выступ, 1944 год.


Стивен Э. Эмброуз: Гитлер понимал, что Германии никогда не выиграть войну, если она будет вести оборонительные бои на линии Зигфрида, а потом – на Рейне [на своих западных границах]. Единственным шансом на победу оставалась молниеносная победа на Западе. Это было почти наверняка недостижимой целью, но при условии внезапности удар мог оказаться успешным. Все прочие варианты успеха не сулили[177].


Американские солдаты на оборонительных позициях во время Арденнского сражения.


Уильям Л. Ширер: Гитлер понимал, что, ведя оборонительные бои, он лишь оттягивает час расплаты. В его возбужденном уме созрел смелый и изобретательный план перехвата инициативы. Гитлер думал, что если нанести удар, который нарушит оперативное взаимодействие Третьей и Первой американских армий, пробиться к Антверпену, лишить Эйзенхауэра главного порта снабжения и отбросить британские и канадские армии, вышедшие на бельгийско-германскую границу, это станет не только сокрушительным поражением американо-британских войск и устранит угрозу западной границе Германии, но и позволит ему бросить все силы против русских[178].


Алекс Кершо: Часть Сэлинджера столкнулась с ожесточенным, идейно убежденным противником, который сражался за спасение Третьего рейха. И этот противник обрушился на обычных американских солдат, людей вроде Сэлинджера, сражавшихся в окопах во время самой лютой на памяти живущих зимы.


Управление исторических исследований армии США: По всем данным, Четвертая дивизия была плохо подготовлена к боям. Все стрелковые роты потеряли почти всех солдат и офицеров, с которыми вступили в предшествующее сражение. Таким образом, личный состав рот в переброшенной в Люксембург дивизии состоял почти целиком из новых людей. Кроме того, в дивизии не хватало 1600 бойцов, поскольку в последнюю неделю боев за лес Хюртген пополнения не было. В некоторых ротах не хватало половины бойцов[179].


Сержант Эд Каннингэм: В первые сумасшедшие дни середины декабря газеты называли немецкое контрнаступление «прорывом фон Рундштедта в Арденнах». А после того, как американцы стали прочно удерживать линию фронта от Элсенборна до Бастони, это стали называть битвой за Арденнский выступ. Дни, прошедшие между заменой слова «прорыв» словом «битва», стали временем, пожалуй, самого страшного, невообразимого военного опыта[180].


Полковник Герден Ф. Джонсон: План противника был прост и поразительно ясен. Для обеспечения надежного контроля над шоссе, идущим через Эхтернах, Лаутерборн, Шнайдген и Юнглинстер в город Люксембург, который находился в 20 километрах от немецкой передовой, надо было взять все населенные пункты, находившиеся в секторе Двенадцатого пехотного полка американской армии, который стоял на реке Сауэр, перед линией Зигфрида. Поскольку расстояние между этими населенными пунктами составляло, в среднем, 3–5 километров, предотвратить проникновение противника в глубину обороны американцев, окружать прорвавшихся и отсекать их от основной массы противника было невозможно[181].


Алекс Кершо: Достигнутая немцами неожиданность удара была следствием плохой организации разведки союзников, генералы которых совершали ошибки, неверно интерпретируя разведывательные данные и пренебрегая сообщениями полевой разведки. Это было крупнейшим провалом разведки союзников во время Второй мировой войны. Сражение началось с поспешного отступления американцев. Наступление более 200 тысяч немцев, начавшееся 16 декабря 1944 года, захватило американцев почти врасплох.


Эрнест Хемингуэй: Парень, там случился полный прорыв. Это может стоить нам работы. Их танки входят в прорыв. Пленных они не берут[182].


Полковник Герден Ф. Джонсон: Фронт тянулся почти на 56 километров по западному берегу рек Сауэр и Мозель. Фронт в одну линию держали три полка. Из-за растянутости фронта и нехватки снаряжения коммуникации были напряженными. Артиллерия Четвертой дивизии была рассредоточена, а снарядов было мало. В приданном дивизии танковом батальоне, тоже жестко потрепанном в боях за лес Хюртген, пытались чинить танки, несмотря на острую нехватку запасных частей. Четверть танков была «разута» для техобслуживания; многие другие просто не могли сдвинуться с места. В батальоне было всего 26 боеготовых танков. Другими словами, Четвертая дивизия была небоеспособна[183].


Роберт Э. Мерриам: В то хмурое утро сигналом побудки для тысяч спавших американцев стал грохот орудий на участке фронта шириной в 130 километров. Орудийные залпы взбудоражили людей, которые были уверены в том, что находятся в безопасной зоне отдыха. Командиры и штабные выскочили из постелей, увидели сполохи дальних выстрелов артиллерии и в удивлении стали ждать сообщений с передовой. Ждать пришлось недолго; вскоре после 6 утра на командные пункты стали поступать срочные сообщения о том, что в сумерках раннего утра видна немецкая пехота, медленно наступающая характерным шагом. Известен, по меньшей мере, один случай, когда пехота гнала впереди себя стадо коров, которые должны были подрывать мины, установленные, возможно, обороняющимися[184].


Алекс Кершо: Воспользовавшись холодной, туманной погодой, а также тем, что их наступление стало полной неожиданностью для союзников, немцы вклинились в территорию Бельгии, создав то, что стали называть «выступом», вдававшимся в порядки союзников. Остатки дивизии, в которой служил Сэлинджер, оказались на передовом рубеже немецкого наступления. Бойцы дивизии были рассеяны по большой территории. То, что появилось из тумана, казалось галлюцинацией.


Пол Фасселл: Было темно, и стоял туман, когда парни, у которых нутро сводило от страха, впервые увидели надвигающиеся на них тени, а затем, когда эти тени приблизились, американцы увидели белые маскировочные халаты и характерные каски немецких пехотинцев, которые шли в психическую атаку, чтобы уничтожить американцев до последнего человека. В ужасных погодных условиях американцы или вступали в короткие схватки с применением штыков и гранат, или убегали. Если человек получал ранение под открытым небом, он замерзал до смерти за полчаса[185].


Полковник Ричард Марр: При первых же атаках немцы без труда смяли или окружили все передовые посты Двенадцатого пехотного поста, что было незавидной участью, учитывая мощь немецких войск. Американцы не стреляли до тех пор, пока цепи атакующих не подходили близко, а затем неожиданно открывали пулеметный огонь в упор. Немцы рассекали боевые порядки американцев, пока засевшие в домах солдаты вели огонь по передовым цепям немцев[186].


Дэнни С. Паркер: Ранним утром опытные немецкие пехотинцы проникли в порядки Двенадцатого пехотного полка по обе стороны от Эхтернаха[187].


Алекс Кершо: Во время самых ожесточенных боев парни, которых знал Сэлинджер, очень боялись спать в окопах. В окопах люди замерзали до смерти. Это было последним вздохом нацистской Германии. Американские солдаты вынесли основную тяжесть оборонительных боев и сдержали наступление.


Джон Толанд: Битва за выступ была самым ожесточенным сражением из всех, в каких воевала американская армия, и единственным крупным сражением, вести которое американцам пришлось в зимних условиях. По масштабам оно сопоставимо с битвой за Сталинград: в сражении в Арденнах участвовали более миллиона солдат и тысячи гражданских. В отличие от других кампаний Второй мировой, это сражение было всецело задумано Адольфом Гитлером. Это было его последним наступлением, его последней ставкой[188].


Сражение за Арденнский выступ: залегшие американские солдаты.


Стивен Э. Эмброуз: Гитлер сделал ставку на детей, которые должны были поднять боевой дух немецких войск. Немецкие солдаты в декабре 1944 года были людьми, родившимися 1925–1928 годах. Нацисты сознательно воспитывали эту молодежь для решающих боев, и фюрер рассчитывал на их фанатичную храбрость[189].


Алекс Кершо: Разрозненные американские части, в том числе и Двенадцатый пехотный полк Сэлинджера, неожиданно были атакованы превосходящими силами противника, и сражались с немцами, которым подчас было всего 15 лет, а иногда – за 60. Гитлер бросил в бой все. Немцы в больших количествах перебрасывали оружие и боеприпасы с Восточного фронта в Арденны, ибо это был последний шанс Гитлера овладеть ситуацией и завершить войну на Западе на выгодных ему условиях. Сэлинджер и растянутые по 36-километровому фронту пережившие бои за лес Хюртген остатки Двенадцатого полка были изолированы. В сочетании с ожесточенностью немецких атак потеря контактов с соседями порождала страх перед окружением. Если бы дела пошли скверно и Двенадцатый полк был совершенно разбит, в войне мог произойти перелом, и все успехи вторжения во Францию пропали бы втуне. Снова возникли призраки леса Хюртген. Окружение противником целой дивизии? В первые часы сражения такая перспектива не была за пределами возможного.


Дебора Дэш Мур: В снегу, тумане, на жутком морозе части вроде Двенадцатого полка, в котором служил Сэлинджер, были внезапно отрезаны друг от друга прорвавшимися через их боевые порядки немцами.


Полковник Герден Ф. Джонсон: Немцы проникли в боевые порядки Двенадцатого пехотного полка на глубину в 4 километра и отсекли роты друг от друга[190].


Алекс Кершо: Американским солдатам оставалось или держаться, или удирать. Многие мелкие части сражались до последнего бойца. В течение целого месяца Четвертая дивизия Сэлинджера вела одно из самых ожесточенных и кровопролитных сражений Второй мировой.

Пришедшие в Арденны рекордные холода создавали накапливающиеся проблемы. Двигатели грузовиков приходилось прогревать каждые полчаса. В противном случае в них замерзало масло. Чтобы отогреть оружие, американские солдаты мочились на него.


Дебора Дэш Мур: Один солдат описал свой обычный порядок дня. У него были три пары носков. Одну пару он надевал на ноги, другую пару засовывал в каску, а третью держал в кармане, чтобы потом согреть этими носками голову. Он ежедневно менял эти пары, поскольку очень боялся обморожения. Обморожения, наряду с траншейной стопой, были огромной проблемой.


Маргарет Сэлинджер: Отец говорил, что, как бы там ни было, он всегда будет благодарен матери, которая вязала носки и присылала их почтой, каждую неделю на протяжении всей войны. По его словам, это спасло ему жизнь в окопах, среди известных ему солдат у него единственного были сухие ноги[191].


В жуткий мороз американские солдаты получают горячую еду.


Эдвард Дж. Миллер: Молишься о том, чтобы не стать еще одним безымянным трупом. Уровень потерь был кошмарным. В конце 1944 года у американской армии почти не осталось пополнения для пехоты.


Рядовой Боб Конрой: Солдат по имени Гордон получил ранение: выпущенная из пулемета пуля пробила ему левую ляжку и вышла через правый бок. Он сказал мне, что ему зацепило и желудок. Мы сидели в одиночных окопах и оба понимали, что ранение смертельное. Морфина у нас не было. Ослабить боль мы не могли, и я попытался «вырубить» его, привести его в бессознательное состояние. Я снял с него каску, поднял его за подбородок и просто треснул его изо всех сил, поскольку он хотел «отключиться». Это не дало результата. Тогда я ударил его по голове каской, но и это не дало результата. Ничто не давало результата. Он медленно замерзал. Изошел кровью[192].


Уильям Монтгомери: Убитые и раненные шрапнелью прошлой ночью были потеряны в темноте. Один малый замерз, бедняга. Другой был настоящим Выжившим, с большой буквы. Ему раздробило ногу, но он перетянул ногу жгутом, который сделал из ремня. Он зарылся в снег и накрылся плащ-палаткой, зажег таблетку сухого спирта зажигалкой Zippo и сунул приклад винтовки в маленький огонек. Когда почуял дым, загасил огонь, откинул плащ-палатку и немного отдышался, а потом начал все с самого начала. Я хорошо его помню. Потому что он был ярким примером чертова пехотинца, которому надо было пережить день. Даже сегодня, 55 лет спустя, я все еще прихожу в благоговейный ужас перед тем, что делали подобные парни. Мой взвод и я вынесли много таких ребят с передовой. Достаточно для того, чтобы знать, что войну выиграли пехотинцы[193].


Дебора Дэш Мур: Успешное проникновение немцев в американские боевые порядки загнало многих американских солдат в ловушку. Поэтому-то многие и сдались в плен. У них кончились боеприпасы, они не получали подкрепления и растрачивали силы на то, чтобы вырваться.


Полковник Герден Ф. Джонсон: Противник рассчитывал раздробить и изолировать полк для того, чтобы открыть дорогу танкам. Перед полковником Чэнсом [командиром Сэлинджера] стояла задача: ему надо было восстановить контакт с разрозненными частями и создать рубеж обороны[194].


Стивен Э. Эмброуз: Ради укрепления обороны американцы прибегали к отчаянным средствам. Рядовой Кеннет Делани из Первой пехотной дивизии воевал со дня высадки в Нормандии до 15 ноября, когда его ранило в боях за лес Хюртген. Месяцем позже он выздоравливал в госпитале в Льеже, Бельгия. «17 декабря, – вспоминал Делани, – персонал госпиталя сообщил нам, что если мы можем ходить или ползать, то должны как можно скорее возвращаться в свои дивизии»[195].


Джордж Напп: На Рождество 1944 года я при свете свечей проводил рождественскую службу в амбаре у дороги, ведущей к линии фронта. Дело было в маленьком городке у реки, отделявшей Люксембург от Германии. Подсвечники и свечи были взяты в разбомбленной городской церкви. На службе присутствовали люди всех исповеданий. В хоре осталось только трое. Четвертого хориста взяли в плен немцы. На следующее утро я вел рождественские богослужения в зале для игры в боулинг в другом городке, чуть дальше от фронта[196].

* * *

Полковник Герден Ф. Джонсон: Во время оттепели из-под снега показались обезображенные тела немецких и американских солдат, лежавшие там, где они замерзли во время зимних боев. В полях воняли трупы сотен убитых коров, а вдоль дорог стояли вереницы разбитых грузовиков и валялись разорванные в клочья лошади и обломки, валявшиеся там, куда их отбросило взрывами. Там, где бои шли на таких коротких дистанциях, что даже выход из помещения грозил гибелью, по углам комнат лежали человеческие экскременты. Эта часть Германии, к северу от точки, где сходятся границы Германии, Франции и Бельгии, была самой грязной местностью, в какой когда-либо доводилось сражаться Двенадцатому полку[197].


Марта Джеллхорн: Там были разорванные напополам грузовики и танки, разнесенные буквально на части, артиллерийские позиции, разбитые прямыми попаданиями бомб. Вокруг валялись изуродованные или сплющенные предметы из стали и всякая всячина – документы, жестяные банки, патронташи, каски, одежда, обувь… А еще там валялись, в полном небрежении и потерявшие человеческий вид, окоченевшие трупы немцев. Потом там было скопление домов, сожженных и разграбленных, от которых остались лишь отдельные стены, а вокруг лежали раздутые до невероятных размеров трупы коров. Дорога шла вдоль опушки соснового леса и выходила на плоское, занесенное снегом поле, усеянное трупами лежавших грудами в нелепых позах немцев. Некоторые тела казались темными бесформенными овощами.

В Варнахе, по другую сторону главной дороги на Бастонь, солдаты, которые брали, сдавали и снова брали эту несчастную деревушку, теперь осматривали поле битвы. А еще они осматривали развороченное нутро двух немецких танков и самоходного орудия, которые были подбиты на этом поле. В Варнахе пахло смертью; при отрицательной температуре у запаха смерти был острый запах гари.

Чуть далее по улице машина командира тянула трейлер, в кузове которого, как в каком-то призрачном камине, были штабели наваленных друг на друга трупов немецких солдат[198].


Хэнсон У. Болдуин: Коренной причиной неудачи немцев было отсутствие военной мощи, которая соответствовала бы причудливым и экстраординарным целям Гитлера. И, как это часто бывает в тоталитарных обществах, немцы недооценили стойкость своих противников… Когда прошел шок, вызванный внезапностью немецкого наступления, американские войска, особенно обстрелянные дивизии-ветераны, пришли в себя, стали сражаться и умирать… Возможно, это главный не поддающийся точной оценке фактор войны: знание того, когда люди внезапно и зачастую по собственной воле совершают поступки немыслимой, отчаянной отваги[199].


Пол Фицджеральд (выдержка из неопубликованного стихотворения):

Боевая Четвертая дивизия закалилась, пройдя Нормандию, Париж и Люксембург. Линия Зигфрида пугала, но вскоре была разбита вдребезги.

Полковник Ричард Марр: Двенадцатый пехотный полк держался, держался, несмотря на столь неблагоприятные обстоятельства, что даже задним числом трудно поверить в то, что на протяжении месяцев непрерывных боев было можно проявлять такую отвагу и честь, какими отмечены действия солдат и офицеров Двенадцатого полка[200].


Шейн Салерно: За оборону Люксембурга Двенадцатый пехотный полк удостоился благодарности президента как выдающееся соединение.


Марта Джеллхорн: Многие были убиты и ранены, но оставшиеся в живых стабилизировали неустойчивую ситуацию и постепенно переломили ее, заставив противника отступить. Наконец, как было сказано в коммюнике, выступ был ликвидирован. Сделать это было нелегко и не быстро, и сделано это было не безымянными сущностями – армиями, дивизиями, полками. Это сделали люди – бойцы Двенадцатого полка, каждый из них[201].



Солдат, стоящий над телом замерзшего солдата.


Джон Толанд: Воля немецкого солдата была сломлена. Ни у кого из выживших при отступлении не осталось ни малейшей надежды на победу Германии[202].


Алекс Кершо: Жестокой кульминацией боевого опыта Дж. Д. Сэлинджера на Европейском театре военных действий стали бои за Арденнский выступ. Он был окружен океаном человеческих страданий и уничтожения. Поверить в то, что Сэлинджер во многих неизвестных отношениях не изменился, невозможно.

* * *

Шейн Салерно: Существует распространенное мнение, что Хемингуэй и Сэлинджер встречались только два раза, в Париже и в лесу Хюртген. Однако была еще одна встреча, во время сражения за выступ. 16 декабря 1944 года, в первый день боев в Арденнах, друг Хемингуэя генерал Бартон сообщил находившемуся в Париже и поправлявшемуся после воспаления легких писателю: «Тут началась хорошая заваруха. Стоит приехать и посмотреть». И Хемингуэй приехал.


Чарльз Мейерс: Во время Второй мировой войны я служил в армейской контрразведке. Во время сражения в Арденнах меня и парня из Атланты по имени Эдди Уэлч временно прикомандировали к контрразведке Четвертой дивизии, которая стояла на южном краю выступа, в Люксембурге. В дивизионной группе контрразведки было около 14 человек. Шестеро из них были парами размещены в командных пунктах трех полков. В одну из этих пар входил Джерри (Дж. Д.) Сэлинджер.

Согласно задаче, поставленной нам на январь 1945 года, Уэлч и я должны были ежедневно ездить на джипе между штабом дивизии и тремя полковыми командными пунктами. Той зимой было очень холодно, и мы отогревались в отведенных полковым группам контрразведки помещениях. В то время Джерри писал и продавал некоторые из написанных им в свободное от службы время рассказов (иногда такого времени было много).

В то время Хемингуэй был приписан к Четвертой дивизии. Джерри дал ему почитать некоторые свои рассказы. Однажды, когда Уэлч и я снова застряли в полку из-за распутицы, Джерри показал мне написанную на коричневом бумажном пакете записку, которую переслал ему Хемингуэй. В этой записке Хемингуэй хвалил «слух» Джерри, его значительный талант и называл его рассказы многообещающими[203].


Лестер Хемингуэй: [Когда Хемингуэй занял комнату в гостинице в Люксембурге, он] решил расслабиться с добрыми приятелями… [в числе которых] был и Джером Сэлинджер, славный малый, служивший в контрразведке[204].

* * *

Барт Хагермен: Все время идет снег. Думаю о днях сражения за выступ. Эти мысли вызывают воспоминания о друзьях, которых я потерял, отчаянное чувство, владевшее нами в то время, – и у меня возникает ощущение досады от того, что и 50 лет спустя я все еще думаю так же, как думал тогда. Мне следует забыть об этом и жить спокойно, но… полагаю, это чувство всегда будет со мной[205].


Эрни Пайл: В памяти многих из тех, кто остался жив, навечно выжжен неестественный вид замерзших трупов, разбросанных по склонам холмов и канавам вдоль высоких изгородей по всему миру. Массовое производство трупов – происходящее то в одной стране, то в другой, месяц за месяцем, год за годом. Мертвые зимой и мертвые летом.

Мертвецы пребывают в таком знакомом и непристойном беспорядке, что становятся однообразными, похожими друг на друга.

Этот бесконечный ряд мертвецов настолько чудовищен, что начинаешь почти ненавидеть мертвых. Мертвые – это то, что не надо даже пытаться понимать тем, кто остался дома. Для них мертвецы – это колонки цифр. Или, если умерший был вам близок, – это человек, который ушел и не вернулся. Его не видишь телом, лежащим, как тесто, в какой-то причудливой позе у дороги во Франции.

Но мы-то их видели. Мы видели много тысяч мертвых. В этом разница между нами[206].


Маргарет Сэлинджер: Помню, как стою рядом с отцом (мне тогда было лет семь) и смотрю на то, что кажется вечностью, на то, как отец безучастно смотрит на сильные спины местных парней-плотников, строящих пристройку к нашему дому. Парни сняли футболки, их мышцы играют в лучах летнего солнца. После долгого молчания отец снова возвращается к жизни и говорит мне (а, может быть, и никому в частности): «Все эти здоровые, сильные парни, – и тут отец тряхнул головой, – всегда оказываются на передовой, всегда гибнут первыми, одно поколение за другим». Сказав это, отец опустил руку, раскрыл ладонь и оттолкнул от себя эти волны воспоминаний[207].

Глава 6
Все еще болит

Лагерь Кауферинг-IV, Ландсбург, Германия, Бухенвальд, Германия,

весна 1945 года.


Истощенные к концу войны Сэлинджер и Двенадцатый полк вступают в концлагерь Кауферинг-IV. Во многих отношениях Сэлинджер так и остался там навсегда[208].


Дебора Дэш Мур: Сэлинджер должен был почуять лагерь на расстоянии пары-тройки километров. Меня всегда поражает, что местные жители говорят, что не знали о том, что происходит в лагерях. Вся местность была пропитана запахом лагеря.



Кауферинг-IV, отделение концлагеря Дахау.


Роберт Абцуг: Опыт, полученный теми, кто освобождал лагеря, на самом деле ужас, начинавшийся еще до того, как освободители входили в ворота.


Алекс Кершо: Дж. Д. Сэлинджер был одним из первых американцев, своими глазами увидевших абсолютное зло нацистского режима. В лагерь Сэлинджер вступил весной 1945 года. Ему предстояло увидеть невообразимые ужасы: сожженные тела, штабеля сожженных тел. Это трюизм, потому, что это – правда: для того, чтобы описать это, слов недостаточно.


Роберт Абцуг: Проходишь через хорошенькую, чистенькую немецкую деревню, и в конце дороги стоит лагерь, выглядевший как ад, переполненный телами.

Вступивших в лагерь солдат вроде Сэлинджера встречала мертвая тишина и безумие. Вас ловили врасплох. Вы не были эмоционально готовы к предстоящей битве. Вступление в концентрационные лагеря не было освободительной миссией в смысле открытия ворот для узников или чего-то в этом роде. Война была закончена, можно было слегка и расслабиться. В сущности, солдаты входили в эти ужасные ситуации. Расслабившиеся и ни о чем не подозревающие, они входили в открытое пространство – и низвергались в какую-то братскую могилу.


Эберхард Элсен: Сэлинджер никогда не описывал того, что увидел в концлагере Кауферинг, но увиденное пронизывает его жизнь и творчество.


Сожженные трупы в концлагере Кауферинг-IV.


Шейн Салерно: Он рассказал о том, что видел там, дочери Маргарет и Джин Миллер.


Маргарет Сэлинджер: Как сотрудник контрразведки мой отец был в числе первых солдат, вошедших в один из только что освобожденных концлагерей. Он сообщил название лагеря, но его я уже не помню[209].


Дж. Д. Сэлинджер: Сколько ни живи, запах горелой плоти никогда полностью не забудешь[210].


Джин Миллер: Он не говорил о войне и о том, что ему пришлось пережить на войне. Единственным, что он однажды сказал мне о том времени, были слова: никогда не забудешь запах горелой плоти[211].

* * *

Эберхард Элсен: Кауферинг-IV был лагерем-накопителем, куда отправляли больных заключенных из других мелких лагерей, находившихся в этом районе. Это был Krankenlager (лагерь для больных), но на самом деле это был лагерь уничтожения людей: больных заключенных просто оставляли умирать от болезней или от голода. За день до прихода американских войск охранники-эсэсовцы вывезли из лагеря три тысячи заключенных по железной дороге и прикончили всех, кто был слишком болен или слишком слаб для транспортировки. Эсэсовцы пристрели, забили до смерти или прирезали 92 заключенных и заживо сожгли 86 заключенных, запертых в деревянных бараках, которые подожгли. Когда пришли американцы, все охранники сбежали. В живых оставалась горстка заключенных, которые избежали смерти, спрятавшись от эсэсовцев. Помимо 360 заключенных, убитых эсэсовцами перед бегством, американцы нашли два массовых захоронения, в которых лежали тела еще 4500 заключенных, умерших от болезней или от голода.

Эсэсовцы эвакуировали заключенных из лагеря IV, того самого, в который вступил Сэлинджер, и поскольку охранники пытались отконвоировать заключенных до вагонов, многие заключенные попытались сбежать, но эсэсовцы расстреляли их из пулеметов. Очереди рассекали некоторые тела пополам. Кроме того, эсэсовцы убивали заключенных топорами. Американцы нашли валявшиеся рядом с трупами окровавленные топоры.

Итак, Сэлинджер и его водитель въехали в лагерь (Сэлинджер как сотрудник контрразведки мог разъезжать на машинах, чего не могли делать другие солдаты) и увидели почти сотню тел, лежавших на участке, который простирался между лагерем и железнодорожными путями. Затем, на въезде в лагерь, они увидели штабеля изуродованных тел. Сэлинджер и водитель проехали глубже в лагерь и обнаружили источник жуткого смрада – три барака-полуземлянки, ничем не отличавшихся от больших собачьих будок. Нацисты заколотили в этих бараках больных людей и подожгли бараки. Сэлинджер и его водитель увидели в развалинах еще дымившиеся сожженные трупы.


Алекс Кершо: Их держали за колючей проволокой. Их морили голодом, избивали, пытали и убивали.


Роберт Абцуг: Эта неожиданная сцена совершенно шокировала их. Американцы обнаружили Кауферинг за день-другой до освобождения основного лагеря, Дахау. Никто из американских солдат ничего подобного ранее не видел.


Эберхард Элсен: Эсэсовцы понимали, что к лагерю приближаются американцы, и попытались вывести из лагеря всех трудоспособных заключенных, устроив для них так называемые марши смерти. В случае с лагерем для больных, в котором побывал Сэлинджер, многие заключенные не могли ходить, поэтому эсэсовцы их перебили.


Тела, обнаруженные в концлагере Кауферинг-IV.


Когда американцы 27 апреля 1945 года обнаружили брошенный лагерь, их встретил смрад горящих тел. Эсэсовцы подожгли несколько землянок, в которые согнали заключенных, и расстреляли тех, кто пытался вырваться из огня. Вступившие в лагерь американцы увидели тела, изрубленные, по словам одного солдата, как дрова. А когда американцы присмотрелись к телам, то увидели, что при жизни эти люди были кожа да кости. По прикидке, вес большинства убитых составлял от 20 до 30 килограммов. Их попросту заморили голодом.

По большей части, американцы находили только трупы.


Джек Холлетт: Первым, что я увидел, были тела, уложенные в штабель… длиной метров шесть и высотой больше человеческого роста… И то, что казалось дровами, было телами. Никогда не забуду, что при ближайшем рассмотрении в этой груде тел были люди, которые все еще мигали. Таких в штабеле было три или четыре человека[212].


Дебора Дэш Мур: Лагерь оскорблял обоняние Сэлинджера и всех прочих вступивших в него американцев смрадом и видом обнаженных тел, уложенных в штабеля. Эти тела выглядели мертвыми, но иногда из груды тел раздавались звуки, и солдаты понимали, что в этих жутких штабелях были и живые. Американцы находили людей, которые были истощены до такой невероятной степени, что скулы у них выпирали почти как рога. Кости их запястий торчали. Кожа висела на телах как нейлоновый чулок: сквозь нее можно было видеть кости. Ничто в опыте, обретенном американскими солдатам (а Сэлинджер был к тому времени опытным бойцом, прошедшим через ужасные бои), ничто не могло подготовить солдат к такому зрелищу.


Алекс Кершо: Когда Сэлинджер смотрел на них, эти люди покорно склоняли головы. Они выглядели как побитые собаки. Они боялись смотреть в глаза другому человеку, опасаясь того, что если они сделают это, их убьют или изобьют. Этот образ людей, которые не могли смотреть даже на своих освободителей, врежется в память многих американцев, вступивших в концлагеря, на всю оставшуюся жизнь.


Шейн Салерно: Пол Фицджеральд, близкий товарищ Сэлинджера по службе в контрразведке. Был рядом с Сэлинджером, когда они вступили в лагерь. Выжившая в кошмаре концлагеря женщина передала Фицджеральду кипу фотографий зверств, которые творились в Кауферинге-IV. Фицджеральд сохранил эти фотографии и никому их не показывал до 1980 года, когда передал их в Библиотеку холокоста и Исследовательский центр Сан-Франциско. В сопроводительном письме Фицджеральд написал: «Я хранил этот альбом 35 лет… Это – моя личная память о жутком кошмаре». Мак Р. Гарсия, директор Центра, написал представлявшему Фицджеральда Огасту Кареллу: «Передайте, пожалуйста, мою благодарность м-ру Полу Дж. Фицджеральду за то, что он разрешил мне посмотреть этот альбом со страшными фотографиями, которые он привез со Второй мировой войны. Я никогда прежде не видел орудий пыток, и эти фото действительно открывают глаза на то время. Эти и другие фотографии определенно указывают на жестокость нацистского режима, который господствовал в Германии до конца войны»[213].


Роберт Абцуг: Солдаты вроде Сэлинджера, все солдаты, вступавшие в эти лагеря, были ошеломлены, но им надо было как-то объяснить то, что они видели. Они смотрели на тела и пытались найти какие-то человеческие черты, какие-то признаки того, что эти люди когда-то были живыми. Еще хуже для американцев был вид живых мертвецов, с которыми им приходилось сталкиваться. Выжившие узники, шатаясь, шли к освободителям и иногда пытались обнять их.

Когда американские солдаты вступили в лагерь, они испытывали такое страшное потрясение, что начинали рыдать. Они падали на землю. Некоторым врачи оказывали немедленную помощь. Я говорю об освободителях, не об узниках.

Средневековые художники писали видения ада, но то, что увидели освободители, было адом наяву, кладбищем мертвецов и полумертвых людей. Представьте, что входите в некое пространство, где есть только скелеты, сожженные тела и смрад горелой плоти. Дышать этим смрадом было невозможно. Американцы видели штабеля тел, переложенных дровами, по два-три-четыре тела в ряд. Некоторые были мертвы, но кое-кто еще был жив, и для того, чтобы понять, кто мертв, а кто жив, требовалось время. Все были истощены до крайности. У заключенных были запавшие глаза. Заключенные завывали. Воняло мочой, экскрементами и гниющей плотью.


Роберт Таун: Эйзенхауэр увидел Бухенвальд и Дахау сразу же после их освобождения. Примечательна его реакция на увиденное. Он настоял на том, чтобы фоторепортеры со всего мира приехали туда и сняли этот ужас. Он приволок туда генерала Паттона и других офицеров и сказал: «Вам надо взглянуть на это, потому что настанет время, когда люди не будут верить в то, что это действительно произошло. Это слишком страшно, чтобы быть правдой». Для тех, кто там побывал, это несомненно стало переломным моментом жизни. Увиденное оказало воздействие на всю жизнь. Иначе быть не может.


Роберт Абцуг: Есть известная фотография: комендант Кауферинга Айхельсдорфер стоит среди мертвых тел. И самое странное то, что он находится там. У него бесстрастное лицо, словно это его обычная, повседневная работа. Вот так это и происходило. Немцы тоже испытывали то же оцепенение от сенсорной перегрузки, какое испытывали американские солдаты, и не только потому, что они были ярыми нацистами, но и потому, что они жили в условиях этого ужаса. Это была просто работа. По фотографии совершенно ясно, что для Айхельсдорфера это было обыденной жизнью.


Йоганн Баптист Айхельсдорфер, комендант концлагеря Кауферинг-IV

* * *

Алекс Кершо: Весной 1945 года, когда нацистская Германия разваливалась на куски, главной задачей сотрудников контрразведки вроде Дж. Д. Сэлинджера был розыск преступников, нацистов, организовавших этот невообразимый кошмар. Я подружился с сотрудником разведки, который был в тех же чинах, что и Сэлинджер, и выполнял такие же обязанности, заключавшиеся в проведении допросов. Один раз этот сотрудник вошел в лагерный госпиталь в поисках нацистов. На больничных койках он нашел нескольких нацистов, притворявшихся раненными в боях или бывшими узниками лагеря. Чтобы избежать ареста, эти немцы вырядились в лохмотья заключенных. Они прикидывались евреями, но выглядели неестественно здоровыми по сравнению с настоящими заключенными. Мой приятель сказал, что, узнав о том, что творилось в концлагерях, контрразведчики стали относиться к немцам нетерпимо. Отказывавшихся говорить немцев допрашивали с пристрастием, жестко. Людям, которые вели допросы, было трудно сохранять терпение, если они знали, что сидящий перед ними откормленный немец, возможно, расстрелял и замучил бессчетное число гражданских лиц.


Роберт Абцуг: Некоторые солдаты вручали свое оружие немногим здоровым бывшим узникам и разрешали им рвать на куски или расстреливать захваченных в плен немецких охранников. Это было полным циклом почти неконтролируемого мщения. На какое-то время ситуация вышла из-под контроля. В отношении солдата вроде Сэлинджера, который прошел через разгул насилия, можно задаться вопросом, что стало последней соломинкой, надломившей его психику в этом неподвластном логике, перевернутом вверх дном мире? В бою, по крайней мере, имеешь дело с противником.

В освобождении лагерей был некий иной момент, который и вытолкнул солдат вроде Сэлинджера за грань. Когда служишь в армии и сражаешься, в этом есть логика. А когда солдаты вступали в концлагеря, противника, которого надо было одолеть в бою, не было. Солдаты в то время были крайне уязвимы, потому что для большинства из них это было последним испытанием, которое им надо было перенести во время войны.

* * *

Эберхард Элсен: Поскольку Сэлинджер был наполовину евреем, увиденные им зверства, которые немцы совершили в отношении евреев, должны были оказать на него еще более разрушительное воздействие.


Роберт Абцуг: Сэлинджер выжил в ужасающей механизированной, анонимной бойне огромных масштабов, но расползающиеся повсюду ужасы концлагерей напомнили ему о том, что он еврей.


Лейла Хэдли Люс: Никогда не думала о Джерри как о еврее. Никогда не думала о ком-либо из моих друзей как о еврее. Они были просто друзьями. Он напомнил мне о том, что его глубоко тревожит холокост. Холокост и концлагеря причиняли ему сильные душевные страдания.


Дебора Дэш Мур: Сэлинджер и союзники обнаружили, что произошло, и задались вопросом: «Действительно ли мы выиграли войну? Или мы пришли слишком поздно?» Это были мучительные, терзающие ум вопросы, на которые не было удовлетворительного ответа. Союзники уже знали о том, что сделали нацисты. Они увидели зверства нацистов и одолели их. Но Европа стала кладбищем. Неожиданно она превратилась в огромное еврейское кладбище.


Дэвид Шилдс: Хотя Сэлинджер не находился на передовой, он определенно был на переднем крае войны с холокостом, память о котором он сохранит навечно.


Ричард Стейтон: Нам трудно понять Сэлинджера потому, что мы – не он, и нас там не было. Я знаю других солдат, которые освобождали концлагеря и не были евреями. Пережитое сломало психику и им. И они никогда так и не оправились от этой травмы.

* * *

Алекс Кершо: Из 337 дней, в течение которых американцы воевали в Европе, Сэлинджер воевал 299. Мы не знаем, насколько он был травмирован. После 200 дней боев человек становится психически ненормальным. Проведены соответствующие исследования. Даже сильные парни после 200 дней боев становятся ненормальными. Взяв очередную деревушку, они уходят куда-то, где могут остаться одни, и беззвучно рыдают. Дивизия Сэлинджера находилась в боях дольше, чем любая другая американская дивизия, сражавшаяся на Европейском театре военных действий. Сэлинджер воочию видел самые тяжелые бои, какие только можно было увидеть за все время Второй мировой. Любой человек, так долго переживавший бои такого накала, должен был получить глубокую психическую травму.


Пол Александер: Сэлинджер сказал [Уиту] Бёрнетту, что просто не в состоянии описать события последних трех-четырех недель войны. Он стал очевидцем того, что было слишком ужасающим и что нельзя передать словами. Но, даже делая это драматичное, выворачивающее нутро признание, Сэлинджер все равно считал, что должен обсуждать, прежде всего, свои дела. По всей видимости, Бёрнетт сделал ему письменное предложение опубликовать его роман раньше сборника рассказов. Отвечая на это письмо Бёрнетта, Сэлинджер дал согласие на осуществление предложенного плана и добавил, что, вернувшись в США, он сможет закончить роман за полгода. Так Сэлинджер предоставил дело Бёрнетту, предварительно поблагодарив его за то, что Бёрнетт принял к публикации рассказ «Элейн», который был отклонен журналом New Yorker. «Элейн» – рассказ о девушке с замедленным развитием и без особых надежд на счастье. Это затянутое повествование, исполненное неформальных чувств и переживаний, было написано Сэлинджером до того, что он пережил в конце 1944 года[214].


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Элейн», журнал Story, март – апрель 1945 года):

Пляж, который минуту назад был всего лишь большим скоплением крошечных горячих песчинок, приятно скользивших между пальцами, вдруг превратился в чудовищного великана, непостижимо огромного и враждебного, готового проглотить Элейн… или бросить ее с громким хохотом в море[215].

* * *

Алекс Кершо: Я разговаривал с людьми, которые освобождали концлагеря. Они рассказывали, что заключенные подходили к колючей проволоке и просовывали через ограду руки, в которых трудно было узнать человеческие руки. Это были кости, которые просили. Чего? Возможно, плоти американских солдат.


Роберт Абцуг: Это не было пейзажем после битвы. Это было картиной надругательства над человечностью. Один солдат рассказал о слабой попытке этих живых скелетов поаплодировать освободителям. Они не могли даже правильно сложить руки. Аплодисменты были почти неслышными.


Дебора Дэш Мур: В начале своих «Девяти рассказов» Сэлинджер задает дзэнский вопрос: «Каков звук хлопка одной руки?» Ну, всем известно, что для звучного хлопка нужны две руки. Один из вступивших в лагерь солдат-евреев слышал звук хлопков, которыми узники пытались приветствовать американцев. Так как на руках не было плоти, звук был странно приглушенным, потусторонним.


Алекс Кершо: Для Сэлинджера и американцев его поколения, освобождавших узников концлагерей, наследие войны держится на этом разъединении, размыкании, на этих воспоминаниях и многих других подобных моментах войны, когда после всех страданий и смертей солдаты вступали в районы, где находили неопровержимое оправдание предшествовавшего кровопролития. Они видели ад, требовавший искупления и спасения. Солдаты лицом к лицу сталкивались с главными жертвами войны, жертвами холокоста, но это событие уничтожило тот человеческий опыт, который был известен и понятен всем солдатам. В памяти очевидцев вроде Сэлинджера ничто не могло очистить или смягчить этот удар, возродить прежние представления или объяснить увиденное. А увиденное уничтожило даже тех, кому удалось спастись из этого ада.


Концлагерь Кауферинг-IV.


У Сэлинджера величайший триумф оборачивается худшей трагедией. На завершающей стадии войны, несопоставимой ни с одной из прошлых войн, войны добра со злом, в которой добро одержало победу, очищая душу, добрая заключительная глава была, пожалуй, самой разочаровывающей и самой губительной для души.


Лесли Эпштейн: Мы, как и Симур [один из главных персонажей многих рассказов и повестей Сэлинджера], знали, каковы люди. Никакой больше наивности, никакого отрицания. Тот, кто не пишет каким-то образом о войне – и о холокосте, не один из нас, хотя мы, возможно, не вполне понимаем это.

* * *

Алекс Кершо: Война была эпическим, невероятным путешествием для Четвертой дивизии, и это путешествие было оплачено огромной ценой. Сэлинджер увидел самые жестокие бои из всех, какие можно было увидеть. Невозможно представить, что перенес Сэлинджер, который вынес страшную боль, страдания и вред, наносимый окружавшим его людям. Он своими глазами увидел самое худшее, что люди могут сделать друг другу. То, что пережил Сэлинджер, было нескончаемым физическим, умственным и духовным посягательством на его чувства


Эберхард Элсен: Дочь Сэлинджера Маргарет изучила письма, написанные отцом весной – летом 1945 года. По ее словам, почерк отца «изменился до неузнаваемости».


Дэвид Шилдс: Трудно не прийти к выводу, что, в каком-то смысле, война в конце концов догнала Сэлинджера.


Эберхард Элсен: Нервный срыв, произошедший у Сэлинджера, не был вызван боевым стрессом… Он не был пехотинцем. Сэлинджера надломило освобождение лагеря Кауферинг-IV.

Глава 7
Жертва и преступник

Война закончилась, а война Сэлинджера только начиналась. Госпитализированный в Нюрнберге с диагнозом «боевое истощение» [посттравматический синдром], Сэлинджер поправился, женился на немке и привез на родину «самое жгучее счастье».


Канал NBC: Национальная вещательная компания откладывает начало своих программ для того, чтобы зачитать слушателям особый бюллетень. Полчаса назад высокопоставленное должностное лицо США, остающееся неназванным, сообщило в Сан-Франциско, что Германия безоговорочно, безо всяких условий, капитулировала перед союзниками[216].


Алекс Кершо: Не будет больше стрельбы, смертей, убийств и разрушений. Война была закончена. Можно было думать о будущем. День победы в Европе означал, что после принесенных ими жертв, после увиденных ими ужасов солдаты были на пути домой. Сэлинджер выжил, но был страшно, жутко травмирован.


Джон Макманус: Говард Раппел, десантник из 517-го воздушно-десантного полка, не хотел иметь дела ни с кем и ни с чем, что имело бы какое-то отношение к войне. Пытаясь забыть войну, он отказался вступать в ветеранские организации.


Говард Раппел: Я не хотел снова ворошить старое, снова сражаться… воссоздавать образы или оживлять воспоминания о прошлом на людях. Я не стремился к какому-то признанию или к тому, чтобы мне уделяли особое внимание. Я не хотел, чтобы ко мне относились как к герою. Не хотел, чтобы мое прошлое мешало моему будущему. Я хотел продолжать жить так, как мне нравилось[217].


Лоуренс Гробел: Во время Второй мировой войны Сэлинджер пережил психический срыв. У меня нет ни малейших сомнений, что война оказала огромное воздействие на его чувство человечности. Почему люди идут на войну? Почему они убивают друг друга? Каким образом смогли случиться Дахау или Аушвиц? Сэлинджер увидел другую грань человеческой натуры.


Эберхард Элсен: Разрушительные замечания, сделанные о войне в произведениях Сэлинджера, весьма сдержанны по сравнению с тем, что он писал Элизабет Мюррей 13 мая 1945 года. Он писал, что хотя Вторая мировая и закончилась, его «личная маленькая война в Германии продлится еще какое-то время». Он признался, что его «самые обычные мысли о том, что происходит в Германии, граничат с изменой. Это было безобразным кошмаром, Элизабет. Сомневаюсь, что у тебя есть хоть какое-то представление об этом». По его словам, он счастлив тем, что пропустил развернувшиеся в США торжества по случаю Дня победы в Европе (эти торжества «были бы слишком мучительными, слишком трогательными для этого малого»). Вместо этого он отпраздновал день победы над Германией, «задаваясь вопросом, что подумали бы о нем близкие родственники, если я аккуратно, но эффективно прострелил бы себе ладонь левой руки [такие «самострелы» были известным и распространенным способом, позволявшим солдатам с позором покидать зону боевых действий], и как долго мне пришлось бы учиться печатать на машинке тем, что осталось бы от левой руки». Сэлинджер завершал письмо словами: «У меня есть звездочки за участие в трех сражениях, и я должен получить четвертую. Так вот я хочу, чтобы эти звезды прибили к моим ноздрям, по две с каждой стороны». Службу Сэлинджер закончил, получив пять звезд за участие в боях и удостоившись Почетного упоминания части президентом за проявленную доблесть. «Что за каверзный, тошнотворный фарс. А как много людей погибло»[218].


Алекс Кершо: В июле 1945 года Сэлинджер лег в нюрнбергскую больницу, где его лечили от реакции на боевой стресс и от боевой усталости.


Шейн Салерно: Сэлинджер слег в болницу не из-за одного события, а из-за кульминации событий: он прошел через продолжавшиеся 11 месяцев бои, ему пришлось стать очевидцем зверств, которые выходили за рамки человеческого воображения. Он подавлял свои чувства – страх, тоску, боль, которые были вызваны гибелью боевых товарищей. Но подавление этих чувств стоило дорого. В конце войны у Сэлинджера нашлось, наконец, время, чтобы поразмыслить над тем, что он претерпел за последний год. Все болезненные воспоминания, все долго подавляемые чувства все же прорвались – и это имело сокрушительный результат. Сэлинджер впал в такую глубокую депрессию (сам он использовал слово «подавленность»), что не мог более выполнять обязанности. И тогда он лег в больницу на психиатрическое освидетельствование.

* * *

Эберхард Элсен: Посещение больницы, где Сэлинджера две недели лечили от нервного расстройства, было событием из ряда вон, поскольку планировка госпиталя не слишком изменилась. Например, пара окон все еще были забраны стальными решетками.


Лейла Хэдли Люс: Я чувствовала, что он серьезно удручен войной. Сам он не говорил со всей определенностью о том, что у него нервный срыв, но можно было понять, что с ним случилось, потому что он был госпитализирован в Нюрнберге. Я-то поняла это.


Эберхард Элсен: В июле 1945 года Сэлинджер написал Хемингуэю именно из больницы. В этом письме Сэлинджер сообщает, что прошел обследование в «немецкой больнице в Нюрнберге», поскольку пребывал «в почти беспросветной тоске». Он попытался приуменьшить силы своего психического расстройства и отпускал шутки в адрес психиатров, которые расспрашивали его о детстве и его половой жизни, однако подчеркивает, что проходил освидетельствование в гражданской больнице, а не в военном госпитале.

Это письмо не датировано, но упоминание Сэлинджера о том, что Четвертая дивизия уже вернулась в США, показывает, что письмо должно было быть написано после 25 июня 1945 года. Из чего следует, что нервный срыв у Сэлинджера случился, по-видимому, через несколько недель после окончания войны. Мы знаем, что он лег в гражданскую больницу для того, чтобы избежать увольнения из армии по причине психического нездоровья, и что в муниципальной больнице Нюрнберга он пробыл только две недели. Он написал Хемингуэю о своем нервном срыве потому, что Хемингуэй своими глазами видел войну и не только Вторую мировую, когда он был почетным военным корреспондентом, но и Первую мировую, на которой получил тяжелое ранение. Вероятно, Сэлинджер думал, что Хемингуэй поймет, что с ним происходит.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из недатированного письма Эрнесту Хемингуэю):

Дорогой Папа,

пишу из больницы общего профиля в Нюрнберге. Примечательно отсутствие Кэтрин Барклей [героини романа «Прощай, оружие»]. Вот и все, что я должен сказать… Со мной ничего страшного, кроме того, что я почти постоянно пребывал в состоянии подавленности и считал, что было бы неплохо поговорить об этом с человеком в здравом уме. Как продвигается работа над твоим романом? Надеюсь, ты напряженно работаешь над ним. Не продавай его кинематографистам. Ты же богатый человек. Как председатель многих клубов твоих поклонников я знаю, что говорю от имени всех членов этих клубов после того, как увидел фильм «И восходит солнце» с Гэри Купером… Я отдал бы правую руку за то, чтобы уйти из армии, но не с психиатрическим диагнозом, который станет пожизненным белым билетом: «Этот человек не годен к службе». Я обдумываю очень чувствительный роман, и мне не надо, чтобы в 1950 году автора называли психом. Да, я и вправду псих, но об этом не должны знать не те люди… Намного ли легче ясно мыслить, когда сходишь со сцены? Я имею в виду твою работу… Наши беседы были единственными отрадными минутами всей этой войны…

P. S. …Публикация сборника моих рассказов сорвалась. Что на самом деле хорошо. Говорю это искренне. Я все еще привязан к лжи и чувствам, а вид моего имени на суперобложке отложат [дальнейший текст вырезан][219].

Шейн Салерно: В сентябре 1945 года Сэлинджер отклоняет предложение издательства Simon & Schuster опубликовать сборник его рассказов. «Они пишут письма как штатские», – сказал Сэлинджер и назвал их «хитрожопым издательством».


Дэвид Шилдс: В одном из писем времен войны Сэлинджер пишет: «Я не расстаюсь с пистолетом 45-го калибра, который висит у меня на бедре. Горе тому критику, который, прочитав сборник моих рассказов, назовет меня «обещающим» писателем, за которым «надо следить», но «незрелым»».

Самым интересным в письме Сэлинджера Хемингуэю является то, как Сэлинджера бросает из чарующего творчества в мучительное признание и малодушное подхалимство. С одной стороны, письмо удивительно открытое (Сэлинджер пишет о бывшей медсестре, которая станет его третьей женой, о своем двойственном отношении к кинематографу, о тонкой линии, отделяющей чувствительность Холдена/Сэлинджера от психического нездоровья). С другой стороны, письмо – непреднамеренно написанная картина разрушающейся души, портрет сержанта Х, переживающего серьезное недомогание.

И портрет Кеннета Колфилда, другого «я» Сэлинджера в «Океане, полном шаров для боулинга», который был написан в то время. Этот рассказ никогда не был опубликован, хотя в 1947 году его купил журнал Women’s Home Companion, где рассказ решили не издавать по причине его «мрачности», пессимистичности. Впоследствии Сэлинджер выкупил этот рассказ и сделал с ним то, что сделал с рассказом «Последний и самый лучший из Питеров Пэнов»: передал его в Мемориальную библиотеку Файерстоуна Принстонского университета. Сэлинджер оставил распоряжение: рассказ можно читать под наблюдением, но публиковать его нельзя до 2060 года.

В рассказе «Океан, полный шаров для боулинга» писатель Винсент пишет рассказ о человеке, сказавшем своей жене, что каждую неделю играет в боулинг, тогда как на самом деле посещает в это время другую женщину. После его смерти вдова узнает о романе и швыряет шар для боулинга в окно. Когда Винсент показывает этот рассказ своему брату Кеннету, тот говорит, что рассказ ему не нравится: он слишком суров и к мужу, и к жене. По мнению Кеннета, Винсенту следует писать о более радостных вещах. Винсент и Кеннет идут на пляж, где Кеннет читает Винсенту письмо их другого брата Холдена из летнего лагеря. В письме Холден критикует лицемерие взрослых.

Винсент не хочет, чтобы Кеннет, у которого больное сердце, шел плавать, но Кеннет все же идет в воду, говоря, что океан выглядит так, словно он полон шаров для боулинга. Когда Кеннет выходит из воды, у него происходит разрыв кровеносного сосуда, и он теряет сознание. Винсент везет брата домой и вызывает врача, но Кеннет умирает.

Вина оставшегося в живых. Во многих написанных Сэлинджером в 1944–1945 годах рассказах – «Последний день последнего увольнения», «Солдат во Франции», «Сельди в бочке», «Посторонний», «Океан, полный шаров для боулинга», – фигурируют члены семьи Колфилдов или их друзья. В «Океане» снова появляется Фиби. Кеннет превращается в Алли в «Над пропастью во ржи». Винсент становится Д. Б. Все эти персонажи – векторы на вымышленной координатной сетке семьи Колфилдов, которая со временем превратится в семью Глассов, альтернативными людьми, противостоящими шоу ужасов.

* * *

Шейн Салерно: 22 ноября 1945 года Сэлинджер был с почетом уволен из армии во Франкфурте, но подписал с министерством обороны гражданский контракт и стал сотрудником разведки, находящимся в Гунценхаузене. Получить для ознакомления документы о военной службе Сэлинджера было очень непросто, и процесс получения занял много времени: в течение нескольких лет нам говорили, что эти документы уничтожены при пожаре, а потом говорили, что они уничтожены при наводнении.


Старший лейтенант А. Реймонд Будро:

Справка.

Джером Д. Сэлинджер с 1943 года был сотрудником контрразведки и служил как на территории США, так и за рубежом. Как сотрудник контрразведки Четвертой дивизии, Сэлинджер 6 июня 1944 года попал в Нормандию в составе первых волн вторжения во Францию. Позднее его перевели в подразделение контрразведки 970/63, которым командовал лейтенант Роберт Уильямс. Под началом Уильямса Сэлинджер служил до тех пор, пока я, нижеподписавшийся, в августе 1945 года не принял командование над подразделением. С того времени он постоянно выполняет свои обязанности под моим личным непосредственным контролем.

Обязанности, выполняемые Сэлинджером, меняются, но всегда требуют высокой квалификации, правильных суждений и честности. Он проводит допросы как в одиночку, так вместе с другими сотрудниками, собирая данные по денацификации, диверсиям, шпионажу, безопасности американских войск и объектов, а также разведывательные данные.

Он всегда ведет себя и выполняет поставленные перед ним задачи, высоко блюдя личную честь и честь контрразведки. Его характер и образ жизни примерны, а приятность его личности существенно способствует эффективности добрых отношений с людьми, с которыми он контактирует.

Мне трудно найти замену услугам, которые оказывает Сэлинджер, и я безоговорочно рекомендую его как человека, который верно и преданно служил Вооруженным силам США[220].

Эберхард Элсен: После увольнения с почетом из армии Сэлинджер подписал контракт на новый срок службы для того, чтобы принять участие в программе денацификации.


История и задача службы контрразведки во Второй мировой войне: 10 мая 1945 года Группа контрразведки 12-й армейской группы была приведена в готовность приказами, поступившими из штаба командования театром военных действий. Была начата новая фаза деятельности. Благодаря своему опыту и инструктажу личный состав этой группы был готов к выполнению задач.

После безоговорочной капитуляции противника перед союзными войсками больший акцент был сделан на денацификацию Германии. Дивизионные районы были разделены на сектора, в каждом из которых действовала группа контрразведки. Такие группы открывали опечатанные в ходе наступления помещения и здания нацистской партии и проводили изучение этих объектов и находившихся там документов. В каждом районе были созданы сети информаторов и созданы контакты, благодаря которым были арестованы многие лица, занимавшие высокое положение и имевшие высокие чины при нацистском режиме.

В основном благодаря усилиям информаторов были арестованы многие бывшие агенты гестапо, которые в противном случае ускользнули бы от внимания контрразведки. В переполненных городах Германии без помощи информаторов-немцев, работавших под прикрытием, разыскать этих людей было почти невозможно.

В общем, задача контрразведки заключалась в обеспечении безопасности наших войск от шпионажа, диверсий и подрывных действий и в уничтожении разведывательных органов противника.

Вообще, обнаружилось, что из всех лиц, подлежавших автоматическому аресту в соответствии с директивами Верховного командования экспедиционных сил союзников, на местах остались лишь представители низшего эшелона нацистского режима, тогда как высокопоставленные члены нацистской партии бежали. Многие из оставшихся (часто это были пожилые люди), по-видимому, предпочли явиться в контрразведку, рассчитывая на то, что вместо более фанатичных должностных лиц нацистского режима арестуют их.

Контрразведка во Франции и Германии отлично выполнила свое дело. Безопасность, которую контрразведка обеспечивала вооруженными силами, была одним из факторов, способствовавших окончательной победе союзников.


Послужной лист Сэлинджера и отчет о его почетном увольнении с военной службы.


Алекс Кершо: Сэлинджеру пришлось стать детективом. Детективом в военной форме. Его главным делом было выслеживание плохих парней, неважно, кем они бы ни были – нацистами, прикидывающимися гражданскими лицами, коллаборационистами или дельцами черного рынка. В действительности ему пришлось вглядываться в черное сердце нацистской Германии, допрашивать людей, которые совершили величайшие преступления в истории человечества, и призывать их к справедливому суду.


Эберхард Элсен: Долгие годы ходил слух о том, что среди людей, допрошенных и арестованных Сэлинджером, была женщина по имени Сильвия.

Отцом Сильвии был Эрнст Фридрих Вельтер, родившийся в Париже 31 марта 1890 года. У него было двойное гражданство – французское и немецкое, и он был богатым коммерсантом. Мать Сильвии, родившуюся 18 ноября 1890 года, звали Луизой Бертой Депирё. Несмотря на свою французскую фамилию, она была гражданкой Германии. Сильвия родилась 19 апреля 1919 года во Франкфурте, и, когда родители зарегистрировали ее рождение, франкфуртский отдел регистрации записал ее как гражданку Германии.

Через два месяца после рождения Сильвии ее семья переехала в Лугано, италоязычный кантон Швейцарии. Сестра Сильвии Алиса родилась в Лугано в 1921 году. Позднее в том же году семья вернулась в Германию. Сначала Вельтеры жили на альпийском курорте Гармиш, а потом перебрались в Нюрнберг, где Сильвия закончила среднюю школу. После окончания средней школы в 1938 году Сильвия недолгое время посещала несколько европейских университетов – в Эрлангене, Мюнхене, Праге и Кёнигсберге, а потом поступила на медицинский факультет университета Инсбрука в Австрии. В феврале 1945 она получила диплом врача. 10 февраля 1945 года она переехала в Вайсенбург, Бавария. В формуляре ее регистрации в качестве жительницы Вайсенбурга ее национальность обозначена буквами D. R., означавшими Германский Рейх (империю). Ее адресом в Вайсенбурге была квартира в доме 10а по Кехлер Вег (теперь Шиллерштрассе, 1). С 12 марта по 30 июня 1945 года Сильвия работала интерном в городской больнице Вайсенбурга, которая находилась по адресу: Кранкенхзауштрассе, 2 (теперь – Д-р Дёрфлер штрассе, 2).

Сэлинджер приехал в Вайсенбург 13 мая 1945 года, когда контрразведка открыла в этом городе отделение в здании на Нюрнбергштрассе. Сэлинджер и его товарищи по контрразведке были расквартированы в доме по улице, ныне называющейся Д-р Дёрфлер штрассе. В письме от 13 мая 1945 года Сэлинджер пишет, что не знает, сколько будет жить в одной комнате с товарищами, и ждет не дождется, когда получит отдельную комнату.

Впервые Сэлинджер встретился с Сильвией в конце мая 1945 года, после того, как встретился с ее сестрой Алисой, которая работала в нюрнбергском военном госпитале на Ротенбургершрассе. Сэлинджер подвез Алису в Вайсенбург, где Алиса навестила мать и сестру, живших буквально за углом дома, в котором квартировал Сэлинджер. Вот так Сэлинджер и познакомился с Сильвией.

В написанном в конце сентября 1945 года письме Элизабет Мюррей Сэлинджер сообщает, что намеревается остаться в Германии еще на год, поскольку вот-вот женится на Сильвии. В письме одному из друзей Сэлинджер называет Сильвию «француженкой. Очень славной и очень чувствительной».


Маргарет Сэлинджер: Моя тетка [Дорис] так описала мне Сильвию: высокая, худая женщина, темноволосая, светлокожая, с яркими губами и кроваво-красными ногтями, с резкой, раздражающей манерой говорить. Сама она была каким-то медработником. Моя тетка сказала: «Она была законченной немкой»[221].


Шейн Салерно: Мы пригласили специалиста по литературе и эксперта по Сэлинджеру, уроженца Германии Эберхарда Элсена и попросили его совершить поездку в Германию для интенсивного изучения года, который Сэлинджер провел на Европейском театре военных действий, и в послевоенной Германии.


Эберхард Элсен: В отчете о действиях Четвертой дивизии за май 1945 года приведена директива командира дивизии, генерала Гарольда У. Блейкли. В этом приказе сказано, что за нарушения закона о запрете на братание с противником будут сурово наказывать. Солдат, пойманных с немецкими женщинами, могли отправить в тюрьму на 6 месяцев и лишить двух третей денежного содержания. Нежелание Сэлинджера сообщать друзьям и родственникам в США о том, что его невеста – немка, понятно. И не только потому, что действовал закон о запрете братания с противником, но и из-за Нюрнбергского процесса над военными преступниками. И потому, что страшные образы концентрационных лагерей были свежи в памяти каждого человека.


Сильвия и Дж. Д. Сэлинджер в день свадьбы, 18 октября 1945 года. Одна из прежде неизвестных фотографий.


18 октября 1945 года Сэлинджер и Сильвия поженились в маленьком городке Паппенхайм, находившемся в десяти милях к югу от Вайсенбурга. Сэлинджер сообщил свой адрес: Вайсенбург, Д-р Дёрфлер штрассе, 20, и адрес Сильвии: Нюрнберг, Фридрихштрассе, 57 (это был дом родителей Сильвии). Свидетелями на свадьбе были два приятеля Сэлинджера по службе в контрразведке – Пол Фицджеральд и Джон Принц. Отдел регистрации рождений и браков Паппенхайма указал национальность Сильвии – француженка. Чтобы обойти закон о запрете на братание с противником, Сэлинджер, использовав свои навыки контрразведчика, подделал французские документы для Сильвии.

Хотя Сэлинджер с 22 ноября 1945 года по 30 апреля 1946 года работал на контрразведку как специальный агент, его обязанности заключались в выслеживании скрывающихся нацистов. На протяжении большей части времени он и Сильвия жили в Гунценхаузене, в 10 милях к северу от Вайсенбурга, в особняке, называвшемся виллой Шмидт, по адресу: Вайсен штрассе 12 (теперь – Рот-Крёйц штрассе, 12). У них была кухарка и прачка.


В какой-то момент в феврале 1946 года Сэлинджер и Сильвия переехали в две комнаты в задней части большой квартиры родителей Сильвии на Фридрихштрассе в Нюрнберге. Когда двоюродный брат Сильвии Бергардт Хорн посетил ее в марте, сестра Сильвии Алиса предупредила его о том, что у молодоженов часто бывают ссоры, доходящие до драк.

По данным берлинского Государственного архива, Сильвия не была членом нацистской партии, Национальной палаты врачей, которую контролировали нацисты, или хотя бы контролируемой нацистами Федерации немецких девушек, членами которой были большинство немецких девушек.


День бракосочетания Дж. Д. Сэлинджера и Сильвии, 18 октября 1945 года, Вайсенбург, Германия. В центре стоит Сильвия, справа от нее – Сэлинджер, положивший руку на плечо своего шафера Пола Фицджеральда.


Дж. Д. и Сильвия Сэлинджер, октябрь 1945 года.


Дж. Д. и Сильвия Сэлинджер в день свадьбы 18 октября 1945 года с сестрой и родителями Сильвии.


В жизни Сильвии есть, однако, много странных фактов, указывающих на то, что она могла быть информатором гестапо. Во-первых, в 1939 году, во время пребывания в Швейцарии Сильвия потеряла паспорт и была вынуждена обратиться в немецкое консульство в Женеве с просьбой выдать новый паспорт. Информация об этом получена из архивов гестапо, хранящихся в городском архиве Нюрнберга. Зачем гестапо завело дело на двадцатиоднолетнюю студентку?


Во-вторых, в 1939–1942 годах Сильвия была студенткой шести разных университетов – университетов Эрлангена, Мюнхена, Праги, Кёнигсберга, Фрайбурга и Инсбрука. До Второй мировой войны немецкие студенты имели обыкновение хотя бы раз менять университет, но чтобы кто-нибудь учился в шести университетах – это было в крайней степени необычно, даже неслыханно. Но это соответствует практике гестапо, которое нанимало людей (особенно привлекательных молодых женщин), «официально» не связанных с нацистской партией, для шпионажа среди студентов и, возможно, среди профессорско-преподавательского состава. Гестапо испытывало кадровый голод и очень сильно полагалось на услуги платных информаторов. Например, шесть сотрудников отделения гестапо в Нюрнберге отвечали за внутреннюю безопасность на всей территории северной Баварии и пользовались услугами 80–100 информаторов. Возможно, что гестапо использовало Сильвию в качестве информатора для сбора сведений об антинацистском студенческом движении. В 1942–1943 годах гестапо арестовало и уничтожило многих лидеров этого движения, в том числе Ганса и Софи Шолль, которые возглавляли в Мюнхене студенческую группу сопротивления, называвшуюся «Белой розой».


Дж. Д. Сэлинджер и Сильвия с членами семьи Сильвии после бракосочетания.


В написанном 30 декабря 1945 года письме Элизабет Мюррей Сэлинджер сообщает о Сильвии больше. Письмо было написано в лежащем в 40 милях к юго-востоку от Нюрнберга в маленьком городке Гунценхаузен, где в то время жили Сэлинджер и Сильвия на вилле Шмидт, реквизированной американской контрразведкой. Чета приобрела новый автомобиль «Шкода» и взяла черного шнауцера по кличке Бенни, который, по словам Сэлинджера, «катался на подножке автомобиля и указывал мне на нацистов, которых я должен был арестовывать». Сэлинджер подписал с Министерством обороны контракт на шесть месяцев и рассчитывал вернуться в Америку по истечению контракта.

Чуть далее в письме Сэлинджер пишет, что он и Сильвия очень счастливы, хотя его замечания в адрес жены были ядовиты. Он писал, что на Рождество у них была огромная индейка, подарок от армии США, и с последним ударом часов в полночь они бросили друг в друга тухлые яйца. Таков, шутил Сэлинджер, был местный обычай.

* * *

Шейн Салерно: Завершив свою задачу по денацификации, Сэлинджер влюбился в немку, которая стала знаком препинания в развитии посттравматического стресса. Весь этот багаж Сэлинджер привез домой, в Нью-Йорк, в свою семью.


Сэлинджер, его теща и его любимый шнауцер Бенни (на снимке – черная собака).


Пассажирский манифест о прибытии Сильвии Сэлинджер в гавань Нью-Йорка.


Эберхард Элсен: Я просмотрел установленные Службой иммиграции и натурализации анкеты пассажиров, прибывших на американских судах в Америку в мае и июне 1946 года. Сэлинджеры прибыли в Нью-Йорк 10 мая 1946 года на борту судна «Ethan Allen», выполнявшего рейсы для Управления военных поставок. Для возвращения солдат в США армия США арендовала много судов. Сильвия Сэлинджер указала свое второе имя – Луиза, возраст – 27 лет и национальность – француженка, родившаяся, однако, во Франкфурте-на-Майне в Германии. Один из вопросов анкеты касался имени друга или родственника, который поручится за нее во время ее пребывания в США. Сильвия написала: «Муж, Дж. Д. Сэлинджер, проживающий по адресу: Нью-Йорк, Парк-авеню, 1133». Сэлинджер и Сильвия решили скрыть информацию о том, что Сильвия – врач. В графе «Профессия» Сильвия написала: «Домохозяйка».


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 24 мая 1946 года):

Плаванье было ужасным и без роскошеств. Судно типа Liberty. 12 пассажиров. И без балласта. Все время штормило. Сильвию постоянно тошнило, но мы с Бенни оказались морскими волками. Встречать нас в порту приехали мои мать, отец и сестра[222].

Эберхард Элсен: 10 мая 1946 года Сильвия с мужем поселились в доме родителей Сэлинджера по адресу: Парк-авеню, 1133. Сильвия не сошлась с семьей мужа. Дочь писателя Маргарет утверждает, что Сильвия ненавидела евреев, а Сэлинджер ненавидел немцев.

Маргарет Сэлинджер сообщает, что семья ее отца не слишком хорошо приняла Сильвию, когда Сэлинджер привез ее домой в Нью-Йорк. Его родители не любили Сильвию, хотя она определенно была блестящей женщиной, «кем-то вроде доктора». Сестра Сэлинджера Дорис впоследствии заметила, что Сильвия походила на Мортишу из телефильма «Семейка Аддамсов». По-видимому, у Сильвии был нелегкий характер, и привыкнуть к ее внешности ведьмы было трудно. В качестве объяснения причины, по которой Сэлинджер женился на антисемитке, Маргарет приводит слова матери писателя, Клер, которая сказала, что Сильвия «околдовала» ее сына.


Алекс Кершо: После войны Сэлинджер страдал от классического синдрома ветеранов: человек возвращается в страну, ради защиты которой, как он видел, погибло столько людей, а окружающие люди даже не подозревают, чем этот человек занимался на войне.


Дебора Дэш Мур: Сэлинджер принес с войны кошмары, которые не покинут его и которые ему настоятельно советовали скрывать от других. Американцы встречали возвращающихся солдат примерно такими словами: «Хорошо, вы сделали великое дело. Теперь оставь войну в прошлом и живи нормальной жизнью». Но жить нормальной жизнью ветеранам было очень трудно. Их не понимали даже члены их семей.


Штаб-сержант Дэвид Родерик: Об этом думаешь ежедневно. Переносишься в прошлое. Ежедневно надеешься на то, что воевать не придется, потому что на войне тебя могут убить или ранить, и подсчитываешь свои шансы. Через какое-то время на тебе остаются как бы лохмотья прошлого, что позволяет людям вскоре спохватываться. Бывают моменты, когда я, сидя в гостиной, думаю, что у меня на дворе или в спальне находится артиллерийская позиция. Видишь вспышку, слышишь грохот, понимаешь, что это артиллерия, а потом это проходит. Я много раз был под артиллерийским обстрелом. Там-то и получаешь такие воспоминания о прошлом. Я никогда не рассказываю об этом жене. Никогда не говорю об этом с другими ветеранами, а потому не знаю, бывают ли у них такие возвращения в прошлое или нет. Сэлинджер видел такой же ужас, что и я. Думаю, его преследуют такие же кошмары, как и меня.


Джон К. Анру: Сильвия была несчастна в Нью-Йорке. По-видимому, несчастлив был и Сэлинджер. Это был неудачный брак.


Эберхард Элсен: Позднее Сильвия рассказала своей школьной подруге Хильдегард Мейер, что родственники мужа были очень неласковы к ней и что она никогда в жизни не плакала так много, как во время ее краткого пребывания в Америке. Поэтому она была потрясена, однажды утром, во время завтрака, найдя на своей тарелке авиабилет в Германию. Она вернулась в Европу где-то в июне 1946 года, всего через несколько недель после того, как прибыла в Нью-Йорк. 13 июня 1946 года Сэлинджер написал Элизабет Мюррей письмо из Дейтона-Бич, штат Флорида, и сообщил, что расстался с Сильвией, что брак с ней был неудачным – точнее говоря, партнеры по этому браку были неудачниками, поскольку причиняли «друг другу самое яростное чувство несчастья».


Шейн Салерно: Прежние биографы писателя утверждают, что инициатором развода была Сильвия, или что Сильвия просто вернулась в Европу. Однако в Германии мы получили официальное свидетельство о расторжении брака, согласно которому истцом был Сэлинджер, которого представлял поверенный его отца Мартин А. Фромер. В свидетельстве о расторжении брака сказано: «Настоящий процесс возбужден истцом против ответчика с целью аннулирования брака, заключенного между сторонами, по причине дурных намерений и предоставления ложных сведений ответчиком». Правдоподобная интерпретация акта о расторжении брака подтверждает, что Мириам и Дорис Сэлинджер полагали, что основной причиной расторжения брака было то, что Сэлинджер обнаружил скрывавшуюся Сильвией причастность той к гестапо.

Сам Сэлинджер никогда не рассказывал о своем первом браке. Ближе всего к объяснению он подходит в письме другу Полу Фицджеральду. Мы впервые публикуем это письмо.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 23 ноября 1946 года):

Сильвия и я расстались менее чем через месяц после возвращения в Штаты. Сейчас она в Швейцарии, работает врачом. Если бы я привел все причины расставания, мне пришлось бы возвращаться в самое начало этой истории. Поскольку большинство подробностей, возможно, удручит тебя, я, пожалуй, не стану их излагать. Скажу коротко, что почти с самого начала мы отчаянно не подходили друг другу и были несчастливы друг с другом. Если я приведу одну или несколько причин, они, несомненно, прозвучат как односторонние доводы. Так что бог с ними, с причинами. Когда свидимся, я постараюсь все честно рассказать тебе (если тебе интересны факты). Я просто хотел известить тебя о том, что случилось, и сделать это от первого лица. Могу представить, как сильно ты должен быть расстроен[223].

Эберхард Элсен: Вернувшись в Германию, Сильвия ненадолго заехала в Вайсенбург, где по-прежнему жила ее мать. В августе 1946 года она с матерью переехали в их старый дом в Нюрнберге. Оттуда Сильвия перебралась в Женеву, Швейцария, где стала учиться на офтальмолога.

Более чем через три года после расставания, 26 января 1949 года, брак Сильвии с Дж. Д. Сэлинджером был официально аннулирован семейным судом округа Квинс, Нью-Йорк. Сильвия не знала об аннулировании брака до августа 1950 года. В то время она жила в Швейцарии, и ей было очень трудно добиться признания аннулирования брака швейцарскими властями. Пока французские власти не признали аннулирование брака, ей пришлось написать много писем разным должностным лицам в Германии и во Франции. До 24 ноября 1954 года Сильвия подписывалась как д-р Сильвия Сэлинджер-Вельтер.

«Дурные намерения» и «искажение истины». Иными словами, Сэлинджер утверждал, что Сильвия сознательно обманывала его, вполне возможно, в отношении своих отношений с гестапо. В семье Сэлинджера не делали различий между нацистской партией и гестапо, которое в конце концов было частью нацистского режима.


Лейла Хэдли Люс: Джерри был очень скрытным. Он сказал мне, что был женат, и я спросила: «А как ее имя?» Он ответил: «Сильви». Я никогда не узнала, звали ли ее Сильвия или Сильви, а спрашивать снова не хотела. Он сказал, что узнал о том, что во время войны она делала неприятные вещи, точнее, сотрудничала с гестапо. То же самое Джерри сказал Сиду Перельману. По словам Джерри, она лгала ему, и когда он узнал, чем она на самом деле занималась во время войны, он не смог жить с нею дальше.


Дэвид Шилдс: Сэлинджер постарался скрыть факты и то, как он познакомился с Сильвией и завязал отношения с нею. Слова из его письма Фицджеральду о том, что «большинство подробностей, возможно, удручит тебя», – его единственный комментарий. Да и Сильвия никогда не рассказывала о том, что произошло между нею и Сэлинджером. Она хранила молчание более 50 лет и унесла свою тайну в могилу.


Эберхард Элсен: Очевидно, что Сильвия представляла нечто мифическое или, по меньшей мере, метафорическое, связанное с нервным срывом, произошедшим у Сэлинджера в Нюрнберге, с войной и наполовину еврейской семьей писателя.


Алекс Кершо: Сэлинджер в интеллектуальном и эмоциональном (и слово «эмоциональное» здесь особенно важно) отношении достиг точки, где мог определить так называемую жертву и преступника и симпатизировать ей настолько близко, что сделал противоположное тому, что сделал бы так называемый добропорядочный американец: взял и женился на возможной нацистке, несомненной немке.


Лейла Хэдли Люс: Между Джерри и Сильвией существовала совершенно телепатическая связь, и они встречались во снах. Для меня это звучало странно, но Джерри истинно верил в это и так мне и говорил об этом.


Эберхард Элсен: По словам Сэлинджера, между ним и Сильвией происходили телепатические разговоры или разговоры в состоянии транса. Хотел бы знать, о чем они беседовали.

После того, как он расстался с Сильвией, Сэлинджер признался друзьям, что в течение 8 месяцев брака он не писал, но после того, как Сильвия вернулась в Европу, он закончил новый рассказ.

Из другого письма, написанного Сэлинджером Элизабет Мюррей, узнаем, что рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» первоначально назывался «Мужским прощанием» и был написан в июне 1946 года в Дейтона-Бич, сразу же после того, как расстался с первой женой.


Дж. Д. Сэлинджер («Хорошо ловится рыбка-бананка», журнал New Yorker, 31 января 1948 года):

Ну и вот. Во-первых, он сказал – сущее преступление, что военные врачи выпустили его из госпиталя, честное слово! Он определенно сказал папе, что не исключено, что Симор совершенно может потерять способность владеть собой. Честное благородное слово[224].

Глава 8
Соответствуя требованиям

Нью-Йорк, Голливуд, Тарритаун, Нью-Йорк,

Стэмфорд, Коннектикут. 1946–1950.


Вернувшийся в шумную общественную и артистическую жизнь города, который он так хорошо знал, Сэлинджер, двадцатисемилетний еврей-полукровка, разведенный с женой-немкой, ветеран, страдающий от недиагностированного посттравматического синдрома, попытался возродить свою довоенную мечту – опубликоваться в журнале New Yorker, добиться успеха как писатель – и примирить разлад в своей душе, часть которой навсегда останется в плену Второй мировой войны, тогда как другая часть прагматически стремилась к продвижению литературной карьеры. Однако он еще не понимал того, что творилось у него в душе. Что усугублялось ироническим обстоятельством: он мог совершенствоваться в своем ремесле, только эмоционально и в воображении вернувшись на поля сражений.


Майкл Силверблатт: Сэлинджер вернулся с войны, понимая, что этот опустошенный тон оглушенного взрывами человека – его тон.


Пол Александер: Должно быть, Сэлинджеру казалось, что его жизнь никогда не изменится. Он снова, снова жил дома. Но, поскольку он побывал на войне, поскольку видел то, что видел, он стал другим. По вечерам, вместо того, чтобы оставаться дома и читать или писать, как прежде, он начал выходить в город, зачастую заканчивая свои прогулки в Гринвич-Вилледж. Этот район, известный своими не слишком опрятными барами и джаз-клубами, был местом, где коротали вечера начинающие писатели, певцы и актеры и где они встречались с другими молодыми людьми.


«Взгляд на две тысячи ярдов» – рисунок Томаса Ли.


А. Э. Хотчнер: Это был первый послевоенный год, и многие из нас слонялись по Нью-Йорку. Мы сняли военную форму, но найти какую-нибудь редакторскую работу было трудно. Единственным моим знакомым, имевшим работу, был Дон Конгдон, редактировавший художественную прозу в журнале Collier’s. Я познакомился с ним потому, что послал в этот журнал рассказ, который понравился Конгдону. Однако убедить редактора принять мой рассказ к публикации он не смог.

Конгдон жил на Чарлстон-стрит в Гринвич-Вилледж. Он пригласил меня на игру в покер, которую устраивал у себя дома по средам. Там собиралась непостоянная по составу группа потенциальных редакторов и писателей. У редакторов не было работы, а у писателей – опубликованных произведений, но считалось, что все это будет – просто их пока не поняли. Играли мы по маленькой. Одним из игроков был высокий, тощий, темноволосый джентльмен по имени Джерри Сэлинджер.

Играл в покер Джерри плохо. Он отказывался блефовать и считал всех блефующих, как он сказал бы, гаденышами. Я сказал: «Но если не блефовать, в покер не выиграть». Не помню, чтобы Джерри хоть раз выиграл. Он был слишком осторожен и подозрителен. Бог знает, почему, но Джерри никогда не вытягивал дырявый стрейт. После покера Джерри и я шли прямо в Chumley’s, знаменитый бар в Вилледж, где пили пиво и оплакивали свои проигрыши.


Chumley’s был пристанищем писателей – маленькое, уютное заведение, где тебя никто, будь то официанты, владелец или кто-нибудь еще, никогда не торопил допить пиво. Там можно было просидеть полдня, полвечера, просидеть с блокнотом допоздна – и писать или делать, что хочется. Ты писал и думал: «О, я вписываюсь в традицию Дилана Томаса[225] и всех других, кто приходит в этот бар». Chumley’s был эквивалентом парижского кафе 20-х годов, где можно было сидеть вечно с чашечкой кофе или бокалом вина. В таких заведениях обычно делал записи в своих блокнотах Хемингуэй. Таков был бар Chumley’s. Бар был отлично декорирован обложками книг. И многие писатели, обложки книг которых были там выставлены, начинали свои писательские карьеры именно там.


Дверь бара Chumley’s, где Сэлинджер общался с А. Э. Хотчнером и другими писателями.


По большей части Джерри нравилось слушать самого себя. Мы сидели за одним из столиков, и если появлялся кто-то из знакомых и нравившихся ему людей, он присоединялся к нам, но людей, которых Джерри знал и которые ему нравились, было немного. Он был иконоборцем, одиночкой. Не знаю, почему он проводил со мной так много времени. Может быть, потому, что я иногда ставил под сомнение его литературное высокомерие. О каком бы писателе не говорили, он почти всегда отзывался о нем уничижительно. И пускался в рассуждения о том, как плоха вся современная литература, да и вся прежняя литература. Он был прекрасно начитан и хорошо усваивал прочитанное. Слушать, как он поносит других писателей, было удовольствием. Потому что он делал это остроумно. Его критика произведений других писателей всегда была качественной, но на самом деле в ней был элемент позерства: Джерри был неуверен в качестве собственных произведений.

От Драйзера до Хемингуэя – все они были несовершенны. Единственным действительно достойным писателем, которого он признавал, был Мельвилль, который, впрочем, давно уж умер. Мы вступали в жаркие споры о Нике Адамсе из рассказов Хемингуэя. Я считал эти рассказы одними из самых блестящих рассказов, написанных на английском языке. Джерри так не считал. Он считал эти рассказы не более чем дневниковыми записями.


Дэвид Шилдс: Во время войны Сэлинджер обожал произведения Хемингуэя. После войны, после всего, что он видел, после нервного срыва он не мог любить эти произведения.


А. Э. Хотчнер: У Джерри была черта, которая, по-моему, была господствующей среди всех особенностей Хемингуэя. Допустим, я спросил Эрнеста: «Что случилось с Биллом? Его тут нет». И Хемингуэй ответил бы: «Он не соответствует местному стандарту». Прибора, определяющего стандарты, нет. С годами Хемингуэй отлучал друзей, одного за другим, потому что они не соответствовали стандартам. Не знаю, как, но я избежал отлучения. Я не льстил ему. Не знаю, каким образом, но по какой-то причине я соответствовал стандартам.

У Джерри была собственная система ценностей, собственные требования. Он знал все, что навязывали людям: если те не соответствовали этим навязанным стандартам, их отбрасывали. Они становились недостойными. Им нельзя было доверять. Джерри никогда не рассказывал о своих критериях. Они были таинственными, субъективными. Он мог отлучить человека в любой момент. Разумеется, когда чего-то боишься, ни о каком соответствии и речи быть не может. Возможно, именно это и произошло с Джерри Сэлинджером. Никто не мог соответствовать тому, чего он требовал от себя и от других.

О войне Джерри рассказывал мало. Он говорил только о литературе. В то время, когда мы хаживали в бар Chumley’s, Джерри написал пару рассказов, которые приняли имевшие большие тиражи журналы для массового читателя, но они нисколько не походили на рассказы, написанные им впоследствии. Тогда я думал, что он пишет рассказы, чтобы получить несколько долларов, в которых он нуждался. И лишь позднее я обнаружил, что он происходит из очень богатой семьи. Он жил с родителями на Парк-авеню, и деньги его не тревожили.

Вспоминая людей, сидевших за покерным столом, я бы сказал, что Джерри отличался от них своей глубокой уверенностью в том, что его произведения будут публиковать, что он, несомненно, чертовски одарен и что за покерным столом, несомненно, нет человека моложе его.

Джерри написал рассказ «Холден Колфилд в автобусе». Рассказ был отклонен журналом New Yorker, но Джерри без конца говорил о том, как переработает этот рассказ, и как они, там, в редакции, в конце концов поймут, что это новая манера письма, и опубликуют рассказ. Он прочитал мои рассказы «Свеча в комнате с бассейном» и «Океан, полный шаров для боулинга» и счел оба рассказа интересными – собственно, он подарил мне «шары для боулинга» для использования в заглавии, – но был потрясен тем, что я трачу время на описание чего-то, не имевшего отношения к моей жизни. «В этих рассказах нет чувств, – сказал он. – Нет искры между словами».


Дэвид Шилдс: В середине ноября 1946 года New Yorker уведомил Сэлинджера о том, что планирует опубликовать, наконец, рассказ «Легкий бунт на Мэдисон-авеню» в ближайшие недели. Продержав рассказ на полке пять лет – так долго, что Сэлинджер пришел к выводу, что рассказ никогда не опубликуют, – редакторы неожиданно передумали и решили все же опубликовать рассказ. Мечта подростка Сэлинджера вот-вот должна была сбыться, хотя ее исполнение и было отложено.


Бен Ягода: В декабре 1946 года этот рассказ о мальчике по имени Холден Колфилд был наконец опубликован в журнале. Похоже, эта публикация возвестила об изменении в судьбе Сэлинджера.

«Легкий бунт на Мэдисон-авеню» – первоначальный набросок одного из эпизодов «Над пропастью во ржи». Это история Холдена, который, вернувшись домой из школы Пэнси, идет в кино с Салли, потом катается с нею на коньках; а поздним вечером, уже пьяный, звонит ей домой.


Пол Александер: Сэлинджер дождался того, чего ждал в течение пяти мучительных лет: его рассказ появился в журнале, который он более всего уважал. Но когда он все же дождался публикации, в его мышлении произошли перемены. В дальнейшем он захочет публиковаться только в New Yorker.

* * *

Фиби Хобэн: Сэлинджер обожал ходить в джаз-клубы. Он ходил слушать Билли Холидей[226].


Дэвид Яфф: Вернувшийся с войны Сэлинджер имел возможность стать свидетелем самых значительных всплесков в джазе ХХ века, которые происходили в Нью-Йорке. Чтобы послушать, как в одном клубе играет Арт Татум, в другом – Чарли Паркер, а в третьем поет Билли Паркер, надо было пройти один квартал по 52-й улице между Шестой авеню и Бродвеем. Сэлинджер считал музыку чистым, неиспорченным искусством, свободным от фальши, которую он видел во многих других вещах. К тому же ему нравилась Блоссом Дири, которая была не столько джазовой певицей, сколько певицей кабаре.

Сэлинджер собирал пластинки, которые были увлекательным предметом фетишизации. Подумайте о людях, которые маниакально каталогизируют свои пластинки, расставляют их в алфавитном порядке и изобретают собственные десятичные классификации для учета своих сокровищ. Это было способом заказа переживаний и управления ими, вне связи с живыми, дышащими людьми.


А. Э. Хотчнер: Лучшие моменты с Джерри я проводил тогда, когда он звонил и говорил: «Я собираюсь пойти вечером в Blue Angel. Присоединишься?» И мы шли в Blue Angel, ночной клуб, где выступали молодые таланты, надеявшиеся привлечь к себе внимание. Не думаю, что им платили за выступления. Местечко было довольно грязным. Стены требовали покраски, но там подавали выпивку и кое-какую еду. Привлекал не клуб, привлекали таланты, а у импресарио Blue Angel был хороший слух, и на сцену выходили поразительно одаренные молодые исполнители.

Джерри замечательно проводил время, поскольку идентифицировал себя с людьми, пытавшимися оставить свой след в музыке, – точно так же, как он пытался оставить свой след в литературе. Он был щедрым, и когда появлялся какой-нибудь выдающийся талант (а очень многие исполнители, появлявшиеся на сцене Blue Angel, станут звездами первой величины), Джерри передавал им приглашение и усаживал их за свой стол. Ему нравилось сидеть за одним столом с талантливыми людьми. В такие моменты он становился наиболее общительным. Когда он наслаждался пением, он становился другим человеком. Это были наилучшие моменты, проведенные мной с Джерри, потому что в такие моменты он был наиболее естественным. Общаясь с человеком, стремившимся стать артистом, он выражался наиболее полно. В другие моменты он был сдержан или раздражен литературой или новостями дня.

Во время всех наших с Джерри посещений ночных клубов он никогда не проявлял интереса к окружавшим нас молодым женщинам. Он был поглощен стремлением стать писателем. Никогда не слышал от него: «Давай выпьем пару кружек пивка». Джерри был исключительно деловым, целеустремленным. Никогда не видел, чтобы он подцеплял кого-нибудь в этих заведениях, поэтому не без удивления читал впоследствии о его связях с женщинами, которые были намного моложе его. Когда я знал его – ему в то время было 27–28 лет, – у него не было девушки, во всяком случае, такой, с которой он появлялся бы.


Шейн Салерно: Сэлинджер встречал множество девушек в магазинчике, торговавшем лекарствами, косметикой, мороженым и журналами и находившемся в отеле для женщин Barbizon в Ист-Сайде Верхнего Манхэттена. Он приводил некоторых девушек в Гринвич-Вилледж, клубы и рестораны, которые он часто посещал. Некоторые из его друзей считали, что Сэлинджер интересуется этими девушками (по крайней мере, отчасти) потому, что нуждался в диалогах, которые он мог бы вставить в свои рассказы. Одна из девушек вернулась в отель, будучи уверена в том, что только что была на свидании с вратарем команды Montreal Canadiens.

Сэлинджер делал зарядку с гантелями, чтобы нарастить мышцы на своем костлявом теле, возможно, восполняя физическими упражнениями нагрузки, которые он испытывал в армии. Он изучал ден-буддизм, что было существенным отходом от иудаизма и католицизма родителей. Увлечение дзэн-буддизмом станет главной частью его жизни. В то время, как он изучал дзэн и болтался в Гринвич-Вилледж, он ухаживал за несколькими девушками. Некоторые из его подруг того времени вспоминали, что он охотно давал им почитать дзэн-буддистские тексты.


Фиби Хобан: Сэлинджер был высок ростом. Хотя он был книжным червем, сложение у него было атлетическое, и он очень умело обходился с женщинами.


Дэвид Яфф: Сэлинджер был заворожен образом Бесси Смит[227] – он просто боготворил ее, но не думаю, что он выдержал бы ее более пяти минут, если б встретился с Бесси. Она была воплощением очень агрессивной, зрелой женской сексуальности, противоположностью молодым девочкам, к которым он испытывал маниакальное влечение.

* * *

Дэвид Шилдс: Публикация «Легкого бунта на Мэдисон-авеню» в New Yorker подняла писательский статус Сэлинджера, но этот журнал по-прежнему отвергал многие его рассказы, точнее, большинство его рассказов. И Сэлинджер был вынужден соглашаться на публикацию своих рассказов в многотиражных журналах для массового читателя.


А. Э. Хотчнер: На отказы New Yorker публиковать его рассказы он реагировал так: «Они хотят, чтобы я писал короткие рассказы в манере О. Генри, но у меня собственный голос, и им придется догонять меня». Такова была точка зрения Сэлинджера. «Они не привыкли к моему новому голосу. Не привыкли к форме моих рассказов. Но они будут догонять меня. Тут я не пойду на компромисс». И он не шел. Точнее, шел в отношении рассказов, которые публиковали в многотиражных журналах для массового читателя, но не в отношении рассказов, написанных для New Yorker. Он был твердо уверен в том, что редакторы New Yorker хотят публиковать его произведения и дальше.


Дэвид Шилдс: В более ранних письмах Уиту Бёрнетту Сэлинджер сетовал по поводу того, что редакторов New Yorker интересуют только «маленькие хемингуэи и маленькие кэтрин мэнсфилд[228]», тогда как «меня редакторы просто отвергают». Сэлинджер также назвал Клифтона Фадимена, рецензента книг в New Yorker, «самодовольным, смотрящим на авторов свысока и литературно нечестным». В New Yorker его просили писать «проще и естественнее», но никто из редакторов этого журнала «на самом деле не знал, что такое рассказ».


Шейн Салерно: Гас Лобрано отвергал рассказы Сэлинджера без рассуждений. Собственно говоря, он отклонил многие рассказы, которые в конце концов стали частями романа «Над пропастью во ржи».


Бен Ягода: Думаю, то был долгий период танца журнала New Yorker с Сэлинджером, в котором полагалось делать шаг назад, шаг вперед. Журнал признавал таланты Сэлинджера, но пытался управлять им. Однажды Уильям Максвелл написал Олдингу: «Мы думаем, что м-р Сэлинджер – очень талантливый молодой человек, и молим бога, чтобы тебе удалось побудить его писать просто и естественно», а сам Сэлинджер пытался держать свою линию и одновременно побуждать New Yorker к расширению мировоззрения и к развитию.


Пол Александер: В январе 1947 года, вскоре после опубликования «Легкого бунта на Мэдисон-авеню» Сэлинджер решил покинуть квартиру родителей раз и навсегда. Он перебрался с Манхэттена в Тарритаун, заселенный зажиточным средним классом район в округе Вестчестер, где снял маленькую квартирку. Условия проживания в Тарритауне сильно отличались от роскошных условий родительской квартиры на Парк-авеню, но, по крайней мере, он жил самостоятельно и вырвался из-под отцовского влияния[229].


Бен Ягода: Следующий рассказ, отправленный Сэлинджером в [New Yorker], назывался «Рыбка-бананка».


Уильям Максвелл (выдержка из письма литературному агенту Сэлинджера Гарольду Оберу, 22 января 1947 года):

Нам очень понравились отдельные места рассказа «Рыбка-бананка», но нам кажется, что в рассказе отсутствует какая-то явная тема или суть. Если м-р Сэлинджер в городе, возможно, он зайдет к нам, и мы поговорим о рассказах, написанных им для нашего журнала[230].

Бен Ягода: Вариант рассказа, отправленный Сэлинджером в New Yorker и впоследствии ставший, возможно, самым прославленным его рассказом «Хорошо ловится рыбка-бананка», включал только эпизод с Симором на пляже – довольно мистифицирующий эпизод разговора Симора Гласса с маленькой девочкой на пляже – и последующее самоубийство Симора.

Максвелл высказывал понятную мысль: видимой причины, по которой Симор совершает самоубийство, нет. Сэлинджер встретился с Максвеллом, и результатом этой встречи стало дополнение рассказа еще одним эпизодом, своего рода прологом, в котором жена Симора разговаривает по телефону со своей матерью.


Дж. Д. Сэлинджер («Хорошо ловится рыбка-бананка», New Yorker, 31 января 1948 года):

– Он тебя не называл этой ужасной кличкой?..

– Нет. Он меня зовет по-новому.

– Как?

– Да не все ли равно, мама!

– Мюриель, мне необходимо знать. Папа говорил…

– Ну ладно, ладно. Он меня называет «Святой бродяжка выпуска 1948 года», – сказала дочка и засмеялась.

– Ничего тут нет смешного, Мюриель. Абсолютно не смешно. Это ужасно. Нет, это просто очень грустно. Когда подумаешь, как мы…

– Мама, – прервала ее дочь, – погоди, послушай. Помнишь ту книжку, он ее прислал мне из Германии. Помнишь какие-то немецкие стихи? Куда я ее девала? Ломаю голову и не могу…

– Она у тебя.

– Ты уверена?[231]

Дэвид Хаддл: Когда в январе 1948 года в New Yorker появился рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка», все очнулись.


Джон Венке: Говоря попросту, этот рассказ стал новым звуком в американской литературе.


А. Э. Хотчнер: Когда Джерри опубликовал рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка», публикация вызвала большой шум. Все говорили о рассказе, все спрашивали друг друга: «Читал этот рассказ? Он ведь замечательный, не так ли? А эта маленькая девчушка!» В интеллектуальных кругах имя Сэлинджера приобрело известность.


Лейла Хэдли Люс: Когда появился тот номер New Yorker, мы стали названивать друг другу по телефону: «Читали этот рассказ Сэлинджера? Видели этот рассказ? Ведь он замечательный?» Все были совершенно очарованы манерой письма Сэлинджера.


Гэй Талезе: Действительно казалось, что в печати впервые прозвучал действительно молодой американский голос, имевший всю мощь и мелодию того, что позднее станет словами песен Бобби Дилана или «Биттлз» – или музыкой Мотауна. Но это будет потом. Персонажем рассказа был сам Сэлинджер. И живое слово: я была в какой-то городской забегаловке, пила кофе с каким-то человеком, когда он сказал: «Эй, я слышал Сэлинджера…»

Шумиха началась еще до того, как Тина Браун подумала о ней. Никогда прежде не слышала молвы о еще неопубликованном в каком-то журнале рассказе. Конечно, New Yorker – не «какой-то там» журнал, ну да ладно. Такого не случалось с Ротом, Апдайком или Доном Деллилло, да ни с кем не случалось. Половина ужина ушла на обсуждение рассказа Сэлинджера. Так оно и пошло: из бара Chunmley’s и по всей Вилледж. Возможно, будь у нас деньги, мы бы услышали о Сэлинджере даже в Toots Shor’s, старом спортивном баре. Он просто стал новым человеком на планете. И унес нас с собой[232].


Марк Вайнгартен: Многих современников Сэлинджера рассказ просто «перепахал». Чивер считал рассказ совершенно невероятным произведением.


Э. Л. Доктороу: Помню, что слышал о новом рассказе Сэлинджера в New Yorker, номер которого передавали в школе из рук в руки. Моя жена (она родом из Северной Каролины) помнит, что была очарована этими рассказами потому, что умело написанные рассказы были о людях, живших в обычных квартирах.


Том Вулф: Должен сказать, его стиль заразителен; собственно говоря, этот стиль можно увидеть в моем маленьком рассказике, опубликованном в журнале. Мой рассказ называется «Раскрашенный как леденец обтекаемый малыш с мандариновыми хлопьями». Одной из особенностей, позволявшей прозе Сэлинджера иметь такое личное звучание, было постоянное использование им выражений вроде «Если в самом деле хотите знать правду, то случилось вот что» и всевозможные другие мелкие обороты, которыми люди пользуются в разговорах. Обычно такие обороты снимают при редактировании, но у него не сняли.


Бен Ягода: «Рыбка-бананка» произвела сильный шум. Сэлинджер стал сенсацией в литературном мире. Его рассказы по-прежнему отклоняли (почти никому не удавалось пристроить все свои произведения в New Yorker), но он добивался успеха более чем в половине случаев.

* * *

Дэвид Шилдс: Месяцем ранее в журнале Cosmopolitan был опубликован рассказ Сэлинджера «Опрокинутый лес». В нем Сэлинджер поднял темы, которые будет разрабатывать всю жизнь: цену искусства, отношение искусства к духовности и алкание духовности. Персонаж рассказа Рэймонд Форд пишет: «Не пустошь – опрокинутый, могучий лес, ушедший кронами под землю глубоко…»[233] Это – прямой ответ на «Бесплодную землю» Т. С. Элиота.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Опрокинутый лес», Cosmopolitan, декабрь 1947 года):

– Слушай, – сказала Корин, – ты считаешь, что он немного психованный. Я не согласна с тобой, Бобби. Это неправда. Он… он сдержанный. Он добрый, он ласковый, он…

– Не будь дурочкой, Корин. Психованней не бывает. Другим он быть не может. Не будь дурочкой. Он по уши увяз в своем психозе…

Словно почувствовав, что надо немедленно мчаться в убежище, Корин отложила книгу. Многоквартирный дом, казалось, вот-вот накренится и, рухнув, погребет под собой всю Пятую авеню до самого Центрального парка[234].

Дэвид Шилдс: В книге The Fiction of J. D. Salinger («Художественные произведения Дж. Д. Сэлинджера») Фредерик Л. Гвинн и Джозеф Д. Блотнер объединяют рассказы «Опрокинутый лес» и «Братья Вариони» в группу, которую они назвали «мелодрамами уничтоженного художника». Суть этих мелодрам заключается в том, что «Сэлиднжер бьется с темой, которой он хочет овладеть, но которую он, по-видимому, не понимал». Не понимал потому, что был слишком близок к теме.


Фредерик Л. Гвинн и Джозеф Л. Блотнер: В полудюжине [своих ранних рассказов] Сэлинджер вводит симпатичных персонажей, которые под влиянием того же опыта Второй мировой, какой получил и сам писатель, обретают мировоззрение, имена и отношения, кульминацией которых станут Колфилд и семья Глассов. Впоследствии автор будет чувствовать себя дома с этими вымышленными им персонажами[235].


Дэвид Шилдс: В феврале 1949 года журнал Good Housekeeping опубликовал рассказ «Знакомая девчонка». Рассказ, который Сэлинджер первоначально назвал «Вена, Вена», был основан на воспоминаниях автора о Вене 1937 года, до аншлюса. Повествование ведется от лица Джона, который, как и автор, бросил колледж и является другим «я» автора. Джон говорит: «Мой отец спокойно уведомил меня о том, что мое формальное образование завершено». Отец отправил Джона в Париж и Вену изучать семейный бизнес и изучить «пару языков, которые будут полезны фирме». Джон проводит в Вене пять месяцев и влюбляется в девушку по имени Леа.


Эберхард Элсен: Этот рассказ отражает ранние попытки Сэлинджера писать пьесы. Молодой американец читает пьесу, которую написал для молодой венки, учившей его немецкому языку.


Глория Мюррей: Должно быть, он знал девушку, о которой написан рассказ, хотя там впрямую об этом и не сказано. Он всего лишь говорит, что этот рассказ был написан очень быстро[236].


Дэвид Шилдс: Рассказ «Знакомая девчонка» омрачен захватом еврейского квартала нацистами в 1938 году. Маргарет Сэлинджер уверена, что хотя ее отец и покинул Вену за месяц до аншлюса, который произошел 12 марта 1938 года, он, по-видимому, знал от семьи, с которой подружился в Вене, о грядущем уничтожении еврейского квартала, где он жил. Сэлинджер был молод, влюблен, а его еврейское происхождение внезапно стало угрозой для людей, которых он любил.


Джон К. Анру: В журнале Good Housekeeping заглавие рассказа «Вена, Вена» изменили на «Знакомую девчонку», и Сэлинджер отреагировал на это так бурно, что редактор журнала Герберт Майер был даже озадачен силой реакции автора.


Герберт Майер: Не знаю, что расстроило Сэлинджера, но он яростно протестовал и приказал своему агенту Дороти Олдинг никогда больше не показывать мне его рукописи[237].


Джон К. Анру: Когда Сэлинждер писал для многотиражных, рассчитанных на массового читателя изданий, он постоянно испытывал себя. К моменту, когда он стал, можно сказать, автором рассказов, публиковавшихся в New Yorker, он отточил свое мастерство. Он мог избегать писания по шаблону, к которому прибегал при написании рассказов для Saturday Evening Post, Collier’s и даже, в какой-то мере, для Esquire.


Дэвид Шилдс: После десятилетия бесчисленных отказов в публикации в New Yorker, Сэлинджер опубликовал в этом журнале три рассказа за полгода. Почему? Потому, что он, наконец, стал писать о чем-то настоящем.


Бен Ягода: Тысяча девятьсот сорок восьмой год стал переломным в отношениях Сэлинджера с журналом New Yorker. Сэлинджер опубликовал в журнале рассказы «Хорошо ловится рыбка-бананка», «Лапа-растяпа», «Перед самой войной с эскимосами». Это был настоящий прорыв. Об этих рассказах много говорили, и с того времени Сэлинджер стал известен и узнаваем как автор из журнала New Yоrker.


Шейн Салерно: Огромный успех «Рыбки-бананки» заставил журнал подписать с Сэлинджером контракт на условиях первого просмотра рукописей: журнал ежегодно выплачивал Сэлинджеру гонорар в обмен на предоставление журналу права первой публикации его новых рассказов. Кроме того, журнал обязался выплачивать Сэлинджеру более высокие вознаграждения, чем за опубликованные ранее рассказы. За многие годы New Yorker заключал подобные контракты только с самыми уважаемыми писателями – Джоном О’Хара, Ирвином Шоу, Джоном Чивером, С. Дж. Перельманом. Сэлинджер оказался в весьма избранном обществе.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 29 апреля 1948 года):

Что до меня, то я подписал контракт на год с журналом New Yorker. Мне нравится этот журнал и нравится писать для него. Люди в журнале разрешают мне писать так, как мне хочется писать, причем мне не надо смотреть на немую иллюстрацию. Все это очень профессионально и удовлетворительно[238].

* * *

Бен Ягода: Поначалу этого малого «открыли» только знатоки, сделавшие это так, как сегодня люди открывают певца или рок-группу и делятся друг с другом своими открытиями. Артур Кобер, работавший сценаристом в Голливуде и писавший для New Yorker, в письме Гарольду Россу писал: «Здесь все говорят о Сэлинджере. Господи, он отличный парень! Его и его произведения обсуждают целыми вечерами – и эти обсуждения проходят на высоком уровне».


Дэвид Шилдс: Рассказ «Лапа-растяпа» был вторым рассказом Сэлинджера о семье Глассов. Первым был «Хорошо ловится рыбка-бананка». Оба рассказа были опубликованы в журнале New Yorker.


Дж. Д. Сэлинджер («Лапа-растяпа», New Yorker, 28 марта 1948 года):

– Не смей! – сказала Элоиза. – Мэри Джейн спрашивает, есть у тебя кавалер или нет.

– Есть, – сказала Рамона, ковыряя в носу.

– Рамона! – сказала Элоиза. – Перестань сейчас же! Слышишь? Кому говорят?

Рамона опустила руку.

– Нет, правда, это чудесно! – сказала Мэри Джейн. – А как его звать? Скажи мне, как его зовут, Рамона? Или это секрет?

– Джимми, – сказала Рамона.

– Ах, Джимми! Как я люблю это имя! Джимми, а дальше как, Рамона?

– Джимми Джимирино, – сказала Рамона.

– Не вертись! – сказала Элоиза.

– О-о, какое интересное имя! А где сам Джимми? Скажи, Рамона, где он?

– Тут, – сказала Рамона.

Мэри Джейн оглянулась вокруг, потом посмотрела на Рамону с самой нежной улыбкой.

– Где тут, солнышко?

– Тут, – сказала Рамона. – Я его держу за руку.

– Ничего не понимаю, – сказала Мэри Джейн Элоизе. Та допила виски.

– А я тут при чем? – сказала она.

Мэри Джейн обернулась к Рамоне.

– Ах, поняла! Ты просто придумала себе маленького мальчика Джимми. Какая прелесть! – Мэри Джейн приветливо наклонилась к Рамоне. – Здравствй, Джимми! – сказала она.

– Да разве он станет с тобой разговаривать! – сказала Элоиза[239].

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 19 октября 1948 года):

Поскольку ты, Пол, спрашиваешь, сообщаю, что моя работа идет, в общем, так, как мне и хочется. Я не гребу деньги лопатой, но мне нравится то, чем я занимаюсь. И каждый раз я получаю достаточно денег для того, чтобы у меня была возможность работать над чем-то, не сулящим надежд. Один из моих опубликованных в New Yorker рассказов, «Лапа-растяпа», продан Сэму Голдвину, и в его экранизации должны сыграть Дана Эндрюс и Тереза Райт. Я не озолотился на этой сделке, но получил денег достаточно для того, чтобы продолжать работу, не особо тревожась о деньгах[240].

Гас Лобрано (выдержка из письма агенту писателя Дороти Олдинг, 10 октября 1948 года):

Дорогая мисс Олдинг,


к сожалению, речь идет о последнем рассказе Джерри Сэлинджера [ «Парень в охотничьей шапке»]. Боюсь, что не смогу должным образом и убедительно выразить наше [редакции New Yorker] сожаление в связи с отказом от публикации рассказа. В рассказе есть блестящие, трогательные и сильные места, но мы считаем, что в целом рассказ слишком шокирующий для журнала вроде нашего.

Было бы замечательно остановиться на вышеупомянутых фрагментах, но, поскольку мы действительно заинтересованы в Джерри, должен сказать, что не считаем рассказ вполне удачным. Возможно, развитие сюжета требует больше места. Собственно говоря, мы считаем, что недостаточно знакомы с главным действующим лицом. Мы не можем быть вполне уверены в том, была ли схватка со Стрэдлейтером вызвана чувствами героя к Джун Галлахер или его возрастной неадекватностью (такая трактовка согласуется с красотой и физической силой Стрэдлейтера) – или предположением о гомосексуальности Бобби. Возможно, неопределенность, которую мы испытываем относительно этих моментов, реальна или преобладает в том, что герою трудно сочувствовать или думать, что автор действительно сочувствует своему герою (проявляя лишь внешние признаки такого сочувствия). Мы думаем, что для того, чтобы быть вполне определенным и вызывать такую сильную симпатию, образ Бобби следует разработать подробнее, чем это сделано сейчас… Я уверен, что рассказ следовало бы переработать для нас, упростив сюжет так, как Джерри рассказал мне вскоре после того, как это пришло ему в голову. Однако я представляю, что Джерри тема кажется крайне редкой, поскольку его персонаж переживает духовное и интеллектуальное развитие. Разумеется, мы признательны за предоставленную возможность рассмотреть этот рассказ[241].

Шейн Салерно: Даже у Сэлинджера New Yorker принимал к публикации не каждый рассказ, но Сэмюель Годвин купил права на экранизацию «Лапы-растяпы», собрал коллектив и большую часть 1949 года потратил на превращение короткого рассказа в кинофильм, известный ныне под названием «Мое нелепое сердце».


Томас Ф. Брейди: Сэмюель Голдвин «занял» у продюсера Уолтера Вангера Сьюзен Хейворд, которая должна была сыграть вторую женскую роль в следующем фильме Голдвина «Мое нелепое сердце» (первую женскую роль играла Дана Эндрюс). Мисс Хейворд должна была сыграть роль, которая первоначально предназначалась Терезе Райт, которая в декабре 1948 года ушла из компании Goldwyn после ссоры. Режиссером «Моего нелепого сердца» должен был стать Марк Робинсон, а в основу фильма был положен опубликованный в журнале и скопированный Джулиусом и Филипом Эпштейнами рассказ Дж. Д. Сэлинджера[242].


А. Скотт Берг: Сэмюель Голдвин был одним из первых киномагнатов Голливуда, одним из представителей очень маленькой группки евреев-иммигрантов, которые первыми поняли, что в кинематографе можно делать не только большие деньги, но и что кинематограф станет многообещающей формой искусства, а производство фильмов станет по-настоящему интересной жизнью. Из-за его несносного характера Голдвина выставили из компании Paramont Studios, которую он помог создать, потом – из Metrо Goldwyn Myer, которую он помог создать, а потом – и из United Artists, которую он снабжал большинством сценариев. Тогда он создал собственную компанию, Samuel Goldwyn Production.

Братья Эпштейн пришли к Сэму Голдвину с идеей фильма, основанного на рассказе, который они недавно прочли в New Yorker. Этим рассказом был «Лапа-растяпа», а автором рассказа – молодой Дж. Д. Сэлинджер, о котором много говорили. Идея понравилась Голдвину по многим причинам. Во-первых, братья Эпштейн работали почти исключительно на Warner Bros. Утащить этих выдающихся сценаристов – это было для Голдвина большим делом. Во-вторых, братья Эпштейн пользовались отличной репутацией, и Голдвин хотел работать с ними. К тому же они предложили идею написания сценария по рассказу, опубликованному в New Yorker, который в 40-х годах стал одним из наиболее важных изданий, публиковавших серьезные художественные произведения. Все это очень заинтриговало Голдвина. Рассказ был характерным произведением Сэлинджера, написанным его характерным лаконичным языком. Собственно говоря, если вы хвалите этот рассказ, вы должны были признать, что сюжет рассказа очень скуден, а развития характеров там немного.

Откровенно говоря, по-моему, это и было одним из моментов, заинтриговавших братьев Эпштейн. Они, должно быть, думали: «Перед нами открываются огромные возможности: нам надо внести то, что опущено автором». И верно, прелесть рассказа в том, что Сэлинджер многое оставил за скобками, а огромная радость Эпштейнов заключалась в том, что они могли внести в сценарий много такого, чего в рассказе не было. Когда братья Эпштейн рассказали Голдвину, о чем будет фильм, оказалось, что довольно горький, сатирический рассказ о неудачном браке алкоголиков, живущих где-то в глубинке Коннектикута, превращается в довольно сентиментальный фильм с обилием слов, которые выжимают из зрителя слезы. Это было фильмом, который Голдвин хотел снять и таки снял. Фильм неизбежно должен был вступить в существенное художественное противоречие с положенным в его основу рассказом.


Сэмюель Л. Голдвин.


Лесли Эпштейн: Моего отца и моего дядю, известных братьев Эпштейн, отождествляли с Warner Bros, хотя отец начинал в PKO. Они были легендарной командой сценаристов. Разумеется, я хочу сказать – величайшей командой сценаристов. Дядя написал сценарии более чем 50 фильмов. Он – единственный известный мне человек, которого каждое десятилетие выдвигали на Премию Академии киноискусства со времени, когда ему было за двадцать, до времени, когда ему было больше семидесяти. После того, как отец и дядя написали сценарий фильма «Касабланка», они собирались начать продюсировать фильмы и снимать их, но отец вскоре умер. Он умер молодым, всего сорока двух лет. Сценарий «Моего нелепого сердца» был написан после сценария «Касабланки».


Пол Александер: Команда Голдвина, состоявшая из некоторых самых талантливых людей Голливуда, не смогла выжать из рассказа Сэлинджера ничего более короткого фильма. Произошло неизбежное: в сценарий фильма пришлось вводить персонажи, добавлять побочные сюжетные линии и диалоги… Команда Голдвина добавила и эпизоды прошлого… создала новые персонажи, прежде всего, мать и отца Элоизы, персонажи, которые в рассказе Сэлинджера не были даже упомянуты. Но самым вопиющим было вот что: манипулируя тоном и эмоциональным содержанием рассказа, команда Голдвина каким-то образом превратила суровое осуждение общества белых англо-саксонских протестантов Коннектикута в фильм настолько беззастенчиво слезливый, что один из критиков назвал его картиной, для просмотра которой зритель должен приходить «с четырьмя носовыми платками»[243].


Сценаристы Джулиус и Филип Эпштейны, написавшие сценарий фильма «Мое нелепое сердце».


А. Скотт Берг: Всякий раз, когда какой-нибудь писатель отправляет свое произведение в Голливуд, какая-то частица его души говорит: «Ну, мое произведение настолько особенное, что его не изменишь, и они, разумеется, не станут его насиловать». По-моему, в каком-то смысле Голливуд изнасиловал «Лапу-растяпу».


Лесли Эпштейн: В рекламных роликах фильма говорилось: «Ведь она хорошая, правда?» В рассказе Сэлинджера Элоиза говорит: «Я же была хорошая, правда, хорошая?» В рассказе не сказано о том, что она плохая мать; она просто нехороша. В рассказе Элоиза испытывает сожаление об утрате качестве «хорошая», а это качество у Сэлинджера является особым. Людям трудно уловить подобное качество, если оно вынесено за рамки рассказа и конкретного контекста.


Дж. Д. Сэлинджер («Лапа-растяпа», New Yorker, 28 марта 1948 года):

И вдруг он [Уолт Гласс] мне говорит: «У тебя животик до того красивый, что лучше бы сейчас какой-нибудь офицер приказал мне высунуть другую руку в окошко. – Говорит: – Хочу, чтобы все было по справедливости[244].

А. Скотт Берг: Отзывы критиков о фильме были, по большей части, очень негативными, и заслуженно. Фильм был отмечен чрезмерной сентиментальностью и стечением слишком многих обстоятельств. Просто в нем было слишком много хэппенингов, событий, происходящих в разных временных пластах и в разных местах. Сьюзен Хейворд играет роль в своей классической манере, вкладывая в каждую сцену душу. За эту роль Хейворд была номинирована на Премию Академии. Фильм-то не совсем плох. Это – не ужасный фильм. Просто он очень мало походит на рассказ Сэлинджера.


Марк Хауленд: Мне понятно, почему Сэлинджер был так расстроен фильмом «Мое нелепое сердце». Как бы ни были хороши Сьюзен Хейворд и Дана Эндрюс, Уолт, сыгранный Драйзером, не был Уолтом Глассом. И даже не приближался к образу Уолта Гласса.


«Мое нелепое сердце», 1949 год:

Элоиза (Уолту): Вот как все заканчивается? Мы очень скучаем друг по другу. Думаем друг о друге. Я буду твоей, а ты – моим. Мы хотим, чтобы это закончилось так?[245]

А. Скотт Берг: Посмотрев фильм, Сэлинджер реагировал очень бурно.


Лесли Эпштейн: Сэлинджер возненавидел мой фильм «Мое нелепое сердце».


Джин Милллер: Помню, какой злобой на Голливуд исходил он. Думаю, он только что увидел «Мое нелепое сердце». Да после этого его надо было веревками вязать. Он был в ярости. Его яростью и была заполнена большая часть того вечера. Он не понимал, как интеллигентные люди (он, разумеется, решил, что если человек добирается до границ Калифорнии, у него и мозгов не остается), да как вообще кто-нибудь мог взять его рассказ и сделать из него такую сентиментальную бурду. Он считал, что фильм не имеет ни малейшего отношения к его рассказу, смысл которого был, разумеется, совсем другим. Фильм был мусором, и он не хотел иметь какое-либо отношение к фильму.


А. Скотт Берг: Очевидно, для Сэлинджера не было приемлемого компромисса. Он видел фильм, основанный на каком-то написанном им тексте, и, как я думаю, он был, пожалуй, сбит с толку и унижен этим фильмом.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 26 августа 1949 года):

Если интересуешься кино (а я надеюсь, что ты им не интересуешься), то сообщаю: очень скоро выйдет фильм по моему старому рассказу «Лапа-растяпа». Фильм называется «Мое нелепое серодце». Два брата по фамилии Эпштейн купили рассказ и сделали из него сценарий. Фильма я не смотрел, однако, судя по тому, что я о нем слышу, они здорово исковеркали мой рассказ. Но это моя вина. Деньги – корень сам знаешь чего[246].

«Мое нелепое сердце», 1949 год:

Элоиза: Лу, вот что важно: мне надоело причинять людям неприятности. Мне надоело творить зло. Я расплачиваюсь за то, что совершила, и теперь я совершенно одинока. Но я не хочу, чтобы страдали другие[247].

Джон Маккартен (журнал New Yorker): Фильм полон клише из мыльных опер… Трудно поверить, что фильм был выжат из короткого рассказа, появившегося на страницах нашего строгого журнала пару лет назад[248].


Джон Гуар: Я смотрел «Мое нелепое сердце»» еще подростком и помню, что смеялся над Сьюзен Хейворд, но песня «Мое нелепое сердце» мне понравилась.


А. Скотт Берг: Фильм удостоился завышенных оценок, и все же его основной темой стала песня «Мое нелепое сердце», номинированная на Премию Академии киноискусства. Эта премия стала в 50-х годах высоким стандартам и останется таким в дальнейшем. Это замечательная, слегка слезливая мелодия. Сам фильм был посредственным – не великим хитом, но и не полностью провальным. В фильме не снимались звезды первой величины. Казалось, что он [Сэмюель Голдвин] этим фильмом и не пытался конкурировать с кларками гейблами и гэри куперами. Не было в фильме и бетт дэвис. В общем, фильм был так себе.


Марк Хауленд: Моим студентам нравится смотреть этот фильм. Он их затягивает, поглощает, и им нравится его романтическая фабула. По их мнению, главная музыкальная тема сентиментальна, но, в общем, и она им нравится. В то же время они сразу же понимают, что фильм – это не рассказ.


А. Скотт Берг: Фильм был снят очень глянцево, как почти все фильмы Сэма Голдвина. Ценности производства были очень высоки, возможно, даже слегка завышены. В фильмах Голдвина все слишком уж отполировано. Костюмы избыточно совершенны. Освещение избыточно аккуратно. Ни в одном фильме Голдвина никогда нет никакого мусора.


Джойс Мэйнард: Джерри и я не разговаривали об экранизации «Лапы-растяпы». Фильм был ужасный. Джерри сказал, что никогда больше не продаст свои произведения. Его произведения были вроде его детей, а фильмы пятнали его детей.


Лесли Эпштейн: Америка, а, возможно, и мир, в большом долгу перед моим отцом и моим дядей, Филипом и Джулиусом Эпштейнами, за многое. Но, возможно, самый большой долг (или, скажем, сопоставимый с «Касабланкой») состоит в том, что они спасли мир от экранизации «Над пропастью во ржи». То есть Сэлинджер так возненавидел сделанную ими адаптацию «Лапы-растяпы», что впоследствии никому не разрешал касаться своих произведений, и слава богу.


Шейн Салерно: Официальная версия такова: фильм «Мое нелепое сердце» так сильно оскорбил чувствительность Сэлинджера, что он никогда более не помышлял о продаже своих романов и рассказов Голливуду. Эту версию повторяли много раз, но она не вполне верна. Уже в 1957 году агент Сэлинджера Н. Н. Свонсон, представлявший, в числе многих других выдающихся писателей и сценаристов, интересы Ф. Скотта Фицджеральда, предлагал произведения Сэлинджера голливудским продюсерам. 25 января 1957 года один из продюсеров отклонил предложение, сделанное Свонсоном от имени Сэлинджера.


Джерри Уалд, письмо Н. Н. Свонсону, 25 января 1957 года:

Дорогой Свони,

как тебе известно, в КЛУБЕ ПОКЛОННИКОВ Дж. Д. СЭЛИНДЖЕРА я – поклонник номер один.

Рассказ «Человек, который смеялся», как и все произведения Сэлинджера, трогательный и прекрасный. Однако с точки зрения художественного фильма, он дает лишь легкий намек на слабую идею, которую можно положить в основу сюжета. Более того, я думаю, что конкретные детали, схваченные в прозе и придающие рассказу особое очарование и пафос, было бы трудно передать на экране. В сущности, этот рассказ подобен «ТАЙНОЙ ЖИЗНИ УОЛТЕРА МИТТИ», и вы, возможно, помните громкие критические выступления, вызванные тем, что произошло с особым очарованием Турбера, когда его рассказ был перенесен на экран Сэмюелем Голдвином (главную роль в этой экранизации сыграл Дэнни Кей).

У меня нет сомнений в том, что из рассказа Сэлинджера можно сделать особенный и очаровательный сценарий, но работа над таким сценарием будет сопряжена, прежде всего, с выяснением основополагающих моментов идеи, организации материала на основе этих моментов и написанием сценария на той же основе. Естественно, это потребует полнейшей подстройки автора к идее. А это, пожалуй, трудно осуществить, поскольку м-р Сэлинджер не станет сам работать над сценарием. Мое главное возражение таково: «ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СМЕЯЛСЯ» дает мне слишком малое пространство для работы, которая делает дальнейшую разработку стоящим, пусть и весьма рискованным делом.

Передай, пожалуйста, м-ру Сэлинджеру, что я по-прежнему интересуюсь возможностью экранизации его блистательного романа «НАД ПРОПАСТЬЮ ВО РЖИ», и хотел бы сделать все, что в моих силах, для того, чтобы убедить его в необходимости экранизации этого произведения.

С этим письмом возвращаю тебе оригинал рассказа «ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СМЕЯЛСЯ».

С наилучшими пожеланиями,
Искренне твой,
Джерри Валд[249].

Эберхард Элсен: Когда Сэлинджер демонстрирует неприязнь к Голливуду и фильмам, из этого не следует делать вывод о том, что он ненавидит кинематограф как вид искусства; в конце концов, у него была огромная фильмотека.


Дэвид Шилдс: В романе «Над пропастью во ржи» Холден Колфилд проявляет глубоко двойственное отношение к Голливуду. У него серьезно и интересно смешаны чувства, которые он испытывает по поводу работы своего брата Д. Б. сценаристом. Он утверждает, что не хочет говорить о фильмах, и все же все время говорит о них – о фильме «39 шагов», о Гэри Купере и Кэри Грант. Кино – идея фикс Холдена.


Лесли Эпштейн: Судя по многим рассказам, презрение Сэлинджера к Голливуду не слишком удачно маскирует скрытое восхищение мощью звезд Голливуда.

Очевидно и, возможно, не удивительно, что создатель «Над пропастью во ржи» был очень заинтригован Марлоном Брандо.


Мона Симпсон: Воображение Сэлинджера всегда было занято славой и популярностью. Это увлечение просто есть, оно присутствует в книгах. Семейство Глассов было семейством актеров, и эта сквозная тема создает значительную напряженность.


Эберхард Элсен: Когда Холден Колфилд говорит, что ненавидит кино, он явно лжет, потому что постоянно разыгрывает сцены из кинофильмов. Он понимает, насколько сильное влияние оказывает на него кино, и подозревает, что это влияние делает его до известной степени обманщиком.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи»):

По дороге в ванную я вдруг стал воображать, что у меня пуля в кишках[250].

Джон Сибрук: Когда мой товарищ по колледжу Мэт пригласил нас в дом своего отца в Корнише, Нью-Гэмпшир, – для этого надо было полчаса прогуляться, – чтобы посмотреть какой-то старый фильм, все вздохнули с облегчением. Впрочем, пока мы петляли по грязным тропинкам, ведущим от реки Коннектикут, моя подружка и я снова напряглись, хотя и по иной причине. Оба мы были молодыми писателями, и нам предстояло встретиться с Дж. Д. Сэлинджером.

В гостиной царила атмосфера спальни общежития. Мы расселись по неудобным старым стульям и попытались придумать, что бы сказать друг другу. Я прислушался к звукам, которые издавал жарящийся попкорн, к первым взрывам зерен, к драматическому усилению этих взрывов и к их последующему затиханию, и думал: там, в кухне, Дж. Д. Сэлинджер жарит попкорн. Спустя какое-то время Джерри вышел из кухни и прошел в задний конец комнаты, где у него на полках хранилась коллекция старых фильмов на 16-миллиметровой пленке, такой, что за фильм надо менять ролики три-четыре раза. Старомодный проектор был установлен за диваном. Джерри назвал несколько названий фильмов. Мы остановились на «Сержанте Йорке». Джерри заправил ролик в проектор, потом погасил свет и остался сзади. На его лице играли блики проектора. Фильм был с титрами, возможно, потому, что он был глуховат. К концу фильма он, кажется, устал[251].

* * *

Шейн Салерно: Даже в тот период жизни, в конце 40-х годов, задолго до того, как он стал великим культурным и финансовым символом, которым его сделал «Над пропастью во ржи», он твердо отказывался разрешать кому-либо вносить изменения в его произведения, даже незначительные изменения.


А. Э. Хотчнер: Я получил работу редактора в журнале Cosmopolitan. Во время наших игр в покер Джерри сказал: «Я написал рассказ. Пошлю его в Cosmopolitan». Я сказал: «Отлично». Рассказ назывался «Испорченная игла на пластинке». Джерри сказал: «Только одно условие: скажи вашему редактору, что нельзя менять ни единого слова. Полагаюсь на тебя. Ты должен проследить, поскольку редакторы любят что-нибудь вымарывать и подгонять под выделенный объем. Если они учинят такое, дело не пойдет». Это было проявлением его гордости за написанные им произведения. Я отнес рассказ Артуру Гордону [главному редактору Cosmopolitan]. Рассказ был хорош. Он был написан для журнала, рассчитанного на массового читателя.

Джерри был очень упрям во всем, но он уже написал для Cosmopolitan длинный рассказ, новеллу «Опрокинутый лес», которую Артур опубликовал. Артур считал Джерри очень талантливым автором. И Артур объявил в редакции: «Это – одно из лучших произведений за последние двадцать лет». Проблемой было то, что рассказ не был очень хорошим. И он определенно не годился для Cosmopolitan, который был журналом для общего читателя, привыкшего к рассказам, публикуемым в журналах для массового читателя. На рассказ поступило много читательских откликов. А Джерри просто отмахнулся от этих откликов, считая, что у людей, читающих журналы для массового читателя, просто нет вкуса.


Дэвид Яфф: Рассказ «Испорченная игла на пластинке», впоследствии переименованный в «Грустный мотив», был основан на распространенной в то время версии смерти Бесси Смит. Эту версию распространил Джон Хэммонд, легендарный продюсер студии Columbia Records. На страницах журнала Downbeat в 1939 году он поведал, что Бесси Смит умерла потому, что ее отказались принять в больницу для белых в городе Кларксдейл, штат Миссисипи. Многие говорили, что это неправда, и биограф Бесси Смит в конце концов полностью опроверг эту версию, но в 1948 году в нее все еще многие верили, поскольку эта версия драматизировала последствия сегрегации на американском Юге, той части страны, о которой Сэлинджер знал мало. Очевидно, Сэлинджер очень любил Бесси Смит, и эти чувства проявились. Это несколько сентиментальный рассказ. Когда вспоминаешь о том, что «Грустный мотив» был написан в один год с рассказом «Хорошо ловится рыбка-бананка», поражаешься диссонансу качества двух рассказов.

Хотя Сэлинджер начинает «Грустный мотив» словами о том, что рассказ не задуман как оскорбление какой-либо части страны, он явно оскорбителен для Юга. По мнению Сэлинджера, музыка Юга, исполненная чернокожими музыкантами в каком-нибудь погребке, менее банальна, менее фальшива, чем музыка Нью-Йорка. Итак, он действительно оскорбляет Юг, но одновременно оскорбляет и отличие от Юга, которое привлекает его.


А. Э. Хотчнер: Тексты рассказов, ранее написанных Сэлинджером для Cosmopolitan, слегка редактировали, поэтому он приложил к рассказу [ «Испорченная игла на пластинке»] записку: «Или так, как есть, или никак». Тем не менее, Артур хотел опубликовать рассказ, и я провел выверку верстки. Все было хорошо. Однако я забыл проверить заглавие. Артур решил угодить вкусам читателей и назвал рассказ «Грустный мотив». Мне и в голову не приходило, что он может изменить заглавие, и когда он изменил название, номер журнала был готов к печати, т. е. это была предшествующая тиражированию версия текста, который поступит читателям. Хотя это и называется «оригинал-макетом», изменить в нем ничего нельзя, потому что текст уже набран. Я подумал: «Ну, лучшее, что я могу сделать, это встретить беду лицом к лицу». И я позвонил Джерри и сказал: «Знаешь, нам надо увидеться. Не выпить ли сегодня вечером пивка в Chumley’s?» Я встретил его там. Со мной был номер журнала. После моих сбивчивых бормотаний Джерри сказал: «Хотч, переходи к сути. Что тебя беспокоит?» Я ответил: «Джерри, я должен объясниться. Я действительно очень бережно отнесся к твоей просьбе ничего не менять, но без моего ведома (а я не контролирую весь процесс, поскольку не работаю в отделе художественной литературы), они поставили другое заглавие».


Дж. Д. Сэлинджер.


Дэвид Яфф: Глядя на картинку, которой был проиллюстрирован рассказ «Грустный мотив» в журнале (это было выполненное под Нормана Роквелла[252] изображение двух подростков, с наслаждением слушающих музыку Блэка Чарльза), я подумал, что заглавие наверняка было выбрано редакторами по той же причине, по которой редакторы часто выбирают заглавия. Заглавия должны соответствовать свободному пространству над текстом. Места было только на два слова. И этими двумя словам были «Грустный мотив». Проблема была в том, что у рассказа было не то название, какое дал ему Сэлинджер. Оригинальное заглавие Сэлинджера было «Испорченная игла на пластинке», и это название передавало чувство утраченной невинности, которым Сэлинджер был явно поглощен.



А. Э. Хотчнер: Он вырвал журнал у меня из рук и посмотрел на текст. Его лицо побагровело. Казалось, его хватит удар. Он выдрал свой рассказ и обрушил на меня вал злых обвинений. «Да что ты за друг? Как ты допустил это?» Я пытался вставить хоть слово и говорил: «У меня нет власти над тем, что сделано в оригинал-макете». На что он ответил: «Ты должен иметь власть. Я тебе сказал – ты отвечаешь за это, и я верил тебе. Больше никогда ничего тебе доверять не буду». Он сказал, что с моей стороны это было ужасным обманом. Ведь я обещал. Он был совершенно взбешен случившимся. И ушел. Конец. Он ушел, оставив меня сидеть за столом с пивом. Журнал он унес с собой. Больше я его никогда не видел.


Разговор с Сэлинджером – 4[253]

Шейн Салерно: В 1976 году начальник сказал Гордону Лишу, редактору отдела художественной литературы журнала Esquire: «Нам надо опубликовать что-то такое, что наделает много шума». В тот вечер Лиш напился и написал рассказ, который назвал «Руперту – безо всяких обещаний». Рассказ появился в журнале без указания автора.


Майлс Вебер: Рассказ «Руперту – безо всяких обещаний» был явным отголоском рассказа «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью». Многие подумали, что это, возможно, новый рассказ Сэлинджера. На самом деле это было довольно коротким упражнением в подражании стилю Сэлинджера.


Пол Александер: Стиль прозы, по замыслу, должен был создать впечатление, что рассказ мог быть написан Сэлинджером и стать первым более чем за десять лет произведением Сэлинджера.

Появление рассказа вызвало взрыв интереса. Экземпляры журнала сметали с полок. Весь тираж был в буквальном смысле распродан.


Майлс Вебер: Удивительно, что кто-то принял рассказ за рассказ Сэлинджера, хотя в нем не было ни капли сэлинджеровского остроумия, да и написан он был довольно небрежно.


Неизвестный автор, рассказ «Руперту – безо всяких обещаний» (журнал Esquire, февраль 1977 года):

«Если я расскажу больше о том, Руперт – не от мира сего, то вскоре впаду в замешательство. Я – то есть я хочу сказать, вы – мы падем жертвой беспорядочных страстей, а я обещал вам ясность. А еще я обещал кому-то мерзости. И теперь намереваюсь, в сомнениях и спешке, с почтением и поспешно – и ради спасения моего брата и всех прочих, – сдержать слово».

Майкл Силверблатт: Рассказ звучал не так, как написанное Сэлинджером, но я прикинул, что кто-то задержал публикацию его рассказа на столь долгий срок, что он и не мог звучать по-прежнему. Возможно, за время этого молчания чувствительность Сэлинджера обновилась. Я пребывал в заблуждении несколько дней, но после нескольких телефонных разговоров выяснилось, что эта мистификация – дело бессовестного редактора Гордона Лиша, который интересовался литературой как заразной болезнью. Этакий капитан Крюк. Ему нравится низменное и грязное. Законченный провокатор.


Гордон Лиш: Рассказ вызвал много откликов в прессе. Появились предположения, что рассказ написан или Апдайком или Чивером, хотя многие читатели полагали, что рассказ, возможно, написан Сэлинджером. Огромный интерес проявили телевидение и радио. Тираж Esquire был полностью раскуплен. Месяца через два-три я, наконец, сказал какому-то агенту, что рассказ написал я, сказал потому, что она заставила меня поверить, будто бы я перед ней в долгу. Не прошло и нескольких дней, как на одной вечеринке с коктейлями эта дама растрепала, что автор этого рассказа – я. Меня жестоко раскритиковали. Сообщение о том, кто является подлинным автором этого рассказа, появилось на первой странице Wall Street Journal. Через ту же женщину-агента я узнал и мнение Сэлинджера: он считал мой поступок абсурдным и заслуживающим презрения. Это уязвило меня, поскольку я не считал мою выходку ни абсурдной, ни заслуживающей презрения. Я считал, что если Сэлинджер не собирается писать рассказы, то кто-то должен делать это за него.


Майкл Силверблатт: Сделать такое мог только мерзавец, а Гордон Лиш похож на мерзавца. Даже в аудитории он говорит своим студентам: «Вы стоите на самом краю скалы, с которой вот-вот прыгнете. Почему кто-то должен обращать на вас внимание? Что можно сделать с первым же предложением вашего текста для того, чтобы привлечь внимание?» Создание впечатления того, что рассказ написан Дж. Д. Сэлинджером – явно действенный прием привлечения внимания. Когда этот рассказ был опубликован, общественность еще не знала, что Сэлинджер по-прежнему остается объектом столь сильного обожания, что рассказ, предположительно написанный им, будет сметен с полок всех киосков страны.


Гордон Лиш: Я не считаю это рассказ мистификацией. Скорее это было привлекательной вероятностью.


Марк Вейнгартен. Думаю, тот номер журнала Esquire остается в истории этого издания одним из лучше всего продававшихся номеров. Впрочем, это надо проверить.

Глава 9
Прототип Эсме

Сэлинджер встречает четырнадцатилетнюю Джин Миллер и на протяжении пяти последующих лет переписывается с нею, ухаживает за нею и соблазняет ее. Та же модель отношений с молоденькими девушками повторяется на протяжении всей жизни писателя: он восхищается невинностью девушек, соблазняет, а затем бросает их. У Сэлинджера маниакальная страсть к девушкам, приближающимся к расцвету. Он хочет помочь им расцвести, а затем у него появляется потребность обвинять их в цветении.


Джин Миллер


Шейн Салерно: Когда Йэн Гамильтон занимался изысканиями для написания книги In Search of J. D. Salinger («В поисках Дж. Д. Сэлинджера»), он посетил архивы журнала Time. В папках документов обнаружилось пришедшее с Тихоокеанского побережья США письмо, которое прежде не публиковалось. Текст письма таков: «Мы нашли конец, который может, наконец, открыть чулан, где Сэлинджер держит маленьких девочек». По-видимому, Ричард Геман, столкнувшийся с Сэлинджером, рассказы которого он редактировал для Cosmopolitan, дал журналу Тime сведения о том, что Сэлинджер, которому перевалило за 30, однажды предлагал девушке-подростку вступить с ним в брак. В исследовании высказано предположение, что эта девушка могла быть прообразом Сибиллы из рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка».

По словам Гамильтона, родители девушки пресекли ухаживания, но дружба продлилась «два года». Люди из Time нашли отца девушки, который рассказал, что «годами десятью ранее», примерно в 1950 году, «он с семьей встретили Сэлинджера в отеле Дейтона-Бич во Флориде». Отец той девушки далее писал: «Он [Сэлинджер] прицепился к моей дочери, Дж___, и проводил с нею много времени». Отец «Дж» предположил, что отчужденное поведение Сэлинджера – «он не больно-то и общался с другими отдыхающими», – было связано, возможно, с тем, что Сэлинджер был евреем. «Понимаете, мне казалось, что где-то глубоко внутри него сидела какая-то обида».

В написанном по результатам встречи с отцом «Дж» репортером Time меморандуме есть приписка: «Подтверждаю, что «Дж (девушка) встречалась с Дж. Д. С. во Флориде. Проверить дату опубликования рассказов «Эсме» и «Рыбки-бананки», чтобы выяснить, могла ли «Дж» (девушка) в возрасте 16 или 17 лет стать прообразом вымышленных персонажей. Во-вторых, следует удвоить усилия по поиску свидетельства о разводе где-то возле Дейтоны», т. е. выяснить, не могла ли «Дж» стать причиной развода Сэлинджера.

Репортер Time Билл Смит нашел «Дж», которая к тому времени была замужем, и взял у нее интервью. Смит сообщил: «“Дж” старалась держаться равнодушно… не помнила, где она встретилась с Сэлинджером, и как он выглядел. Так отрицала ли она, что ребенком знала Сэлинджера во Флориде? Она пустила клубок дыма из сигареты, сделала паузу, словно раздумывая о том, на какой вопрос отвечать, и осторожно сказала: “Да. Полагаю, я отрицаю это”».

Смит понял ответ «Дж» так: «Есть только один разумный вывод: она лжет, надо думать, для того, чтобы защитить Сэлинджера».

Инициал «Дж» был всем, с чем нам пришлось работать. Мы провели огромную исследовательскую работу и пришли к выводу, что расследование, предпринятое Time, не дало результатов потому, что в журнале не только ошиблись с датой (интересующие нас события происходили в 1949 году), но и ошиблись с возрастом «Дж» (в то время ей было четырнадцать). На поиски Джин Миллер ушли годы детективной работы, а ее обнаружение было лишь началом дела. Для того чтобы убедить ее точно рассказать о том, что произошло в 1949 году, потребовался растянувшийся на долгие месяцы ряд бесед.


Джин Миллер: Мы были на Дейтона-Бич. Я сидела у бассейна Шератон-отеля, где было довольно много людей, близ пляжа. Это был январь или февраль 1949 года. Я приехала из маленького городка в северной части штата Нью-Йорк. Моя семья всегда на зиму уезжала во Флориду. Три или четыре месяца я ходила в маленькую частную школу, где находилась с восьми утра до часу дня, а вторую половину дня проводила на пляже или у бассейна, где читала и выполняла домашние задания.


Сэлинджер с сестрой Дорис на отдыхе в Дейтона-Бич, Флорида.


Я читала Wuthering Heights («Грозовой перевал»[254]), и тут какой-то мужчина сказал мне: «И как тебе Хитклиф? Как он тебе?» Уж не знаю, сколько раз он повторял эти слова. Я была слишком сосредоточена на чтении, но, наконец, услышала его слова краем уха. Я обернулась к этому человеку и сказала: «Хитклиф – беспокойный человек».


Я посмотрела на него. У него было длинное, красивое, худое лицо и глубокие, задумчивые, печальные глаза. На нем был купальный халат из махровой ткани. Его ноги были очень бледными, как и он сам. Не то чтобы он дрожал от холода, но у того бассейна он казался чужим.


Дж. Д. Сэлинджер («Хорошо ловится рыбка-бананка», New Yorker, 31 января 1948 года):

– Не снимает халат? Почему?

– Не знаю. Наверно, потому, что он такой бледный[255].

Джин Миллер: Он казался старым. И, казалось, он никогда не перестанет говорить, поэтому я отложила книгу. Мы разговорились, и в разговоре он проявил глубину. Казалось, его ум блуждал по разным темам. Он представился мне писателем и сказал, что несколько его рассказов опубликовано в New Yorker и что считает это своим высшим достижением.


Джин Миллер в возрасте 14 лет на пляже в Дейтона-Бич.


Сэлинджер и Джин Миллер гуляли по этому пирсу в Дейтона-Бич.


Мы проболтали какое-то время, и, наконец, он спросил, сколько мне лет. Я ответила: четырнадцать. Я очень хорошо помню его гримасу. Он сказал, что ему 30. Он подчеркнул это, сказав, что ему стукнуло 30 первого января, так что ему, между прочим, 30, и он только что вышел из числа двадцатилетних. Он был забавным, острил. Мы просидели не так уж долго. Я ушла, и когда я уходила, он сказал мне, что его зовут Джерри. Я понятия не имела, кто он таков.

На следующий день я снова увидела его, и мы начали наши прогулки. Мы ходили к старому расшатанному пирсу, находили местечко на пляже и усаживались там, где не дул ветер, ели попкорн или мороженое и разговаривали. И кормили попкорном чаек. У него было прекрасное время. Мы очень медленно шли к пирсу. Казалось, что он сопровождает меня. Мы гуляли так во второй половине дня в течение примерно десяти дней.

Он плохо слышал правым ухом. Думаю, оглох он на войне. Он всегда шел позади меня слева и наклонялся, чтобы услышать, что я говорю. Я каталась на пляже на каруселях, а потом бежала в океан, и ему это нравилось. Думаю, он чувствовал, что это близко, возможно, даже к моменту совершенной непосредственности, какой у него вообще когда-либо был. Эти моменты совершенства выводили его из меланхолии, уводили от ужасов войны. Казалось, то, что я была ребенком, доставляло ему радость. Он получал удовольствие от легкомысленности и чистой невинности четырнадцатилетней девочки, какой я тогда была. Думаю, это его привлекало.

Он был очень высоким, худым. Не знаю, был ли он спортивным, но грациозным он был. Он очень внимательно относился к своей одежде и всегда выглядел очень аккуратным. Выглядел он очень хорошо. Внешние данные были не главной причиной его привлекательности, но выглядел он хорошо.

Джерри Сэлинджер слушал собеседника так, словно собеседник был самым важным человеком в мире. Он был первым взрослым человеком, который, казалось, по-настоящему интересовался тем, что я сказала. Ни один взрослый не слушал меня так, словно я самостоятельная, зрелая личность. Джерри интересовался моим мнением; его интересовало все обо мне. Он хотел узнать о моей семье, о моей школе, об играх, в которые я играла. Он хотел знать, что я читаю, что изучаю. Он хотел знать, верую ли я в Бога. А не хочу ли я стать актрисой?

Он заговорил о сестрах Бронте, о вересковых пустошах, о том, как он любит Бронте, о том, что все – каждый студент, каждый взрослый, каждый старик – должны читать Бронте, читать и перечитывать их произведения. В тот день говорил, по большей части, он.

Рассчитанные на массового читателя журналы ему не нравились. В таких журналах меняли названия произведений, исключали части текста или переписывали их, никогда не получая разрешения автора на это. [Его рассказы] появлялись с изменениями, о внесении которых он не знал. Он был невысокого мнения о большинстве издателей, и, конечно, он еще не входил в издательский мир.

О тех, кто издавал его рассказы, он отзывался как о паразитах. Он сказал, что издатели не на стороне писателя. Единственными издателями, к которым он питал хоть какое-то уважение, были люди из New Yorker: Гарольд Росс, Уильям Шон, Гас Лобрано. Он самым лестным образом отзывался о New Yorker, который был единственным местом, где он хотел публиковать свои произведения. Он мог бы издаваться в Harper’s или Atlantic Monthly, но эти журналы плохо платили. Ему очень нравилось то, что в New Yorker не стремились разузнать как можно больше об авторе. Он всегда считал, что читатели не должны ничего знать о личной жизни автора.

Он говорил о Ринге Ларднере. Ему страшно нравился Фицджеральд. Он сказал мне, что следует читать, и что мне следует читать классику. И не забивать себе голову всем этим современным мусором. Читать Чехова, Тургенева, Пруста.

Он рассказывал о своей семье, своей матери. Мать он обожал. Его отец считал писательство нелепым занятием. Потаканием прихотям тех, кто занимается писательством.

По вечерам, на танцах, он был другим – очень собранным, общительным, непринужденным и любящим повеселиться. Он мог быть беззаботным. Он был очень добрым, ласковым, очень интересующимся другими человеком. Он не был эгоцентриком. Не был он и солипсистом. Просто его интересовали другие люди.


Шейн Салерно: В 1946 году Сэлинджер порвал со своей первой женой Сильвией в дейтонском «Шератоне». В 1949 году в том же отеле он начал соблазнять четырнадцатилетнюю Джин Миллер. Там же в 1972 году он порвет отношения с Джойс Мэйнард. И действие «Рыбки-бананки» разыгрывается, более и менее, в дейтонском «Шератоне». Сэлинджер постоянно возвращается к сцене самоубийства Симура.


Джин Миллер: Он говорил довольно много о своем новом романе, рассказывал, как он работает над книгой и как работал над ней. О Холдене был опубликован, по меньшей мере, один рассказ. Как сказал мне Джерри, в нем самом очень много от Холдена.


Отель «Шератон» в Дейтона-Бич.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из недатированного письма Джин Миллер):

Ты говоришь, что по-прежнему чувствуешь себя четырнадцатилетней. Мне 34 года, а большую часть времени я все еще чувствую себя шестнадцатилетним Холденом Колфилдом[256].

Джин Миллер: Что касается «Над пропастью во ржи», то одним из беспокоивших его моментов было то, что обычно книги становятся хитом на год. Тем дело и заканчивается. Писатель постоянно испытывает давление: ему надо писать новую книгу. Думаю, это заставляло его нервничать: он был не уверен в том, что сможет написать новую книгу. Ему нужен был предмет, тема для другой книги. Возможно, он хотел вернуться к рассказам.

По словам Джерри, в периоды простоя не надо думать о том, что совершаешь что-то. Простой – своего рода подготовка. И ему казалось, что лучший способ использования времени простоя – настоящее изучение собственных страданий, настоящее изучение положения, в котором находишься. Это время ожидания.

О художественных достоинствах своей книги он не беспокоился. Его не беспокоили даже финансовые аспекты публикации книги. Его беспокоило то, как примут его книгу люди, особенно те, которых он любил, – родители и разные друзья. Язык Холдена заставлял Джерри нервничать. Читатели могут счесть этот язык ненужным. Но он хотел, чтобы люди поняли, что он пытается написать хорошую книгу – не просто бестселлер, а хорошую книгу. И чтобы в этом абсолютно ни у кого не было сомнений.

Я чувствовала себя с ним очень непринужденно. Подошел Лент, и я сказала, что хочу поделиться с ним попкорном. Любой другой человек за 30, услышав, что я говорю, сказал бы: «Ну и ладно», но он, к моему изумлению, отнесся к моим словам очень серьезно. Он серьезно относился ко мне. И я, четырнадцатилетняя, была очень благодарна ему за это. Ни один взрослый никогда по-настоящему не слушал меня так, словно я была полноценной личностью.

Об Уне О’Нил он говорил очень нежно. Для Джерри естественность значила очень многое. Он считал, что Уна была не претенциозна, что она была почти ребенком, и это производило на Джерри сильное впечатление. Понятия не имею, была ли Уна действительно такой или просто он так видел ее. Но он определенно очень любил ее, несмотря на то, что больше ее не видел. У меня сложилось впечатление, что он считал Уну восхитительной. В его голосе совсем не было горечи. Он рассказывал о некоторых моментах, проведенных с Уной.

Он много рассказывал о своей первой жене. Не знаю, была ли она француженкой или немкой, но они поженились в Европе после войны. Не знаю, как они встретились. Он сказал, что они продолжают поддерживать телепатический контакт.

О войне он со мною не говорил.

Моей матери не слишком нравились наши прогулки по пляжу. Мать выяснила, что Джерри был Дж. Д. Сэлинджером. Она читала New Yorker и сказала: «Он выглядит, как Симор». И это было верно, но я еще не читала рассказа. Я понятия не имела, кто таков Симор. Да и не интересовалась.

Мать сказала мне: «Таким людям нужно одно, Джин. Будь осторожна». Мать знала, что он написал рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка».

Время, проведенное на пирсе, было самым беззаботным и веселым: мы узнавали друг друга и получали от этого удовольствие. Те два дня были, наверное, самыми лучшими, что у нас с Джерри были. Много позднее он сказал: «Хотелось бы удержать тебя на том пирсе». До встречи с ним я никогда не разговаривала с творческим человеком. И никогда не разговаривала с таким эрудированным человеком, сведущим в столь многих областях. Он был очень занимательным – мигал глазами и все время шутил. Он везде подмечал смешное, но подшучивал над всем очень по-доброму. Если я передавала слухи о ком-то, кого я не знала (может быть, я даже пересказывала что-то обидное), он защищал человека, о котором я говорила. Он говорил: «У этого человека есть что-то за душой, даже если это старуха, причем толстая. Она не сует нос в чужие дела, она просто очень любопытна. Тебе следует искать в людях хорошее. Не надо все время видеть их худшие черты».


Дэвид Шилдс: Как говорит Зуи Фрэнни, «все они, все до одного – это Толстая Тётя, с которой говорил Симор»[257]. Пытаясь убедить себя в правдивости утверждения Зуи, Сэлинджер повторял постоянно эту мантру. Толстая Тётя, объясняет сестре Зуи, – это Христос.


Джин Миллер: Он хотел знать, что я изучаю. Он хотел знать обо мне все и пытался, очень деликатно, вложить в меня некоторые мысли о том, как в будущем я смогла бы собраться и построить жизнь вокруг чего-то, ради чего я могла бы работать, а не плыть по течению. Он заставил меня начать образование. Это было началом моего мышления, необязательно в интеллектуальном смысле, хотя и в интеллектуальном смысле тоже, но, прежде всего, в смысле установления контакта с самой собой.

Он тянулся к той невинности и чистоте детства, которые пытается восстановить дзэн. Живи в настоящем моменте, полностью, всецело в этом моменте, как это делают дети. В состоянии благодати.


Мать Джин Миллер перед отелем «Шератон».


Он много говорил о Джуди Гарланд и детях-актерах, об их простодушии и красоте их чистоты. Ему нравилась невинность детства, существующая до тех пор, пока не появляются претензии: в фильме «Волшебник из страны Оз» Гарланд пела так чисто и просто. Непосредственность детского опыта. Первые шаги ребенка. Первая встреча ребенка с фотоаппаратом. Формирование у ребенка собственного мнения. Обретение ребенком собственного опыта. Все это очень близко к учению дзэн.


В конце его пребывания в Дейтоне, в самый последний день, он вручил мне в качестве талисмана маленького белого слоника и сказал: «Даже если мы никогда больше не увидимся, я желаю тебе всего хорошего». А еще он сказал: «Я поцеловал бы тебя на прощание, но, как ты понимаешь, сделать это я не могу». Мы уже договорились, что будем переписываться. Перед расставанием он подошел к моей матери в вестибюле «Шератона» и сказал: «Я собираюсь жениться на вашей дочери». Не могу вообразить реакцию моей матери.

Он написал сразу же – письмо, отправленное на отель Princess Issena в Дейтона-Бич, где мы жили, пришло очень быстро. Он жил в Стэмфорде, штат Коннектикут. Адрес был на печатном бланке письма. Он просил писать ему, и мы приняли такой порядок: он писал мне, а я отвечала на его письма. «Разумеется, это был подходящий вариант».


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 19 марта 1949 года):

Дорогая Джин,

я приехал в Нью-Йорк с ключом от номера в «Шератоне» в кармане.

Приятно думать, что ты все еще в Дейтоне – гуляешь по солнышку, сидишь в зеленых полотняных шезлонгах у бассейна, играешь в теннис в своем красном свитере.

Надеюсь, ты напишешь мне пространное письмо, Джин. Здесь холодно и уныло. Ни одной чайки не видно (чайка стала моей любимой птицей).

Твой Джерри[258].

Джин Миллер: Мы стали переписываться. А позднее он стал отправлять мне телеграммы через Western Union. Он всегда рассказывал о своей работе. Я написала ему о его рассказе «Человек, который смеялся». Я написала, что у меня были трудности с лексикой рассказа, а он ответил, что такие же трудности возникали и у него. Это был рассказ, в котором нужны были большие слова, обеспечивающие целостность повествования.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 28 марта 1949 года):

Дорогая Джин,

твое письмо – единственное из когда-либо полученных мною писем, в котором есть чайки. Еще до того, как я распечатал письмо, я услышал в конверте шум хлопающих крыльев. Я поставил себе срок окончания работы – до лета, и, возможно, в течение нескольких недель у меня не будет возможности писать тебе. Но если у тебя есть время, напиши мне, хорошо? Я скучаю по тебе и думаю о тебе.

Джерри[259].

Джин Миллер: Помню, однажды, после возвращения из Флориды, я ввязалась в крупную драку с другой девчонкой из-за своей сельской лужайки в Гомере, штат Нью-Йорк. Мы валяли друг друга по траве, и она подбила мне глаз и расквасила нос. Приковыляв домой, я позвонила Джерри. Ну, он считал, что это замечательно.

Он не сказал, как сказала мать: «Ты слишком большая, чтобы драться». Он был взрослым на моей стороне. Он всегда был на моей стороне. Он не осуждал меня. Он сказал: «Пожалуй, тебе надо взять несколько уроков карате. Может быть, я мог бы прислать тебе книгу Чарльза Атласа для девушек. Может, тебе надо что-то делать для укрепления мускулов». Он даже не смеялся. Я, конечно, плакала. Вот что я имею в виду, когда говорю, что он воспринимал меня очень серьезно.

Мы обычно играли в софтбол на переднем дворе, и он хотел знать, сколько очков я набрала, и сколько раз меня вышибали из игры. Ему нравились подростки моего возраста. В письмах или по телефону он давал мне инструкции об ударе слева в теннисе. Он не хотел, чтобы я была литературно образованной. Он хотел говорить о моих детских занятиях.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Человек, который смеялся», сборник Nine Stories, 1953 год):

Мэри Хадсон помахала мне с дальней позиции. Я помахал ей в ответ. Тут меня ничто не могло остановить. Дело было не в умении работать битой, она и махать человеку с дальней позиции умела никак не хуже[260].

Джин Миллер: Поначалу я думала: «Как я буду писать этому человеку?» Болтать с ним я могла на равных, но из-за него я в 14 лет стала беспокоиться о правильном построении предложений. Действительно, просить совета было не у кого. Я не хотела спрашивать мать, а никто другой не знал, что я знакома с Сэлинджером. Никого, кто знал бы, что и как, не было. Мне не у кого было спросить, как писать такие письма. У меня было много такого, что я не говорила ему потому, что у меня не было достаточно смелости для этого. Не знаю, что должно было произойти со мной, если бы я открылась, но я и не пыталась открыться. Думаю, он послал мне 50–60 писем.


Шейн Салерно: Позднее Джин призналась мне, что в действительности Сэлинджер написал ей больше 60 писем, но многие из писем ее мать выкинула.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 16 апреля 1949 года):

Я непрерывно работал в течение нескольких недель и только что закончил очень длинный рассказ. Мне он нравится, но люди из New Yorker еще не встречались со мной для личного разговора об этом произведении.

Похоже, что люди пребывают в уверенности, что жизнь писателя – одно удовольствие. Писателям не надо ходить на работу и каждый день отсиживать от и до. К тому же писатели пользуются полной независимостью и всеми возможностями путешествовать. Для некоторых писателей это, возможно, и веселая жизнь. Но я отношусь к этому по-другому[261].

Джин Миллер: Ему не нравился Стэмфорд, и какое-то время спустя он вернулся в свою семью на Парк-авеню. Вот очень забавное письмо, забавное потому, что он вернулся в комнату, которая когда-то была его детской. Он перечисляет находившиеся там вещи, память о которых преследовала его: ручки, писавшие невидимыми чернилами, отказы в публикации, истерические повестки о призыве, приглашения на свадьбы и теннисная ракетка, книжки Чарльза Атласа – все это вываливалось из чулана всякий раз, как он открывал дверь. Но ему не нравилось жить в родительском доме.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 3 июня 1949 года):

Я вырос в этой комнате, и все не вызывающие трепета ориентиры все еще пристально смотрят мне в лицо. Если я открываю дверь чулана, то на голову мне валится какая-нибудь из книг Старого Тома Свифта. Или теннисная ракетка с ссохшейся сеткой. Ящики моего стола тоже полны старых воспоминаний. Тебе ведь скоро исполнится пятнадцать, не так ли? Мои наилучшие пожелания, Джин.

Джерри[262].

Джин Миллер: В следующий раз мы встретились, по-видимому, весной, когда я с семьей приезжала в Нью-Йорк. Он приехал встретиться с нами, я и пошла с ним погулять. Точно помню, как я была одета. На мне был желтовато-коричневый костюм с белыми перчатками и маленькая соломенная шляпка. Мы шли по улице, и мою шляпку сдуло порывом ветра. Я подумала: «Ой, как неловко». В Нью-Йорке я в любом случае чувствовала себя очень испуганной. Высокие здания, прекрасные отели. Я была девочкой из маленького городка, что, по-видимому, отчасти и привлекало его ко мне. Ему понравилась мысль об улетевшей шляпке; этот эпизод он впоследствии упомянет. Он как мальчишка бросился за моей шляпкой и придавил ее ногой, потому что ветер мог унести ее. Помню, я подумала: «А ведь ему действительно весело».

Меня удивило, что он бросился в эту игру с погоней за моей шляпкой. Помню, у него были очень длинные ноги, а бегал он не слишком хорошо. Помню, у него колени стучали одно о другое, когда он возвратился ко мне и церемонно вернул мне немного помятую шляпку. И водрузил ее на мою голову. И минут 15 смеялся над тем, что случилось.

Мои родители не были готовы отпускать меня гулять по Нью-Йорку самостоятельно. Я просто не была экипирована для этого. Джерри договорился с родителями. В тот вечер мы вчетвером отправились на обед.

Он нашел сдававшийся в аренду домик в Вестпорте. Он сказал, что домик стоит в лесу и находится в миле от города. Поначалу он был очень доволен этим вариантом, но решил, что [Вестпорт] – слишком уж «литературное» место, и, в конце концов, снял квартиру на Восточной 57-й улице. Но это произошло уже после опубликования «Над пропастью во ржи».

В Нью-Йорке ему уделяли много внимания. После опубликования романа его приглашали на все мероприятия, и это ему страшно не нравилось. Он ненавидел вопросы, которые задавали ему люди. И ненавидел критические замечания людей. Пожалуй, критические замечания злили его сильнее всего. Люди отвлекали его от дела. Я обедала с родителями и Джерри, когда официант передал Джерри записку от какой-то женщины. Джерри пересел за столик этой дамы, поговорил с нею пару минут и вернулся за наш столик. Он показал мне записку, в которой был вопрос: «Вы – Дж. Д. Сэлинджер?» Все это было очень случайным, а для меня – единственным указанием на его известность.

Я всегда общалась с мальчишками-сверстниками. Однажды, во время поездки в Европу, я познакомилась с мальчиком, которого посетила в Миддлбери, где похвасталась, что дружу с Дж. Д. Сэлинджером. В то время я уже лучше знала о том, что Сэлинджер знаменит. Парень, которому я рассказала о моей дружбе с Сэлинджером, позвонил ему, чтобы взять интервью. Сэлинджер сказал парню, что не дает интервью, и мягко отругал меня. Он сказал: «Если он тебе нравился, я должен был сказать «да» и пристрелить его на месте». На расстоянии он был очень нежным.

В то время он перебрался в Корниш, Нью-Гэмпшир. Он говорил, что друзья, особенно те, которым нравятся его произведения, обеспокоены его переездом в глушь. Они думали, что он потеряет контакт с людьми, в результате чего у него не будет тем для произведений. Его переезд не означал того, что он был отшельником. Он просто не хотел «тусоваться» с писателями. И, уж совсем определенно, не хотел быть фигурой, в честь которой в Нью-Йорке произносят тосты. Он говорил, что есть литературные паразиты, и он не хочет иметь с ними что-либо общее.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 30 апреля 1953 года):

Вчера я посадил кое-какие овощи. С тех пор я ежечасно выхожу посмотреть, не появились ли какие-нибудь ростки. Понятия не имею, сколько времени нужно для того, чтобы семя превратилось в морковку[263].

Джин Миллер: Я училась в колледже Брайар Джуниор в Брайар-Мэнор, штат Нью-Йорк, неподалеку от Нью-Йорка.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 30 апреля 1953 года):

Полагаешь, что на следующий год тебе не предложат продолжить обучение в Брайрклифф? Возможно, ты преувеличиваешь. Если в школе мыслят хоть сколько-нибудь здраво, они примут тебя. Вероятно, ты – единственная из учащихся там девушек, у которой есть стиль. Может быть, отметки и паршивые, но стиль есть[264].

Джин Миллер: Помню, что когда я говорила с ним о школе, он отзывался об образовании очень плохо. «Не верь всему, что говорят преподаватели, – говорил он мне. – Они дают тебе всего лишь информацию. Добывай информацию сама и на своих условиях. Сохраняй независимость и беспристрастность». Это было сквозной темой жизни Джерри: преподаватели, педантично настаивающие на том, чтобы учащиеся просто барабанили заученные ответы. Никакого непосредственного опыта изучения, никакой спонтанности, никакого творчества.


Джин Миллер в семнадцать лет.


Полагаю, все это можно найти в персонаже произведения Сэлинджера Тедди, который говорит: «Я бы даже не стал им говорить, что у слона есть хобот. Просто покажу им слона, если тот окажется под рукой, и пусть подойдут к слону, зная о нем не больше того, что слон знает о них. Я б даже не стал им говорить, что трава зеленая. Цвет – это всего лишь название»[265]. Джерри приводил слова Мэри Бейкер Эдди: «Ничто само по себе не хорошо и не плохо. Плохим или хорошим нечто делают наши мысли об этом нечто». Вся жизнь Джерри была построена вот на чем: на попытках достичь состояния благодати через мистицизм. Если бы не Джерри Сэлинджер, я никогда бы не прошла через поиски Бхагавад-гиты, которая осталась бы ниже поверхности моей жизни. В своей жизни я бы прошла мимо серьезности: мимо сомнения, мимо изучения, мимо самостоятельного изучения вещей.

Джерри часто присылал мне авиабилеты, чтобы я навестила его.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 5 октября 1953 года):

Какая же ты славная. И если дела этой зимой пойдут не гладко – из-за давления родителей и т. д., то ты можешь приехать сюда в любое время, когда захочешь, с сумкой или с багажом, мундштуком и всем таким, а я поделюсь с тобой деньгами на оплату проезда до моего дома.

Сюда просто и быстро добираться самолетом. Рейсы North East Airlines из аэропорта Ла-Гвардия доставляют до Вестерн Лебанон за час и сорок пять минут, а от аэропорта до моего дома 10 минут езды на машине. В фирме такси Smith’s в Виндзоре теперь знают, где надо звонить в колокол, чтобы известить меня о приезде[266].

Джин Миллер: Помню его дом в Корнише. Добраться туда было непросто. Я прекрасно понимала, что Джерри Сэлинджер не хочет, чтобы о нем говорили как о Дж. Д. Сэлинджере. Я могла очень неопределенно, смутно говорить знакомым о моем друге Джерри, что я собираюсь как-нибудь на выходные съездить повидаться с ним. Но я никогда не говорила: «Я встречаюсь с Дж. Д. Сэлинджером». После случая с тем парнем я стала еще более осмотрительной.

Между нами никогда не было и намека на какие-то плотские отношения. Такое случилось много позднее. Я съездила в Корниш и провела ночь с ним в одной кровати: я – на одной половине, он – на другой. Так происходило несколько раз, поскольку другой кровати просто не было. Мы выбирались на природу и устраивали там пикники. Я говорю абсолютную правду. Это были бесполые отношения. Мы были друзьями. Закадычными друзьями. Секс в эти отношения не входил.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из недатированного письма Джин Миллер):

Меня очень тронуло то, что ты заправила постель перед нашим отъездом из дому. Это – красивый жест, и я испытываю должную благодарность за это[267].

Джин Миллер: Помню, однажды, вероятно, на очень ранней стадии наших отношений, мы зашли в книжный магазин. Я нерешительно взяла книгу «Любовник леди Чатерлей». Он взглянул на меня и сказал: «Тебе не стоит читать это». Я положила книгу на место. Он держался очень по-пуритански. Ему нравилось ребячиться. Особенно он не любил взрослых. Если бы он попросил меня, я бы легла с ним в постель в возрасте трех лет, но он не просил. Каким-то образом этого никогда не случилось. А поскольку этого не случилось с ним, и со мной этого не случилось.


Дэвид Шилдс: Процесс соблазнения по Сэлинджеру: восхищаться детской непосредственностью девочки-подростка, «заманить» невинность (и саму девочку) в едва начинающуюся взрослость, воспроизвести тайное свидание в произведениях и сопоставить реальный физический контакт с Эсме или с дзэн. Ни один человек такого сравнения не выдержит.


Джин Миллер: У него был прекрасный вид на гору Аскатни. Помню, как сидела у огня и танцевала с ним ночью в Лоуренс-Велк или в Либерейсе – или в каком-то таком месте. Он, Джерри, любил танцевать. Это было забавой. Мы смотрели, как танцуют люди по телевизору, и просто вальсировали, все время смеясь. Он много смеялся. Казалось, большую часть времени он был полон радости. Он мог быть таким и тогда, когда к нему приходили гости. Он был щедрой натурой.

Помню также, что видела две прекрасно переплетенные в кожу книги – «Над пропастью во ржи» и «Девять рассказов». Со времен Дейтоны я помнила, что он очень не хотел быть потребителем. Он не хотел хотеть вещей, но кожа была для него огромным соблазном. И этому соблазну он просто не мог противиться.

Он сказал мне: «Я не принадлежу тебе, а ты не принадлежишь мне, мы просто видим друг друга и получаем от этого удовольствие». В октябре 1953 года он сказал мне, что для него ничего не изменилось с момента нашего знакомства в Дейтона-Бич.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, октябрь 1953 года):

Видеть твое лицо и находиться с тобою по-прежнему кажется прекрасным и исполненным смысла.

Думаю, ты – во всех отношениях прекрасная девушка[268].

Джин Миллер: В какой-то момент он попросила меня переехать к нему. То письмо не сохранилось. Я показала то письмо моему приятелю, парню из Амхёрста. Я никогда и ни за что не переехала бы к нему потому, что мои родители жестко контролировали меня. Но я размышляла о такой возможности. И чувствовала, что никогда бы там не выжила. Я там бывала. Я понимала, чего от меня ожидают, и это было бы весьма нудной жизнью, а я была слишком испорчена, слишком избалованна. Я была слишком эгоистична для того, чтобы воспринять это приглашение всерьёз.

Я начала поклоняться ему, хотя «поклоняться», пожалуй, слишком сильное слово, но ведь я еще была молода. Мои чувства к нему не имели никакого отношения к его внешности. Я поклонялась его могучему, блестящему уму. Силе его характера. Его пониманию правильности и неправильности вещей. Способу, которым следует смотреть на вещи. Он был очень убедителен. И никогда не говорил о людях.

Боюсь, вы сравниваете с ним других людей, которые появляются в вашей жизни и уходят из нее. Его глубина и его любознательность. Его – я собиралась сказать «обаяние», но не знаю, действительно ли у него было обаяние. Его знания. Поскребите это слово. Его мудрость. Я знаю людей, приближающихся к этому, но не вполне дотягивающих до уровня Джерри. У меня был замечательный муж, который приближался к этому уровню. Но хочу сказать, что нет смысла сравнивать.

Был очаровательный человек, которому я, кажется, нравилась, и, по-моему, в одном из писем он говорит, что мы поставили друг друга на пьедесталы. И если из нас должно что-либо получиться, то нам надо избавиться от этих пьедесталов, на которых мы просто исполняем какой-то танец, нисколько не сближаясь. Нам обоим надо было упасть с пьедесталов. В противном случае брак был немыслим.

Он никогда не рассказывал мне о своих уязвимых местах. Мы не были страшно близки. Я не считала, что вместе с ним составляю боевую единицу, противостоящую миру. Такую единицу я составляла с мужем. Я благоговела перед ним. С ним я лишалась дара речи. Я боялась всего. Он был там, высоко, а я была здесь, внизу. Я действительно не знаю, что такого могло привлекать его во мне.

В памяти Джерри Сэлинджера я всегда находилась на том пирсе в Дейтона-Бич, а я начинала меняться. Он написал об этом изменении. В другом письме он продолжил эту тему и сказал, как, в сущности, мало он знал меня. Были большие части моей личности, о которых он не знал.

Я выросла и из маленькой девочки стала молодой женщиной. По мере того, как я развивалась, развивались и мои чувства к Джерри. Полагаю, он считал меня намного более умной, чем я на самом деле была. Я не говорю, что я глупа. Я говорю лишь то, что, по-моему, я не была той тонкой натурой, какой он меня считал. Я просто нутром это чувствовала. И во мне не было ничего, что пыталось бы стать такой, какой он меня считал. Я была женщиной и старалась выглядеть как можно лучше, и когда я встречалась с ним, я старалась так, как только могла. Обычно мы встречались на Блитморе под часами, или же он водил меня в Пальмовый зал в отеле «Плаза», куда я любила ходить, будучи ребенком. Однажды он сводил меня как маленькую девочку в Пальмовый зал послушать скрипки и попить чая с сэндвичами.


Джин Миллер в восемнадцать лет.


Или же мы шли в театр. Помню, как-то видела на сцене Лантов. Не помню, в какой пьесе. Тогда-то он и сказал мне: «Не хочешь ли стать актрисой? Думаешь ли о том, чтобы стать актрисой? Думаю, тебе, пожалуй, стоит подумать о том, чтобы стать актрисой».

Он водил меня в клуб Stork. Это было очень весело. А еще мы несколько раз ходили в «Голубой ангел» послушать музыку. Отличная атмосфера и вокруг – выглядевшие прожорливыми люди, поедавшие жирные стейки, курившие сигары и много пившие. Складывалось впечатление, будто находишься в важном месте. Я была женщиной. Он ухаживал за мной. И мы делали то, что делают встречающиеся парочки, – ходили по театрам или по ночным клубам.

Когда он впервые увидел меня, он сказал, что я разговаривала с пожилой леди. И я зевнула, но подавила зевок. Именно это делает Эсме в рассказе, когда она поет в хоре[269]. Он сказал мне, что не смог бы написать этот рассказ, если б не встретил меня.

Но он никогда не говорил, что влюблен в меня. И не всегда приезжал в Нью-Йорк, чтобы увидеться со мной. В одном из писем он писал мне, что дал себе обеты. Он должен писать в Корнише, и он писал что-то целую осень, что-то, наполненное осенними мыслями, прямо сейчас, а в подробности он вдаваться не мог. В письме он сказал, что в данный момент он должен казаться неромантичным, и что у меня есть полное право приказать ему броситься в озеро и уйти с кем-нибудь менее невротичным.

Ему надо было заточить себя в какое-то одиночное заключение. Не знаю, действительно ли Джерри Сэлинджер любил природу. Думаю, что он, вероятно, стал любить природу, но единственное, что ему хотелось делать, это писать. Он уходил куда-нибудь, чтобы писать, туда, где, по его мнению, ему будет удобно писать, и это был его обычный порядок работы.

С тех пор, как он решил писать, он не жил действительно свободно. Он не мог даже ездить по сельской местности, не ощущая в себе тяжести слов, которые валили его с ног, тогда как какой-нибудь бизнесмен мог отправиться в поездку по сельской местности и запросто, удовольствия ради свернуть на какой-нибудь проселок. И действительно, он повсюду таскал с собой пишущую машинку. Его путешествия на самом деле не были путешествиями. Это были просто перемещения пишущей машинки в другую географическую точку.


Шэрон Стил: В письме Майклу Митчеллу (художнику, сделавшему оригинал обложки для романа «Над пропастью во ржи») от 22 мая 1951 года и написанном в Лондоне, Сэлинджер описывает свои переживания, связанные с легкой выпивкой в обществе модели журнала Vogue, с которой он встретился на судне. («Впрочем, на самом деле ничего веселого…»).

Позднее он регулярно встречался с Лоуренсом Оливье («очень славным парнем») и его женой Вивьен Ли, которую Сэлинджер называл «очаровашкой». Сэлинджер оказывается на приеме (где ненароком втягивает носом порцию джина) с австралийским танцовщиком балета Робертом Хелпманом, которого описывает как «гомосексуалиста зловещего вида», и спорит с Энид Старки о Кафке. Сэлинджер также отправляется на спектакль и сравнивает театр в Нью-Йорке с театром в лондонском Вест-Энде. «Публика в Лондоне такая же глупая, как и в Нью-Йорке, но постановки намного, намного лучше», – писал он своему «корешу» Митчеллу[270].


Джин Миллер: Работа была его кармической обязанностью. А работой для него была все, что он делал. Все его бытие было работой. Он был сосредоточен на работе. Я хочу сказать, что он начал как романтик, а закончил отступлением. Вот так я это вижу.

Я пошла в Брайрклифф в 1952 году и закончила это учебное заведение в 1954 году, когда мне было 19 или 20 лет. Он приехал повидаться со мной, и мы пошли пообедать. Помню такую подробность: он приехал, когда у меня был урок фехтования. На занятиях фехтованием я всегда потела, так что мои волосы выглядели прекрасно. Помню, мне это очень нравилось. Он стоял в дверях, не желая входить и быть узнанным. Он увел меня, и мы отправились в ресторан возле моста Таппан-Зее.

Иногда он возил меня на вечер в Нью-Йорк. Помню, однажды увидела иллюминированный мост Джорджа Вашингтона и подумала, как это чудесно. Мост выглядел безумно прекрасно. Он засмеялся и сказал: «Джин, тебе надо научиться не говорить очевидного».

Однажды он повел меня на вечернику с выпивкой у Максвеллов [Уильяма Максвелла, писателя и редактора художественной литературы в New Yorker, и его жены Эмили]. Я хорошо это помню потому, что они оба мне страшно нравились. У меня были маленькие часики, которые мне дала бабушка. Часики были от Tiffany, и я их все время теряла – то оставляла в Корнише, то еще где-нибудь, и Джерри сказал что-то о часиках, что было неправдой. Не помню уж, что именно он сказал. Но я стала спорить с ним, и Максвеллы (и муж, и жена) сказали: «Браво, Джин, браво»! Изумление вызывало то, что я, девчонка, вступила в пререкания с Джерри, а он не привык к тому, чтобы ему перечили.

О том, что он – наполовину еврей, он при мне обмолвился только раз. Это случилось на обеде у Максвеллов. Я догадалась, что для него еврейское происхождение было проблемой. Он попросил меня разобраться в основе его рассказа «В лодке» и сказал: «Не приходи в возмущение». Или: «Тебя это может шокировать. Я должен был написать этот рассказ. Я сожалею, что написал его, но один раз я должен был написать этот рассказ».

Думаю, все эти годы он наслаждался мной как ребенком. И это положение изменила я. Мы сидели на заднем сиденье такси, и я обернулась к нему и поцеловала его. Это было естественно. Я хотела поцеловать его и сделала это. Полагаю, я дала ему разрешение – «Теперь можно», но инициатива никогда не исходила от него. Ну, инициатива, вероятно, должна была исходить от мужчины, но исходила от меня. Я первой поцеловала его. Моя дочь думает, что для него было важно дождаться, когда мне исполнится 18, и уже после этого вступить со мной в сексуальные отношения. Я так не думаю.

Вскоре после поцелуя в такси мы поехали на выходные в Монреаль. Мои воспоминания об этой поездке скудны, но я помню, как сидела в ресторане – миленькая девушка, которая выглядела очень застенчивой. Казалось, ей там было неудобно. Помню замечания Джерри об этой девушке. Там же были два человека деловой наружности, разговаривавшие о мистицизме.

Мы ушли в номер и легли в постель. Я сказала ему, что я девственница, и ему это не понравилось. Думаю, он не хотел нести ответственность. На следующий день, после моей «инициации», мы улетели в Бостон, откуда я улетала в Нью-Йорк, а он – в Вест-Лебанон, в Нью-Гэмпшир. Почему-то во время полета в Бостон ему пришло в голову, что рейс, на который он должен был пересесть, отменен. Я засмеялась от радости, что мы сможем провести еще один день вместе. Я увидела, как на его лицо легла тень. Я увидела на его лице выражение, и это было выражением ужаса и страдания. Это было ужасно и передало все. Я поняла, что все кончено. Я поняла, что пала с пьедестала.

Мой самолет вылетал поздно. Он пошел к стойке регистрации, поменял билет и буквально впихнул меня в самолет, вылетавший раньше. Не было никаких вопросов, обсуждений, никакой двусмысленности. Я встала между ним и его работой, и все закончилось. После этого я получила от него одно или два письма, которые не сохранились, поскольку я была очень расстроена. Я страдала, но винила в том, что произошло, себя. После всех лет наших отношений я должна была понимать, что он говорил мне. Прочтите письма. Там черным по белому написано: «Моя работа должна стоять на первом месте».

Это было крайностью, особенно после того, что произошло с нами прошлой ночью, но так должно было случиться. У меня не было выбора. Я должна была принять это. Думаю, внезапно я осознала, что была подделкой. Подделка, фальшивка – это было его словцом. Я полагала, что он так думает. Будучи девственницей, я никогда не говорила ему об этом. Внезапно он увидел меня в совершенно новом свете.

У него никогда не возникало вопроса: он был писателем, который должен был писать. Эта было его обязанностью по Бхагавад-гите, хотя он ненавидел слово «обязанность». Его работа была предопределена богом. Это был его путь к просветлению. Он пришел в этот мир, чтобы писать. А я стала отвлекающим фактором. Я была просто уничтожена, опустошена. Я страдала, но справилась с этим. Я должна была справиться с этим.

Он много говорил о дзэн. В одном из писем он сказал: «Мне жаль, что сегодня вечером ты не сможешь пойти на баскетбол. Это дзэн». Дзэн находится там, где его находишь. Для него это были моменты совершенства.

В 1955 году я снова поехала в Дейтону. Я была в Океанском зале на танцах. Выглянула в окно и увидела Джерри Сэлинджера с этой красивой девушкой. Мне показалось, что они женаты. Женаты или нет, но они были вместе. Они были чудесной парой. У него была очень приятная внешность, а она выглядела очаровательно.

Они прогуливались по дорожке над бассейном, и казалось, что им вместе очень хорошо. Очевидно, что они совершали послеобеденный променад. Не скажу, что они выглядели счастливыми до экстаза. Они необязательно шли рука об руку, но несчастными они не выглядели. Они выглядели симпатично.

Меня унесло в прошлое. Танцуя с кем-то, я смотрела в окно, и там был он. На следующий день я ехала по Мейн-стрит и увидела, как он выходит из бара, где я бывала с ним и где он выпивал с моим отцом. С ним под ручку шла та самая женщина, которая стала его второй женой, Клер Сэлинджер.

Как я себя чувствовала при этом? Не слишком хорошо, но у меня не было сил что-либо изменить. Это был последний раз, когда я видела его. Я была поражена, увидев его в окно, но он видел меня. Я знаю это. Мы встретились взглядами. Он видел меня. А на следующий день я снова выглянула из окна, но его не было. Они уехали. Я еще до того знала, что это закончилось.

Он всегда говорил мне, что когда сталкиваешься с кем-то и смущаешься, значит, что-то еще теплится.

Когда Сэлинжер был с кем-то откровенен, он был откровенен. Я понимала, что он определенно ушел из моей жизни. Я очень любила, боготворила его, и у нас было пять чудесных лет, за которые я ему очень благодарна. Я очень благодарна за то, что знала его. Он изменил меня, но в то время я этого не понимала.

В моей жизни он сыграл роль наставника. Он был моим близким другом. Я никогда не чувствовала, что он любит меня, это можно было понять разве что по письмам. Я никогда не чувствовала, что он в каком-то отношении нуждается во мне. Я чувствовала большую близость с ним, но мне кажется, что мы до конца жили параллельными жизнями, а затем это обернулось катастрофой. В конце концов, наши отношения причинили мне ущерб. На самом деле. Однако это было вознаграждением за почти пять лет обучения, радости, удовольствия, раскрытия моего сознания самым разным вещам.

На Рождество Джерри прислал мне две книги с подписью: «Джин от Джерри, декабрь 1953 года» – Zen in the Art of Archery («Дзэн в искусстве стрельбы из лука») Юджина Хиррегела и The Sutra of Hui Neng («Сутра Хуэйнэна»). Затем он написал мне пространное письмо, в котором объяснял (настолько хорошо, насколько мог) суть философии дзэн, которая заключалась в том, что жить надо текущим моментом, получать непосредственный опыт, забывать себя, утрачивать свое «эго». Людям следует преодолевать свое эго. Надо быть по-детски непосредственным, чистым, стремиться к тому, чтобы между тобой и опытом не было ничего – таков, по мнению Джерри Сэлинджера, был надлежащий образ жизни. Его великим уроком была отрешенность. На протяжении всей моей жизни какая-то часть моей натуры вопрошала: «Одобрил бы это Джерри Сэлинджер?» Могу прожить лет пять, не вспоминая о нем, но если возникает нравственная дилемма и я пытаюсь выяснить, какой следующий шаг будет правильным, я сразу же вспоминаю Джерри Сэлинджера. И думаю: «Нет, так лучше не делать». Конечно, общение с человеком вроде Джерри Сэлинджера даром не проходит. Сравниваешь с ним других мужчин, которые появлялись в жизни и уходили из нее. Вспоминаешь его глубину и любознательность. Его мудрость.

Помимо его писем, которые я храню, есть одна вещь, которая всегда будет напоминать о том особенном давнем времени. Это – замечательный рассказ «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью». Он сказал мне, что не смог бы написать этот рассказ, если б не встретил меня.

Глава 10
Этот парень в книжке – он псих?

Стэмфорд и Вестпорт


«Над пропастью во ржи» – самая популярная книга Сэлинджера. Он писал ее более десятилетия, положив в основу первые 30 лет жизни писателя. Когда она вышла в свет, ее встретили и бурными аплодисментами, и резкой, язвительной критикой.

Этот построенный на идиомах и богохульстве, одновременно направленный против истеблишмента и являющийся вкладом в истеблишмент роман в последующие 60 лет стал книгой, которую читают и любят десятки миллионов людей по всему миру. Эту книгу рассматривают как практическое руководство по подростковому недовольству. Хотя читатель вряд ли понимает, в какой мере роман пронизан посттравматическим синдромом Сэлинджера, книга стала явлением мировой литературы потому, что автор скрыл свою травму в Холдене. Все мы травмированы, и каждый из нас, особенно в подростковом возрасте, чувствует себя травмированным необратимо. И все нуждаются в исцелении, но не только в исцелении. Мы даже не знаем, как это происходит, но в конце концов наступает достаточно сильный подъем, причем мы не понимаем, что нас всех исцелили: мы просто чувствуем, что на каком-то глубоком, невыразимом словами уровне исцелены.

* * *

Шейн Салерно: Холден Колфилд был ненормальным.

Именно это сказали Сэлинджеру о его величайшем произведении в издательстве Harcourt, Brace & Co. В New Yorker сказали, что просто не верят в такого персонажа, как Холден.

Это было ударом одновременно по двум самым страшным фобиям Сэлинджера – опасению сойти с ума и еще более сильному опасению того, что он – не настоящий писатель, а подделка, фальшивка.

«Мое детство было очень похоже на детство мальчика из книги, – сказал Сэлинджер, – рассказать об этом было большим облегчением»[271].

Да, облегчением, но оно наступило не с самого начала.

Роман «Над пропастью во ржи», величайшая из всех когда-либо написанных книга, направленная против истеблишмента, ставшая одним из самых крупных бестселлеров в истории, едва не остался неопубликованным. Произведение, пережившее худшие ужасы Второй мировой войны, в процессе редактирования почти уничтожили в джунглях издательского мира Нью-Йорка.

Первые шесть глав романа были с Сэлинджером, когда он высаживался в Нормандии и воевал в лесу Хюртген, прошли вместе с автором через концентрационный лагерь и палату психиатрического отделения больницы. Он пронес роман в своем воображении через всю войну. Роман помогал ему вынести невыносимое и провел его сердце через то, что было нестерпимым. Роман отделял его от бездны под обрывом.

Повествование в единственном романе Сэлинджера ведется от первого лица, голосом Холдена Колфилда. Это голос Сэлинджера, непосредственный и не искаженный уловкой и камуфляжем третьего лица. Это – его жизнь, его мысли, его чувства, его ярость, его большой и прекрасный средний палец, показанный всем фальшивкам мира.

Чтобы положить все это на бумагу, понадобилось десять мучительных лет.

Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему[272].

Еще в 1940 году в записке Уиту Бёрнетту Сэлинджер сообщил, что работает над «более длинным, автобиографическим произведением»[273]. Он уже написал четыре коротких рассказа о Холдене, думал написать о нем пьесу, в которой Фиби играла бы ребенок-звезда Маргарет О’Брайен, а позднее сказал Хемингуэю, что сам бы хотел сыграть Холдена.

Я стал подражать одному актеру из кино. Видел его в музыкальной комедии. Ненавижу кино до чертиков, но ужасно люблю изображать актеров… А мне только подавай публику. Я вообще люблю выставляться[274].

Это совершенно понятно: книга – 214 страниц монолога с самим собой. В 1944 году Сэлинджер сказал Бёрнетту, что написал шесть рассказов о Холдене Колфилде, но хочет сохранить их для романа, над которым тогда работал, и что он хочет взять свои рассказы (все они были написаны от третьего лица) и использовать их в романе, в котором повествование ведется от первого лица. Благодаря такой манере повествования проза обретет более непосредственное, личное звучание.


Рассказ Сэлинджера «Я – сумасшедший», в котором действует Холден Колфилд, был опубликован 22 декабря 1945 года в New Yorker, вскоре после того, как писателя выписали из психиатрической больницы Нюрнберга.


Первый рассказ, в котором повествование ведется от лица самого Холдена, Сэлинджер написал, еще находясь в Европе. Этот рассказ, «Я – сумасшедший», был подлинным началом романа «Над пропастью во ржи».

Я стоял там – ей-богу, я до смерти замерз, – и прощался с собой: «До свиданья, Колфилд, до свиданья, растяпа». Я продолжал видеть, как в сентябрьских сумерках, перед самым наступлением темноты, играю в футбол вместе с Баблером и Джексоном и знаю, что никогда больше не буду играть в футбол с теми же ребятами и в то же самое время. Казалось, что Баблер, Джексон и я сделали что-то такое, что умерло и было похоронено, но только я знал об этом, и никого, кроме меня, на этих похоронах не было[275].

Рассказ «Я – сумасшедший» – это, более или менее, набросок произведения, который станет романом «Над пропастью во ржи». Холден вспоминает, как его вышибли из частной школы-пансиона, и дает кое-какие краткие намеки, позволяющие догадываться о его личности. «Только сумасшедший стал бы стоять» в холод на вершине холма в тонкой куртке, а именно это делает герой в начале рассказа. «Это я. Сумасшедший. Кроме шуток. У меня резьбу сорвало». Оттуда герой без предупреждения едет домой, в родительскую квартиру в Нью-Йорке. Когда он приезжает, он будит свою младшую сестренку Фиби, которая спит глубоким сном.

Моя Фиби даже не проснулась. Ну, когда я зажег свет и все такое. Я долго смотрел на нее. Она крепко спала, подвернув уголок подушки. И рот приоткрыла. Странная штука: если взрослые спят открыв рот, у них вид противный, а у ребятишек – нисколько. С ребятишками все по-другому. Даже если у них слюнки текут во сне – и то на них смотреть не противно.

Я ходил по комнате очень тихо, посмотрел, что и как. Настроение у меня вдруг стало совсем хорошее[276].

Сэлинджер избавился от первоначального Холдена Колфилда, каким он был выведен в нескольких опубликованных рассказах, в которых действовал персонаж с тем же именем, поразительно похожий на героя романа. Сообщается, что первоначальный Холден пропал без вести во время Второй мировой войны. Сэлинджер без зазрения совести воскрешает Холдена из мертвых. В ноябре 1946 года Сэлинджер проживал в квартире родителей на Парк-авеню, когда, наконец, в New Yorker 21 декабря 1946 года был опубликован рассказ «Легкий бунт на Мэдисон-авеню», в котором фигурирует Холден Морриси Колфилд. К тому времени Сэлинджер закончил 90-страничную новеллу «Над пропастью во ржи», но понимал, что не хочет издавать это произведение в таком виде, что над произведением еще надо работать.

Сэлинджер нуждался в покое, если он собирался расширить новеллу. Радио-продюсер Хаймен Браун только что приобрел участок в сельской местности, в шести милях от центра городка близ Вестпорта, в качестве места воскресного семейного отдыха. В главном доме была большая студия. В 1947 году агент по недвижимости пришел к Брауну и сказал, что у него есть клиент, который хотел бы арендовать дом на 8–9 месяцев.

Этим клиентом был некий писатель.

«Так я и встретился с человеком по имени Дж. Д. Сэлинджер, – рассказывал нам Браун. – Полагаю, он хотел поселиться вблизи от Нью-Йорка. У него была большая черная собака, в чем и заключалась проблема. Некоторые люди не хотели сдавать ему дома в аренду из-за собаки. Мне понравился этот человек. Похоже, он был молод, может быть, лет под 30. О нем я знал немного, но я знал, что был писатель по фамилии Сэлинджер, который писал рассказы для журнала New Yorker, так что когда он появился, я знал его как автора опубликованных в журнале рассказов. Вот и все, что я о нем знал. Выглядел он весьма представительно. У него была славная черная собака, которая понравилась и мне.

Сэлинджер сказал: «О, это мне нравится». Он имел в виду студию. Думаю, за аренду он платил долларов 100 в месяц или что-то в этом роде. В студии было много окон, ее площадь была 9 на 12 метров, а высота потолка – где-то метров семь. Думаю, это было хорошим местом для творчества, создавало настроение. В спальни на верхнем этаже вела лестница. Там-то он и работал. Он сказал мне: «Я буду писать здесь книгу». В Стэмфорде у меня был участок площадью 6 акров. Никакого движения по проселку, проходившему по берегу реки, так что он был предоставлен сам себе».

Сэлинджер снимал этот дом с сентября 1946 года по июнь 1947 года, а затем, в 1948 году, продлил аренду на целый год.

«Он был очень спокойным, – рассказывал Браун, – и сказал мне, что единственное, чем он будет заниматься там, – это писательство. Никаких вечеринок, никаких посетителей. Он будет гулять, выводить собаку. Дом стоял на склоне небольшого холма. Чтобы попасть в него, надо было подняться на 18–20 ступеней. Он спускался и гулял по дорогам. Место было очень уединенным».


«Он не распространялся о своих занятиях. Я никогда по-настоящему не мог погрузиться в его творческий процесс. И никогда не вламывался в его творческий мир. Ему всегда хорошо работалось: ничто в доме его не отвлекало. Он сидел и писал, а если его пишущая машинка замолкала, я не знал, пишет ли он или занят чем-то еще. Он держался очень замкнуто. В будние дни он оставался в доме один и писал, а я был в городе. То было его собственным миром. Я знал достаточно для того, чтобы не вмешиваться в его дела».


Сэлинджер с собакой Бенни.


«Я снял маленький дом в Вестпорте, – писал Сэлинджер редактору New Yorker Гасу Лобрано, – и начал работать над романом о мальчике из частной средней школы»[277].

Писатель Питер Де Фрис вспоминал: «Во время краткого пребывания Сэлинджера в Вестпорте мы быстро подружились. В то время я знал, что он пишет книгу, замысел которой меня страшно интересовал, хотя я никогда не мечтал о том, что меня посвятят в ранние наброски классического произведения. Помню, говорил, что все звучит очень здорово, но не может ли он придумать более привлекательное название?»[278]

Сын Де Фриса Йон вспоминал о том, что Сэлинджер стоял на голове и давился двойными мартини. «Он приходил в гости и выражал сомнения относительно книги, которую он тогда писал, – о парне, который все время чертыхался»[279].

Вероятно, большую часть книги Сэлинджер написал в Вестпорте, но другой его приятель сказал, что Сэлинджер уединялся в номере отеля на Манхэттене и в кабинете Кэрол Монтгомери Ньюман в редакции New Yorker всякий раз, когда мог уединиться для завершения работы над книгой. Ему было уже 30 лет, и большую часть своей взрослой жизни он или обдумывал роман, или писал его. Пришло время заканчивать роман.

«Я ел сэндвич за рабочим столом, когда позвонила секретарь из приемной»[280], – вспоминает редактор издательства Harcourt, Brace & Co Роберт Жиру. Шел 1949 год. Жиру хотел издать собрание рассказов Сэлинджера. Сэлинджер согласился, но довольно долго не давал о себе знать Жиру, который, как и Сэлинджер, во время войны был офицером разведки.

«“Пришел м-р Сэлинджер, – сказала [моя] секретарь. – Он хочет встретиться с вами”.

Я переспросил: “Сэлинджер? Пьер Сэлинджер?”

Секретарь ответила: “Джером. Его зовут Джером”».

«Он вошел, – вспоминал Жиру. – Очень высокий, темноволосый, с лошадиным лицом. Выглядел он меланхолично. Действительно меланхолично – когда я увидел его, первым, о ком я подумал, был Гамлет. Он спросил: «Вы – Жиру?». Я ответил: «Верно. Рад видеть вас, м-р Сэлинджер». Или что-то в этом роде. «Жиру, – повторил он, – мне рекомендовал вас м-р Шон [Уильям Шон, редактор New Yorker]. Но хочу вам сказать: чтобы запустить меня в литературу, намного лучше было бы издать не мои рассказы, а мой новый роман». Я рассмеялся, подумав: хочешь быть издателем, занимай мое место. Но ответил ему так: «Уверен, что вы правы… Я опубликую ваш роман. Расскажите мне о нем». Он сказал: «Видите ли, я пока не могу показать вам роман. Он пока не закончен». А я сказал: «Ладно, позвольте мне издать вашу книгу». Он согласился, и мы обменялись рукопожатием»[281].

Все лето 1950 года Сэлинджер напряженно работал над книгой, которую закончил осенью. Однажды Сэлинджер приехал из Вестпорта домой к Уильяму Максвеллу, на Восточную 86-ю улицу и сам прочитал Максвеллу рукопись. Он прочел роман полностью, осуществив, в конце концов, свою мечту сыграть Холдена Колфилда.

Возможно, было бы лучше, если б он прочитал свое произведение вслух в редакции New Yorker. Литературный агент Сэлинджера Дороти Олдинг представила роман этому журналу, но там роман моментально отвергли. Редакторы не поверили в Холдена как в персонаж, сочтя его слишком вычурным, слишком «манерным».

Отрицательная реакция журнала New Yorker на «Над пропастью во ржи» была обусловлена непоколебимым неприятием редакцией того, что называется «сознанием автора». Это считалось «показухой», допустимой в многотиражных журналах, но не в New Yorker.

В письме от 25 января 1951 года Гас Лобрано писал:

Вероятно, вы уже слышали эту новость от мисс Олдинг и знаете, что у нас, увы, большинство высказалось против публикации вашей книги.

По меньшей мере, двое из нас прочли ваш роман, и, по нашему мнению, то, что в одной семье (семье Колфилд) четверо таких необычных детей, … не вполне правдоподобно.

Другой момент: мы не могли не почувствовать, что это произведение слишком замысловато и структурно не изменяемо… У нас в редакции сложилось прочное предубеждение против того, что (как вы знаете) мы называем авторским сознанием[282].

По мнению самого Лобрано, Сэлинджер был не готов написать роман. Лобрано считал, что автор, по-видимому, «слишком погружен»[283] в настроение романа и его эпизоды и не может от них освободиться. Редакторы отдела художественной литературы в журнале New Yorker не только отвергли роман, не только сказали, что роман необходимо полностью переписать, добавив, что не верят в роман.

Иными словами, в New Yorker Сэлинджера назвали фальшивкой.

Затем очередь совершить одну из худших ошибок в истории книгоиздательства пришла для Harcourt. В офис Жиру прибыл курьер с пакетом от Дороти Олдинг. На первой странице присланной рукописи было выведено: «Над пропастью во ржи».

Жиру роман понравился, и он решил опубликовать его. Но затем Жиру передал рукопись своему боссу, Юджину Рейналу, получившему образование в Гарварде и Оксфорде. Впоследствии Жиру назвал Рейнала «бестактным» и «ужасным снобом»[284]. Рейнал, имя которого было внесено в нью-йоркский «Реестр элиты общества» (светский календарь), представлял все то, что презирали Сэлинджер и Холден.

Не получив ответа в течение двух недель, Жиру отправился повидаться с Рейналом. «Книга Рейналу не понравилась, – вспоминал Жиру. – Он не понял роман. Он спросил меня: “Этот парень в книжке – он, надо думать, сумасшедший?”» Жиру признался Рейналу, что Холден – «неуравновешенный, возбудимый» парень, но утверждал, что «Над пропастью во ржи» – отличная книга. «Джин, – сказал Жиру, – я руку жал этому писателю. Сейчас у нас есть джентльменское соглашение. Я согласился опубликовать эту книгу».

– Ну да, – ответил Рейнал. – Однако, Боб, тебе следует вспомнить, что у нас есть отдел учебной литературы.

– Отдел учебной литературы? – изумился Жиру.

– Так ведь и книжка о мальчишке из частной школы, не так ли? Сейчас я ожидаю их отклика[285].

Таким образом, Рейнал отправил рукопись «Над пропастью во ржи» на рецензирование в отдел учебной литературы. Неудивительно, что в отделе учебной литературы книга энтузиазма не вызвала, хотя некоторые сотрудники издательства просто дрались за возможность прочитать роман.

Понимая, что Harcourt вряд ли опубликует роман «Над пропастью во ржи» в его нынешнем виде, Жиру пригласил Сэлинджера на ланч и попытался убедить автора подумать над переделкой книги. За ланчем Сэлинджер хранил молчание. Не было абсолютно никакого способа побудить его к переписыванию романа.

Вернувшись в издательство, Жиру повторил Сэлинджеру вопрос Рейнала: «Малый в книге – он псих?» Сэлинджер не ответил на вопрос, и позднее Жиру понял, почему – Сэлинджер плакал. Сэлинджер поднялся, вышел из кабинета Жиру, спустился на первый этаж и позвонил Олдинг. «Вытащи меня из этого издательства, – попросил он. – Они тут думают, что Холден сумасшедший». А Жиру в тот же день решил уйти из Harcourt. По крайней мере, так он рассказывал многие десятилетия. На самом деле Жиру проработал там до 1955 года. Противоречия в рассказе Жиру побудили меня к тому, чтобы услышать версию произошедшего от кого-то, кто знал всех главных действующих лиц этой истории. В июле 2013 года я поговорил с Джеральдом Гроссом, которому на момент нашей беседы было 92 года. Гросс 14 лет работал с Юджином Рейналом, сначала в издательстве Reynal & Hithcock, потом – в издательстве Harcourt. Никогда прежде Гросс об этом деле публично не рассказывал. Работая в Harcourt, Гросс держал в руках рукопись «Над пропастью во ржи». Вполне возможно, что Гросс – последний оставшийся в живых из тех, кто касался оригинальной рукописи. Гросс объясняет, что когда умер Кёртис Хичкок, партнер Рейнала, Рейнал продал свое издательство. Слияние издательств произошло в 1947 году. Через год в Harcourt остались только трое бывших сотрудников Reynal & Hithcock.

По словам Гросса, Рейнал, который возглавлял в Harcourt, Brace отдел продаж, «не смог понять» роман Сэлинджера и сказал: «Надо дать почитать это людям из отдела учебной литературы». Вице-президент Harcourt, курировавший работу отдела учебной литературы – примечательно, что этого человека звали Дадли Мик, – сказал Рейналу, что «если мы опубликуем это произведение так, как оно написано, это убьет наше подразделение школьной литературы». Гросс сказал: «В то время наш бизнес был очень консервативным. А издание школьной литературы было самым выгодным видом деятельности» Harcourt, Brace, а Мик «боялся языка». В официальной версии этой истории есть козел отпущения (Рейнал) и мученик (Жиру), но эта версия не является исчерпывающей. Принятое деловое решение не столько спасло издательство от затруднений, сколько стоило ему десятков миллионов долларов упущенной прибыли, а может быть, и больших потерь.

Гросс рассказывал: «После разговора Мика с Рейналом Боб Жиру приказал мне вернуть рукопись из типографии. Было сказано: мы должны внести некоторые изменения». Сегодня легко забыть о том, насколько радикальной книгой был роман «Над пропастью во ржи» для Америки того времени – насколько революционной была эта книга во всем, начиная с использования слова fuck и заканчивая враждебно-пренебрежительным отношением к действительности как к неизменной данности.

По словам Гросса, в этот момент Сэлинджер решил забрать книгу из Harcourt, Brace и передать ее в издательство Little, Brown. Как более 50 лет назад указал Луис Менанд в New Yorker, Джон Вудбёрн, редактор издательства Little, Brown, «определенно был достаточно благоразумен для того, чтобы не задавать таких вопросов»[286]. Роман «Над пропастью во ржи» вышел в издательстве Little, Brown. (И, в качестве жутковатого эха истории с отклонением романа Сэлинджера, скажу: Жиру вскоре отверг и роман Джека Керуака «На дороге» после того, как автор отказался переписывать свое произведение. За короткий период издательство Harcourt упустило две самые любимые американские книги ХХ века.)

Жиру был в бешенстве из-за отказа Harcourt издать «Над пропастью во ржи», но не ушел из этого издательства в знак протеста, как он утверждает и как часто пишут. Это история, которую Жиру придумал много лет спустя.


Новости клуба «Лучшая книга месяца», июль 1951 года.


Актер Эдвард Нортон говорит: «Что мне нравится в рассказах об отклонении издательствами романа «Над пропастью во ржи», так это то, что эти рассказы заставляют понять: стражи ворот – не стражи. У них есть ворота, но ограды, через которую ведут эти ворота, нет. Понимаете, о чем я? Они стоят у какой-то двери, но лучшие вещи обходят эту дверь».

* * *

В нормальных условиях происходит предпубликационный процесс: издатель собирает книгу, дает ей макет обложки с какой-то фотографией и краткой биографией автора на заднем обороте обложки. Одновременно издательство рассылает сигнальные экземпляры по редакциям журналов и газет для рецензирования и обращается к журналистам с просьбой написать о новой книге и ее авторе.

Но в данном случае автором был Дж. Д. Сэлинджер, и обстоятельства были необычными. Во-первых, Сэлинджер потребовал, чтобы Little, Brown не рассылало сигнальные экземпляры его книги, что было неслыханным требованием со стороны автора художественного произведения. Поскольку сигнальные экземпляры уже были разосланы, Сэлинджер приказал издателю не присылать ему никаких рецензий на книгу. Кроме того, Сэлинджер решил, что будет избегать всякой рекламы. Автор, пишущий книгу для читателей, отказался от разговоров с читателями, с которыми общался исключительно через свои книги.

Не могу объяснить, что имею в виду. А если бы и мог, не уверен, что мне бы это понравилось[287].

Клуб «Лучшая книга месяца» включил роман «Над пропастью во ржи» в свой летний список лучших новых произведений, что для первого романа было редкой удачей. Единственное интервью в связи с публикацией романа Сэлинджер дал BOMС News (это издание заказало статью редактору произведений Сэлинджера и другу писателя Уильяму Максвеллу). «Очень важно, что романист работает как Флобер (а Сэлинджер так и работал), прилагая бесконечный труд, бесконечное терпение и уделяя бесконечное внимание техническим аспектам своего творчества, и делая это так, что в конечном варианте ничего этого не должно быть заметно. Когда такие писатели умирают, они отправляются прямо в рай, а их книги остаются незабываемыми»[288].


Сэлинджер с неизменной сигаретой.


В интервью Сэлинджер заметил: «Думаю, жизнь писателя тяжела. Но это занятие принесло мне радости достаточно для того, чтобы я стал отговаривать кого-либо от попыток стать писателем (при условии, что у такого человека есть талант). Вознаграждения скудны и редки, но когда они случаются (и если они случаются), они прекрасны»[289].

16 июля 1951 года издательство Little, Brown выпустило роман «Над пропастью во ржи» в твердой обложке.

Книга, стоимость которой была три доллара, вышла в серовато-коричневой обложке и с вкладышем, текст которого был написан самим Сэлинджером, но который, тем не менее, кажется слабой попыткой объяснить суть произведения.

Все, кто читал опубликованные в журнале New Yorker рассказы Дж. Д. Сэлинджера – в частности, «Хорошо ловится рыбка-бананка», «Лапа-растяпа», «Человек, который смеялся» и «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью», – не будут удивлены тем, что в первом романе этого писателя много-много детей. Герой, от лица которого в романе ведется повествование, – постаревший ребенок, шестнадцатилетний уроженец Нью-Йорка Холден Колфилд. Он покидает свою частную школу в Пенсильвании при обстоятельствах, которые невозможно описать языком взрослого человека и из вторых рук, и тайком возвращается в Нью-Йорк на три дня.

Сам мальчик одновременно и слишком прост, и слишком сложен для того, чтобы мы могли вынести окончательное суждение о нем и том, что с ним произошло. Пожалуй, о Холдене можно уверенно сказать лишь то, что он пришел в этот мир, будучи не просто привержен красоте, но и почти безнадежно пронзенным ею.

В романе много голосов – детских, взрослых, таинственных, но из всех голосов голос Холдена – самый выразительный. Выходя за пределы своего разговорного языка, но оставаясь поразительно верным ему, Холден издает совершенно четко артикулированный вопль, в котором смешиваются боль и удовольствие. Впрочем, подобно большинству влюбленных, клоунов и поэтов более высокого уровня, он сдерживает большую часть боли в себе и для себя. Удовольствием же он делится или отодвигает его в сторону, делая и то и другое искренне. Книга написана для читателя, который может с нею справиться[290].

Сэлинджер разрешил опубликовать на обложке книги свою краткую биографию, но в ней содержатся только основные вехи его жизни.

Дж. Д. Сэлинджер родился в 1919 году в Нью-Йорке, учился в государственных школах на Манхэттене, в военном училище в Пенсильвании и в трех высших учебных заведениях (ни в одном из них не получив ученой степени). «Когда мне было 18–19 лет, я провел в Европе год счастливым туристом, – пишет Сэлинджер. – С 42-го по 46-й год служил в армии, большую часть времени – в Четвертой дивизии. Пишу примерно с 15 лет. За последние более чем 10 лет мои рассказы появлялись в нескольких журналах, главным образом – и наиболее удачно, – в New Yorker. Над романом «Над пропастью во ржи» я работал, с перерывами, 10 лет[291].

В другом месте Сэлинджер сказал: «Меня редко интересует место рождения автора, имена его детей, график его работы, дата его задержания за контрабанду оружия во время ирландского восстания (такая подробность делает автора смелым негодяем!). Автор, который рассказывает читателям такие вещи, скорее всего, на портрете будет изображен в рубашке с расстегнутым воротом – и почти наверняка с поворотом лица в три четверти, и в трагическом виде. Он может также рассчитывать на то, что жена считает его шишкой или важной персоной. Я написал биографические справки для нескольких журналов и сомневаюсь, что когда-либо эти справки были хоть сколько-нибудь честными»[292].

Мне иногда кажется – вот умру я, попаду на кладбище, поставят надо мной памятник, напишут «Холден Колфилд», и год рождения, и год смерти, а под всем этим кто-нибудь нацарапает похабщину[293].

Сэлинджеру понравился дизайн обложки, который создал его друг по Вестпорту Майкл Митчелл: буйствующий красный конь с карусели. На обложках первого и второго тиражей романа появилась запоминающаяся фотография Сэлинджера. При подготовке третьего тиража Сэлинджер открытым текстом потребовал от издательства снять фотографию.


Знаменитая фотография с оборота обложки романа «Над пропастью во ржи», которая была снята с обложки по просьбе Сэлинджера.


Сэлинджер начинал уходить в себя. Он пытался отгородиться от мира и отделить себя от своей книги. Это желание было наивным. Он начал революцию, и мир откликнулся. И все же первые отзывы рецензентов были противоречивыми. 15 июля 1951 года Пол Энгл писал в газете Chicago Daily Tribune: «Перед нами роман о шестнадцатилетнем парне, роман эмоциональный, но не сентиментальный, драматичный, но не мелодраматичный и честный, но не просто непристойный»[294]. Затем Энгл делает неискренний комплимент: «В общем, роман успешный».


Оригинал обложки первого издания «Над пропастью во ржи». Рисунок друга Сэлинджера Майкла Митчелла. Издательство Little, Brown.


Критик Айрин Элвуд из Los Angeles Times считала, что роман «настолько реалистичен, что причиняет боль, и все сбитые с толку, запутавшиеся взрослые жадно прочтут его для собственной пользы – и сразу же спрячут книгу от своих детей»[295].


Известный редактор, критик и радиокомментатор Клинтон Фэйдимен до 1943 года был основным литературным критиком журнала New Yorker. В заметке о «Над пропастью во ржи», написанной для Book-of-the-Month-Club News, Фэйдимен сказал об удовольствии, которое доставляет ему «содействие блестящему, новому, молодому американскому романисту»[296].


В New York Times к книге отнеслись почти шизофренически: в Times Book Review роман раскритиковали, но на следующий день в ежедневном издании газеты роман расхвалили. Джеймс Стерн из Book Review 15 июля посетовал на то, что Сэлинджер – «автор рассказов», а «Над пропастью» – «слишком длинное произведение, которое становится довольно монотонным. И автору не стоило бы так акцентировать эти судороги и подробности, касающиеся этой убогой школы. Эти подробности угнетают читателя. Да-да, именно угнетают». Стерн оправился от скуки в достаточной степени для того, чтобы выразить свое изумление тем, что ему понравился фрагмент о «м-р Антолини, единственном человеке, которому, как считал Холден, он мог доверять. Этот человек проявлял интерес к Холдену и оказался извращенцем. Это восхитительно. Ей-богу, восхитительно»[297]. 16 июля 1951 года в ежедневном издании газеты New York Times Нэш К. Барджер похвалил «странный, удивительный язык» «необыкновенно блестящего первого романа». И заметил, что не был бы удивлен, если бы вымышленный персонаж Холден «вырос, чтобы написать несколько книг (он много говорит о книгах) вроде “Бремени страстей человеческих”, “Оглянись на дом свой, ангел” или “Над пропастью во ржи”»[298]. Это было не слишком удачным замечанием об автобиографических истоках романа.

Совершив удивительный разворот на 180?, New Yorker, редакторы которого сочли книгу «чрезмерно авторской», а героя книги – неправдоподобным, теперь называли роман Сэлинджера «блистательным, забавным, трогательным романом».

«Над пропастью во ржи» привлек мое внимание, когда роман был впервые издан, – вспоминал Гор Видал. – Существовала некая грань, некое лезвие, до которого мы писали во время войны, поскольку мы знали, что можем скоро погибнуть. Ребята думали о смерти. До этого Сэлинджер не забирался в глубины; он скользил по блистающей поверхности. Так что когда он, наконец, уловил мерцание голоса того мальчишки, оно засияло».

Сам Уильям Фолкнер при посещении университета Вашингтона и Ли в 1958 году сказал: «Роман «Над пропастью во ржи» произвел на меня впечатление. Я считаю, книга показала, что автор восстал против – и это не изъян, а зло, которое допекло автора, восставшего против этого зла, – давления, которое наша культура оказывает на каждого, принуждая каждого принадлежать к какой-то группе. В нашей культуре трудно быть личностью. Думаю, я увидел в этой книге трагедию, которая в каком-то смысле отражала трагедию самого Сэлинджера. Молодой человек, интеллигентный, чуть более чувствительный, чем большинство людей, человек, который просто хочет любить человечество, пытается вломиться в человечество и любить его, но обнаруживает, что там нет человека. По-моему, в этом и заключается трагедия книги»[299]. Фолкнер также назвал «Над пропастью во ржи» лучшим романом, написанным писателем следующего поколения.

А Сэмюель Беккетт писал другу: «Читал «Над пропастью во ржи»?.. Мне роман действительно понравился, понравился сильнее, чем все прочие книги, опубликованные за долгое время»[300].

А увлекают меня такие книжки, что как их дочитаешь до конца, так сразу подумаешь: хорошо бы, если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону когда захочется. Но это редко бывает[301].

Дело с фотографией было не только проявлением эксцентричности поведения, проявленной Сэлинджером в связи с публикацией его романа. Как только книга вышла, он порвал отношения с большинством людей из своей прежней жизни, и расстался со многими прежними друзьями.

Вечно люди тебе все портят[302].

Осенью 1952 года Сэлинджер недолгое время ухаживал за писательницей по имени Хэдли Люс. Он «говорил о Холдене так, словно это был реальный человек, – вспоминала она. – Я спрашивала его, что он делал в какой-то момент прошлого, а он отвечал: «Ну, это было тогда, когда Холден делал то-то и то-то». Словно бы Холден на самом деле существовал. Я не могла понять этого».

А что было непонятного? Холден действительно существовал. Он был Дж. Д. Сэлинджером.

«Я сражался бок о бок с Сэлинджером во время войны, – рассказывал товарищ Сэлинджера Вернер Климан. – И я сразу понял, что роман – история его жизни»[303].

Том Вулф назвал роман Сэлинджера «очень личным. Очень разоблачающим. Казалось, словно кто-то срывает со своей души слои».

«Я чувствовал, что он говорил со мной, – говорит исследователь творчества Сэлинджера Джон Венке. – Собственно, он не только говорил со мной; он описывал меня в самом прямом смысле этих слов».

Эдвард Нортон говорит: «Вашим первым ощущением от «Над пропастью во ржи» – вовсе не мысль о том, что вы думаете о Холдене как о друге. Вы думаете, что Холден – это вы и есть. В буквальном смысле». Такое ощущение возникает у сотен тысяч читателей, которые относятся к Холдену как к своему другому «я», как к своему тайному другу, сообщнику по заговору против тирании безразличного мира. «Не знаю, как автору по ходу повествования удалось настолько глубоко проникнуть в мою жизнь и в мое сознание, – сказал Арам Сароян. – Я читал роман всю ночь напролет и забыл о том, что я читаю. Автор проник глубже, чем это делал я». Эти чувства обобщил сценарист Роберт Таун, который сказал: «Как и целое поколение моих сверстников, я думал, что пишет обо мне». Отвечая в декабре 1951 года на вопрос корреспондента New York Times, какие бы книги он подарил, Сэлинджер сказал: «На это Рождество я могу дарить [ «Над пропастью во ржи»], но только после того, как буду уверен в том, что ребята действительно так разговаривают»[304].

А ребята действительно так и разговаривают.

«Над пропастью во ржи» стал буквально гимном поколения. Разочарованная молодежь 50-х годов неожиданно обрела голос: Холдену были неинтересны хорошая работа, дом в пригороде, семья, в которой, в среднем, будет 2,5 ребенка, отличный сухой мартини, хорошая одежда, все как у всех. Холден был мятежником поколения, отчаянно нуждавшегося в таком мятежнике. 50-е годы были эрой Эйзенхауэра. Уставшая от войны страна снова была втянута в войну – в холодную войну с Советами, в горячую войну в Корее. А страна желала единообразия, конформизма. Комиссия палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности и Джо Маккарти удушили инакомыслие, а общество удушило индивидуализм. И тут вышел роман о мальчишке, который не подчинялся общим правилам, и написан роман был автором, который отказался быть в издательском мире Человеком в сером фланелевом костюме.

Холден Колфилд был Джеймсом Дином до появления Джеймса Дина[305], классным парнем до появления понятия «классный». Холден был Марлоном Брандо и Монтгомери Клифтом[306]. По словам сценариста Николаса Мейера, Холден был «вополощением беспокойства, недовольства, восстания, оппозиции статус-кво». Как пишет критик Джефф Пивер, «если подросток, каким мы его знаем, был существом, выползающим из тени атомной бомбы, Второй мировой войны и отупляющей болезни благополучия, то выведенный Сэлинджером сопляк, которого исключили из частной школы-пансиона, был одной из первых вполне сформировавшихся фигур, которые возникли как последствия господства всего вышеперечисленного. К концу десятилетия влияние Колфилда ощущалось в каждом спазме бившейся в клетке молодежной поп-культуры – от роли Марлона Брандо в фильме «Дикарь», «Бунтовщик без причины» Джеймса Дина до Элвиса Пресли, Керуака, фильма «Школьные джунгли» и воплощенной Ленни Брюсом[307] дерзкой вульгарности окраин»[308].

«Помню, что это было первой книгой, которую люди брали с собой на прогулку, – вспоминает актер Джон Кьюсак. – Просто хотелось всегда иметь ее с собой». Биограф Сэлинджера А. Скотт Берг говорит: «Книга «Над пропастью во ржи» была своего рода кодом. Обладание книгой намекало на то, что ее владелец уже приобщился к таинствам литературы и знает: в обществе есть определенные правила, которые хорошо нарушать. Такого бунта мы прежде не знали».

Название романа стало паролем, открывающим доступ в тайный клуб бунтарей. Казалось, общество делится на тех, кто знал Холдена, и тех, кто его не знал. Тем, кто знал Холдена, объяснений не требовалось, а тем, кто Холдена не знал, объяснить что-либо было невозможно. Появление в 1957 году романа Джека Керуака «На дороге» будут приветствовать как начало поколения битников. Но Керуак опоздал на шесть лет. Поколение битников, путешествовавших по бесконечным американским дорогам в поисках Америки, уже было открыто Сэлинджером и его романом «Над пропастью во ржи». Молодые носили роман в карманах джинсов. Сэлинджер оказал мощное влияние на создание контркультуры. Созданный им Холден был не только самым первым битником, но фигурой, вдохновлявшей поколение хиппи.

«[Холден Колфилд] – это Малкольм Икс[309] белых подростков из пригородов», – говорит актер Джейк Джилленхол[310].

* * *

Писатель Энди Роджерс видит иную картину. Он утверждает, что хотя роман и был опубликован в 50-х годах, на самом деле это роман 40-х годов, военный роман. В «Опрокинутом лесе» Сэлинджер пишет: «Поэту не надо придумывать стихи, они открываются ему сами… Место, где протекает Альф, священная река, было открыто, а не придумано»[311]. Сэлинджер нашел Холдена на полях сражений в Европе. «У Холдена Колфилда, – пишет Роджерс, – общего больше с травмированным солдатом, чем с отчужденным подростком. Его преждевременная седина служит причиной его неуверенности и того, что его дразнят, однако она же служит символом чего-то неочевидного: Холден – старик в обличье молодого человека»[312].

Дождь шел прямо на чертово надгробье, прямо на траву, которая растет у него на животе[313].

«Это ставит Холдена в один ряд с уважаемыми литературными персонажами, чувствующими, что их молодость потеряна на войне». Сэлинджер не написал книгу о солдате, сражавшемся с врагом; он написал книгу о подростке, ведущем войну с обществом и с самим собой. И, подобно Сэлинджеру, Холден не может найти помощь, которая нужна ему для исцеления. «Специалисты по психическим заболеваниям, которые должны были оказать помощь Сэлинджеру, не станут слушать его рассказов об ужасах, которые он перенес и свидетелем которых он стал, – пишет Роджерс. – Затем Сэлинджер возвращается домой, научившись, как избегать помещения в психиатрическую больницу, и становится свидетелем блеска общества, восторгающегося тем, как он скрывает симптомы своего заболевания»[314].

«Жесткость, нелепость, зверство и ужас войны каким-то чудесным образом превратились в приторные и бессмысленные речи, песни и фильмы. Все это, не имея ни малейшего отношения к правде войны, не принесет добра, ибо проблемой будет даже не то, что люди не будут понимать войну лучше, а то, что люди просто не будут задумываться о войне»[315].

Посидели бы вы там подольше, послушали бы, как эти подонки аплодируют, вы бы весь свет возненавидели, клянусь честью[316].

Безразличие – вот что вызывает и питает гнев Холдена. Роджерс пишет: «Отныне Сэлинджер вступает в конфликт, если не в борьбу за самое свое существование, не с комплексом переживаний, которые навечно повредили его, а с обществом умышленной наивности, обществом, которое производит смерть и разрушения, а после «победы» продолжает заниматься людоедством под приветственные крики тех, кто не называет вещи их подлинными именами. А тех, кто называет вещи их подлинными именами, общество отправляет в психиатрические лечебницы»[317].

Впрямую написать об этом Сэлинджер не мог: «для того, чтобы получить одобрение массового читателя» ему надо было «изменить контекст, выбрать персонажей и ситуации, которые никак не были бы связаны с войной, сделать ощущение отчуждения всеобщим. В таком контексте он мог проявить собственные переживания и мысли, не опасаясь ни психиатров, ни патриотов, и представить свой конфликт с фальшивками и ерундой»[318]. Так Сэлинджер придумал Холдена Колфилда.

Сэлинджер не может призвать память о своих убитых товарищах так, как Холден вспоминает тело разбившегося Джеймса Касла. Сэлинджер не может горевать о погибших, поэтому Холден скучает об Экли и Стрэдлейтере. Сэлинджер не может вспоминать о подталкивающем к самоубийству отчаянье, которое охватило его после Кауферинга, поэтому Холден раздумывает о самоубийстве. «Сэлинджер никогда снова не станет мальчиком, который ходил в частную школу, – пишет Роджерс, – поэтому Холден был Сэлинджером, которого никогда снова не будет»[319].

А когда я окончательно напился, я опять стал выдумывать эту дурацкую историю, будто у меня в кишках сидит пуля. Я сидел один в баре, с пулей в животе. Все время я держал руку под курткой, чтобы кровь не капала на пол. Я не хотел подавать виду, что я ранен. Скрывал, что меня, дурака, ранили[320].

Холден танцует со своей маленькой сестренкой Фиби. «И тут я взял и ущипнул ее за попку. Лежит на боку калачиком. А зад у нее торчит из-под одеяла. Впрочем, у нее сзади почти ничего нет»[321]. Игра с телом маленькой девочки – начало духовного пробуждения. «Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает музыку. Умора!» Чувствительность автора – его личная травма. Параноики, мистики и педофилы рассуждают так: «Вообще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный. Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танцевать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет – словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в ресторане. Мы только дома танцуем, и то не всерьёз»[322]. Дети потенциально – мертвые взрослые. Мудрец из леса Хюртген должен давать детям уроки на дому. В конце концов, мир Холдена/Сэлинджера – это мир пропавших без вести; нервный срыв – это духовно-военная прогрессия. Здесь нерешительность, колебания психики, выбирающей между молчанием ветерана («Никогда никому ничего не рассказывай. Если расскажешь, начнешь тосковать по всем»), изоляцией («Так я остался в могиле один. В каком-то смысле мне это нравилось. Было так хорошо и покойно»), утратой тела («После того, как я ушел, мне стало лучше») и новой, стирающей память пулей («В общем, я рад, что изобрели атомную бомбу. Если когда-нибудь начнется война, я усядусь прямо на эту бомбу. Добровольно сяду, честное благородное слово»[323]). «Над пропастью во ржи» – бесконечная война Америки в словах.

Когда думаешь о писателях Второй мировой войны, обычно вспоминаешь Нормана Мейлера и Джеймса Джонса, но возможно ли, что Дж. Д. Сэлинджер в одной книге написал и последний военный роман, и первый роман контркультуры?

Критик Айхаб Хассан пишет о романе Сэлинджера: «Романом управляет настроение острой депрессии, постоянно на грани срыва, и это настроение настолько последовательно, что становится своего рода принципом единства». Однако, как говорит психолог Джей Мартин, «один из процессов, которые мы находим в творчестве, – это решение проблем творческим человеком. Ну да, он подавлен, он обеспокоен, он неуверен, он горюет, он оплакивает. Он пишет. И в процессе писания он необязательно исцеляется, но обретает какую-то перспективу. Записывая предложения в определенном порядке, одно за другим, человек обретает перспективу своего расстройства… Я бы предположил, что если у Сэлинджера была депрессия, то он нашел способ избавиться от нее, передав ее другим людям. Это почти черная магия: вы вкладываете ваш гнев или ненависть в некоего персонажа и освобождаетесь от негативных чувств». После войны Сэлинджер испытывал глубочайшую, самоубийственную депрессию, но нашел способ на время избавиться от нее, передав свою депрессию другому лицу – Холдену («Я чувствовал себя паршиво. Депрессия, все такое. Я почти хотел умереть») и нам. Вот почему столь многие люди поклоняются этой книге. Сэлинджер за нас дает имя нашей печали и превращает ее в какую-то жутковатую радость. Так и разыгрывается черная магия.

* * *

Не прошло и двух лет с момента опубликования «Над пропастью во ржи», как роман запретили. Памела Хант Стейнл в книге In Cold Fear: The Catcher in the Rye, Censorship Controversies and Postwar American Character («В холодном страхе: «Над пропастью во ржи», споры о цензуре и характер американцев после Второй мировой войны») указывает, что роман Сэлинджера был самым изучаемым романом в американской старшей школе и вторым среди произведений, наиболее часто подпадавшим под запрет. Учителей увольняли за упоминание о книге Сэлинджера. В 1963 году Совет американских книгоиздателей отметил, что «Над пропастью во ржи» стала книгой, чаще всего запрещаемой в американских государственных школах. В заметке, которую издатель не стал размещать на обложке книги, Сэлинджер писал: «Я сознаю, что некоторых моих друзей опечалят и шокируют – до огорчения, – некоторые главы моей книги. Среди моих лучших друзей есть дети. Собственно говоря, все мои лучшие друзья – дети. Мне почти невыносимо думать, что мою книгу будут держать на полках, там, где детям ее не достать»[324].

Дело было не только в языке, в лексике, хотя слова вроде «дерьмо» и «йопт» – в изданном несколькими годами ранее романе Нормана Мейлера «Нагие и мертвые» написание последнего слова было изменено, – и бесконечные «черт побери» и «черт возьми» определенно сыграли свою роль. Но главным возражением против книги было то, что ее считали «неамериканской».

«Над пропастью во ржи» не была той фальшивой Америкой, которую общественности, только что открывшей телевидение, навязывала Мэдисон-авеню. Это была не больная паранойей Америка организованных Маккарти слушаний об антиамериканской деятельности или тщательно продезинфицированная Америка Уолта Диснея. Сэлинджер писал о настоящей Америке. О настоящих мыслях, настоящих чувствах, о настоящей боли.

В числе прочего, ты обнаружишь, что ты – не первый, кого смутило и даже напугало до тошноты человеческое поведение.

Как говорит ведущий национального радио-шоу Bookworm Майкл Силверблатт, «вот человек, который заявляет: “Я предлагаю нечто подлинное, настоящее”». Исследователь Джон К. Анру пишет: «Сэлинджер обладал даром предвиденья. Он понимал, куда идет страна. «Над пропастью во ржи» и сегодня звучит так же разоблачительно, как и в 1951 году. У нас те же самые условия. Ежедневно мы сталкиваемся с теми же лжецами, с теми же мошенничествами, с тем же лицемерием, и все это происходит не исключительно от нашего имени». Но то, о чем писал Сэлинджер, было не просто бунтом и отчуждением. Сэлинджер не был очередным нигилистом, а Холден не был очередным потерянным мальчиком. У книги и мальчика был духовный заряд. Холден не просто бежит от чего-то; он жаждет преодоления культуры, помешавшейся на материальном достатке.

Роман Сэлинджера – фантазия о спасении. Как говорит Холдену Фиби, он путает строчки Роберта Бёрнса: вместо «Если ты ловил кого-то вечером во ржи» надо «Если кто-то звал кого-то вечером во ржи». Холден не хочет любить людей, он хочет спасать людей. Большая разница. «Читатели склонны романтизировать неспособность Холдена соответствовать общим стандартам, – говорит Джон Венке, – но на более глубоком уровне существует духовный голод, который движет людьми. Именно духовный голод заставляет людей не только видеть в Холдене самих себя, но и превозносить книгу Сэлинджера. Разумеется, по иронии судьбы Сэлинджер стал тем самым отсутствующим присутствием, о котором писал. Он был очень честолюбив – и вдруг отверг то самое, чего сильнее всего желал, отверг славу и признание, которые принес ему роман».

Кинорежиссер и театральный режиссер Элиа Казан, хотевший превратить роман в пьесу и поставить ее на Бродвее, отыскал дом Сэлинджера, постучал в дверь и сказал: «М-р Сэлинджер, я Элиа Казан».

«Чудесно», – ответил Сэлинджер.

Я тоже иногда могу быть довольно ядовитым, если я в настроении[325].

После чего Сэлинджер закрыл дверь.

Попытку предпринял и Билли Уайлдер. Его агент в Нью-Йорке гонялся за Сэлинджером по Нью-Йорку, чтобы получить права на съемку фильма по роману. «Однажды, – рассказывал Уайлдер, – некий молодой человек пришел в офис моего нью-йоркского агента Леланда Хэйворда и сказал: «Передайте, пожалуйста, м-ру Леланду Хэйворду, чтобы он отцепился от меня. Он очень, очень нечувствителен». Сказав это, молодой человек ушел. Вот и все, что он сказал. Никогда его не видел. Этим молодым человеком был Дж. Д. Сэлинджер, а речь шла о романе “Над пропастью во ржи”»[326].


Элиа Казан


Все, начиная с Джерри Льюиса и заканчивая Стивеном Спилбергом и Гарви Вайнстейном, предлагали Сэлинджеру до 10 миллионов долларов за права на фильм по его книге. Сэлинджер отверг все предложения.

Проклятое кино. Вот что оно делает с человеком. Сами понимаете…[327]

Итак, у нас нет кинематографического образа Холдена, и это, пожалуй, хорошо. Он живет в нашем воображении. Но, в известном смысле, он уже обрел кинематографическое воплощение в фильмах «Бунтовщик без причины», «Четыреста ударов», «Выпускник», «Меньше, чем ноль» и в тысяче других фильмов об отчужденных молодых людях в эмоциональной пустыне. Представить современный фильм, в котором не присутствовал бы Холден Колфилд, практически невозможно.


Итак, Ишмаэль, Натти Бампо, Гекльберри Фин, Том Джоад, Холден Колфилд: все они бродяги, странники, искатели, потерянные святые. Их путешествиям нет конца, а их странствования вплетены в коллективную душу американцев. Литературный критик Нэнси Д. Даэстон говорит: «Холден Колфилд вряд ли исчезнет. Эхо его голоса парит над примерами вездесущей фальши везде и всякий раз, когда они осмеливаются появиться. Его тень возникает при виде непристойных граффити, нацарапанных в миллионах общественных мест. Холден не знает разрыва между поколениями. Вчера, сегодня и завтра он остается супер-подростком»[328].


Билли Уайлдер


В 1961 году было продано 250 тысяч экземпляров «Над пропастью во ржи». Роман изучали в 275 американских высших учебных заведениях. К 1981 году переводы романа были изданы в 27 странах. В 11 странах были изданы все четыре книги Сэлинджера. А вот еще одна цифра, говорящая о том, что Холден никуда не исчез: 65 миллионов экземпляров. В мире было продано 65 миллионов экземпляров «Над пропастью во ржи». Если 65 миллионов человек купили эту книгу, это означает, что прочитали ее сотни миллионов человек. Подобные вещи очень трудно подсчитать, но похоже на то, что роман Сэлинджера занимает одиннадцатое место в списке бестселлеров всех времен. Недавний опрос, проведенный службой Harris через 62 года после опубликования романа, показал, что «Над пропастью во ржи» является десятой самой любимой книгой американцев.

После опубликования романа осенью 1951 года Сэлинджер добился мгновенного успеха. Он был американской мечтой – богатым, знаменитым и желанным. Но он ушел от всего этого.

Они всегда не тому хлопают, чему надо[329].

Но когда он отстранился, люди стали говорить, что он – ненормальный и фальшивка. А он сохранял отчужденность.

Я не задумываюсь, грустно ли мне уезжать, неприятно ли. Но когда я расстаюсь с каким-нибудь местом, мне надо почувствовать, что я с ним действительно расстаюсь.

Видел ли Сэлинджер свой образ как движимого славой и успехом сумасшедшего, как фальшивки? Как образ человека, бегущего через ржаное поле к скале с единственным подлинным желанием спасти самого себя? Сэлинджер стал глубоко сожалеть о том, что написал и опубликовал свой роман: то, как последние 60 лет его жизни были заданы и отформатированы славой, поработило его. Или, как говорит Фиби Хобан, слава «заморозила его во времени», в общественном воображении. Но если роман «Над пропастью во ржи» стал бременем Сэлинджера, он же стал и даром. «Вознаграждения редки и скудны, но когда они случаются, они по-настоящему прекрасны». Сэлинджеру пришлось познать гордость за написание не только великого романа, но и за создание романа, который на самом глубоком уровне говорил с десятками миллионов читателей. Таким образом, не напиши Сэлинджер роман, у него не было бы всемирной платформы для того, чтобы в своих трех последующих книгах «растиражировать» (это – его слово) идеи религии Веданты. Но при жизни он так и не опубликовал еще одного романа о Холдене и не опубликовал о нем ни слова. После массового излияния льстивых восторгов по поводу романа Сэлинджер совершил поворот и стал уходить во все более замкнутое и призрачное царство – как в своей работе, так и в жизни. Он делал все возможное для того, чтобы не повторить успеха, которого удостоился «Над пропастью во ржи».

Писатель Лоренс Гроубел говорит: «Подозреваю, что Холден Колфилд уехал в Нью-Гэмпшир, нашел себе пристанище, стал носить свою охотничью шапку, нашел себе жену, завел детей и все такое. Мы никогда больше о нем не услышим. Полагаю, с Холденом Колфилдом произошло именно это, потому что именно это произошло с Дж. Д. Сэлинджером».

Спите спокойно, придурки!

Сэлинджер перебрался в Корниш.

Глава 11
Мы все еще можем убежать

Нью-Йорк – Корниш, Нью-Гэмпшир, 1952–1953.


Жизнь Сэлинджера в Нью-Йорке воспроизводит душевные метания Холдена и его поступки: флирт, антисоциальная избыточная реакция и, наконец, исчезновение в 90 акрах леса в Корнише, Нью-Гэмпшир, что стало воплощением уединения Холдена. «Над пропастью во ржи» захватил публику не только как книга, но и как культ. Любому культу нужен вожак, а эту роль Сэлинджер не мог исполнить и исполнять не стал.




Памела Хант Стейнл: Роман «Над пропастью во ржи», впервые опубликованный в середине июля 1951 года издательством Little, Brown, одновременно был опубликован в собрании Book-of-the-Month Club. К концу июля Little, Brown выпускало роман уже пятым тиражом, а к концу августа роман занял четвертое место в списке бестселлеров New York Times[330].


Фиби Хобан: Не думаю, что Сэлинджер был подготовлен к мгновенному успеху своего романа.


А. Э. Хотчнер: «Над пропастью во ржи» мгновенно превратил Сэлинджера из сравнительно малоизвестного автора нескольких рассказов в крупного писателя и в личность.


Гарви Джейсон: По-моему, когда писатель достигает огромной славы в очень раннем возрасте, это вызывает многочисленные последствия во всей его жизни. У писателя вроде Трумена Капоте такая известность всего лишь усилила бы его уже раздутое «эго». А Харпер Ли слава заставила прятаться. Достижение славы в раннем возрасте – это ужасно. В зависимости от психологических особенностей, слава может толкнуть писателя в любом направлении.




Джон Венке: Когда первая волна восторгов пошла на спад, Сэлинджер вздохнул с облегчением.


Эберхард Элсен: В 1952 году, через год после опубликования «Над пропастью во ржи», Сэлинджер сказал, что считает внимание, которое сопровождало его славу в СМИ, «деморализующим и в профессиональном, и в личном плане». Он также сказал, что ждет того дня, когда увидит, что серо-коричневая обложка романа с его фотографией, «зацепившись за фонарный столб на Лексингтон-авеню, будет хлопать на холодном, сыром ветру в одной компании, скажем, с обрывком редакционной страницы из Daily Mirror».

* * *

Пол Александер: Осенью 1951 года, когда «Над пропастью во ржи» оставался в списке бестселлеров New York Times, Сэлинджер попытался вернуться к нормальной жизни. В своей квартире в Ист-Сайде он работал над новым рассказом с длинным и необычным названием «Голубой период де Домье-Смита». Этот противоречивый и эксцентричный рассказ не походил на другие рассказы Сэлинджера. Когда он не работал, он заботился об ухудшавшемся здоровье Гарольда Росса. В середине ноября редактор New Yorker Гас Лобрано сообщил Сэлинджеру разочаровывающие новости: редакторы журнала отвергли «Голубой период де Домье-Смита», который был недавно прислан в журнал литературным агентом писателя Дороти Олдинг. Лобрано писал, что решение не покупать рассказ стало для сотрудников редакции ужасной пыткой, но, в конце концов, редакторы сочли, что рассказ не будет иметь успеха. По мнению Лобрано, идея, лежащая в основе рассказа, была слишком сложной, а описанные в рассказе события «слишком сжаты». Наконец, рассказ казался почти нарочито странным. Как считал Лобрано, это было не так, но так казалось. Сэлинджера этот отказ запредельно обидел – не только потому, что он напряженно работал над рассказом, но и потому, что он достиг точки, в которой New Yorker принимал почти любой его рассказ. 15 ноября Сэлинджер написал Лобрано о том, что глубоко разочарован отказом[331].


Джон Леггетт: Знаю о вечеринке, которую устроили в Нью-Йорке в честь Хэмиша Гамильтона, британского издателя Сэлинджера. На вечеринке были молодые люди. Сэлинджер увлекся какой-то девицей и предлагал ей уехать. Это было еще одним приключением с «исчезновением в Корнише», которого, разумеется, не произошло. События разворачивались в типичной для Сэлинджера манере: его раздражали ребята из Гарварда, которые бесновались и орали на улице. Это было подлинно сэлинджеровским мероприятием – коктейльной вечеринкой, которая вышла из-под контроля. Сэлинджера влекло к женщинам, и он чувствовал, что может убеждать их. Возможно, он играл в игру – скажем, он тискал девушек, убеждая их в том, что им следует завтра же уехать с ним. И многих девушек он действительно убеждал, что вызывало недобрые чувства, поскольку девушки приходили на вечеринки в сопровождении. У него было много подружек и много похождений с ними. Во всяком случае, так говорили.


Жена одного из редакторов: Я была не готова к удивительному и странному воздействию его физического присутствия. Вокруг него клубилась какая-то черная аура. Он был одет в черное. У него были черные волосы, черные глаза. И, конечно, он был очень высоким. Меня он как-то заворожил. Но я была замужем – и беременна. Я думала: мы разговариваем, мы очень нравимся друг другу. Потом нам надо было уходить – я пришла на вечеринку с мужем и еще одной супружеской парой, нашими друзьями, – и я пошла наверх за пальто. Я надевала пальто, когда в комнату вошел Джерри. Он подошел ко мне и сказал, что нам надо бежать, вместе. Я сказала: «Но я беременна». На что он ответил: «Это неважно. Мы все еще можем убежать». Казалось, он говорит серьезно. Не могу сказать, что мне не польстило его предложение, и я даже испытала определенное искушение[332].


Дэвид Шилдс: Сэлинджер похож на Холдена во многих отношениях, не в последнюю очередь, в склонности давать чрезмерные обещания, а потом испаряться, всегда оправдывая исчезновение актерским инстинктом, который требовал совершенного жеста.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи», 1951 год):

А по правде говоря, я и сам не понимал, зачем ей все это наговорил. Насчет поездки в Массачусетс, в Вермонт, вообще все. Наверно, я не взял бы ее с собой, даже если б она сама напрашивалась. Разве с такими можно путешествовать? Но самое страшное, что я искренне предлагал ей ехать со мной. Это самое страшное. Нет, все-таки я ненормальный, честное слово[333].

Джон Леггетт: Я был немного удивлен приглашением на вечеринку. Там был Сэлинджер. Вечеринка проходила где-то на Ист-Сайде, и на нее собралось много молодых людей, работавших в издательском бизнесе. Джо [Фокс, редактор издательства Random House] сказал: «Вот тот малый – Сэлинджер», и меня это взволновало. Потом Джо сказал мне: «Он идет на обед». Как раз тогда мы должны были разойтись по коктейльным вечеринкам, а затем отправиться всей толпой во французские рестораны в той части Манхэттена. Мы и отправились в ресторан, а там для нас сдвинули столы, и там, разумеется, был Сэлинджер. Он уселся за стол, а все мы трепетали в его присутствии. Он встал и промямлил кому-то, что ему надо позвонить по телефону. Исчез и больше не появился. Ушел и растворился в ночи. Он не хотел общаться с нами и быть настоящим человеком.


Лейла Хэдли Люс: Я познакомилась с ним очень, очень давно. Наверное, в 51-м или 52-м году. У нас было немного встреч. Думаю, пять или шесть. Он на семь лет старше меня. У меня был большой друг, которого звали С. Дж. Перельман, – замечательный юморист и автор журнала New Yorker. Он познакомил меня с Джерри потому, что тот упомянул о том, что интересуется дзэн-буддизмом. Сид думал, что я могу поговорить с Джерри о буддизме, но я не могла сделать этого, поскольку его интересовал дзэн-буддизм, медитативный вариант буддизма, а меня больше интересовала махаяна, разновидность буддизма, которая больше походит на нынешний тибетский буддизм. Сэлинджер сказал, что путешествия бессмысленны. Важны внутренние путешествия.



На первом свидании он приехал и забрал меня из дома, где жила моя мать, на углу 72-й и Парк-авеню. Он приехал. Очень, очень высокий. Очень тонкий. Вытянутый и худой, как подсвечник – я говорю о статуе работы Джакометти, а не о светильнике. У него были замечательные глаза, цвета черного кофе. Очень эксцентричный. Необычность его присутствия можно было ощутить внезапно. В темно-синем клубном пиджаке с тремя бронзовыми пуговицами Джерри выглядел очень опрятно. На нем была белая рубашка и полковой галстук в полоску – из тех, что впоследствии в одном из своих рассказов он назвал «полковыми цветами Восточного побережья», – и темно-серые брюки. Он выглядел очень элегантно и был отлично выбрит. И прическа была хорошей. У него были дивные черные волосы. Мы поехали к нему на квартиру – на первом этаже многоквартирного дома на 57-й улице и Второй или Третьей авеню. Кажется, это был дом 300 по 57-й Восточной улице. Квартира у него была очень опрятной. Очень чистой. Он хотел показать мне, где живет. В маленькой кухоньке все банки и стаканы были выстроены в парадном порядке. На стене висела фотография хозяина квартиры в военной форме. Мы немного поболтали. Он казался спокойным, даже застенчивым. Говорил он мало. Все вопросы личного порядка он отвергал. На самом деле, с ним было нелегко разговаривать. Я привыкла к людям, которые смеялись намного больше, рассказывали анекдоты и забавные вещи, но он был не такой. Он был очень серьезным и спокойным. Не задавал вопросов. Вопросы задавала я, потому что Джерри только что написал «Над пропастью во ржи». И многие его рассказы были опубликованы в New Yorker. Я была знакома с его творчеством и хотела расспросить его о его работе. Мы пообедали поблизости в итальянском ресторанчике, который ему нравился.

Итак, мне очень нравились его произведения. Я восхищалась талантом и хотела обнаружить личные особенности, которые, возможно, не вызывали восхищения, просто ради того, чтобы общаться с человеком, произведения которого меня действительно интересовали. Я хочу сказать, что я любила его произведения. Никто другой прежде не писал таких рассказов. «Хорошо ловится рыбка-бананка», «Лапа-растяпа», «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью». У него был новый, оригинальный голос. Всегда можно пересказать какой-нибудь рассказ Сэлинджера.

Я спрашивала: «Что вы собираетесь делать?» Или: «Что вы делали на прошлой неделе?» А он отвечал: «Знаете, это было тогда, когда Холден делал то-то и то-то». Он говорил: «Ну, Холдену нравился Метрополитен-музей. Можем сходить туда». «Холдену это понравилось бы» или «Холдену это не понравилось бы». Или: «Фиби это понравилось бы» или: «Ей бы это не понравилось». Он полностью идентифицировал себя с Симуром Глассом, Фрэнни и Холденом. Он говорил о них так, словно они были совершенно реальными людьми, и я начала ощущать, что они стали реальными и для меня. Он был единственным из известных мне писателей, который так говорил о своих персонажах.

Он говорил о [редакторах New Yorker Уильяме] Шоне и [Гарольде] Россе. А потом, на том же дыхании, начинал говорить о Холдене Колфилде, Эсме и обо всей семье Глассов – Симоре Глассе, Бесси Гласс или о Бу-Бу Таннебаум. Думаю, его рассказы были так хороши потому, что они осязаемы, находятся под напряжением, а выведенные в них люди реальны. Они очень живые. Некоторые люди пишут диалоги какими-то законсервированными словами. А его слова отличались удивительной свежестью.

Ему даже разговаривать было нелегко. Потому, что если, допустим, шел дождь, и я говорила: «О, ничего страшного. Мне нравится гулять под дождем», он говорил: «О Господи, какое клише». В то время я не понимала, что гуляние под дождем – это клише, но он-то понимал это. На каждое использованное мною клише он откликался словами: «О, это клише, штамп. Как ты можешь говорить такое?» Разговаривая с ним, я испытывала сильное смущение, потому что он, разумеется, стремился к совершенству. Он был намного более озабочен своей собственной жизнью, своими занятиями, своими мыслями, чем кто-либо другой – не только я, но любой другой человек. Он комментировал сказанное мной. Например, как-то я сказала: «О, как я хотела бы иметь картину Кранаха! Это было бы замечательно». На что он сказал: «Хочешь иметь картину? Почему хочешь этого? Ведь ее можно иметь в сознании. Не надо ничем владеть. Владеть чем-то нет необходимости». Для меня это было интересной мыслью. Я имею в виду мысль о том, что можно владеть всем в сознании, а не в материальном смысле.

Знаете, Джерри говорил: «Есть люди, которым нравится доставлять удовольствие людям, и есть другие люди, которые хотят, чтобы люди доставляли удовольствие им». Так вот Джерри определенно относился к людям второй категории. Он хотел, чтобы люди ублажали его. Его очень огорчало, если редактор менял название его рассказа, или если кто-нибудь хотел внести какие-то изменения в любой из его рассказов. Он хотел, чтобы его произведения выходили в том виде, какой он им придал. Только в New Yorker редакторы относились к авторам с уважением.

По его мнению, способ представления произведений должны определять авторы. Я хочу сказать, что люди сочтут это проявлением высокомерия, но Джерри был не высокомерным, а поглощенным самим собой. Он хотел, чтобы между ним и его персонажами не было никаких посредников. Он двигал своими персонажами на сцене. Как Бог. Двигать персонажами так, как хочется автору, это вроде всемогущества. И вмешиваться в это было нельзя. Думаю, ему хотелось оставаться в одиночестве. Его не слишком интересовало то, что думают другие. Очевидно, его интересовали только его рассказы, в которых он все сделал великолепно, восхитительно, совершенно. Чтобы узнать его героев, достаточно прочесть несколько строк диалога. Все рассказы Сэлинджера в своем роде совершенны. А люди, существовавшие вне его рассказов, его не интересовали.

У него не было какой-то великой харизматической привлекательности или чего-то в этом роде. Он входил в вас спокойно. И был очень дорогим. Тогда мне было 25 лет, а он был на 7 лет старше. Но это было очень сильным платоническим чувством. Я хочу сказать, что он не пытался поцеловать меня, обнять меня, потискать меня или сделать что-то такое, что делают другие мужчины. Он был совершенно дружелюбен и элегантен. Но, знаете ли, формально. Мы просто разговаривали. Может быть, я была слишком старой для него. Думаю, ему нравились девушки помоложе. Я была всего на 7 лет младше его. Думаю, он предпочитал девушек, которые были моложе его на 12 лет. В общем, более молодых девушек.

Думаю, ему нравилось ставить меня на место. В этом было что-то садистское. Он был очень похож на Рэймонда Форда, персонажа его рассказа «Опрокинутый лес». Это было властью не сексуальной, а духовной. Чувствовалось, что он обладает властью, достаточной для того, чтобы лишить другого человека свободы. Это было скорее духовным риском другого человека, нежели его достоинством.

* * *

Пол Александер: Той осенью [1951 года] Сэлинджер начал подумывать о том, чтобы уехать из Нью-Йорка. Он устал от жизни в большом городе и мечтал о спокойном одиночестве. Он полагал, что его можно было бы обрести в сельской местности. Кроме того, ему не нравилось внимание, которое проявляли к нему как к автору «Над пропастью во ржи» и от которого он хотел себя изолировать[334].


Дж. Д. Сэлинджер (письмо Гарольду Россу, 6 октября 1951 года):

Дорогой м-р Росс,


прежде всего сообщаю, что, боюсь, не смогу воспользоваться вашим приглашением и увидеться с вами… Я очень издерган для того, чтобы навещать кого-либо… Валяюсь в постели с приступом опоясывающего лишая[335].

Джеймс Лундквист: Уехав в Европу, Сэлинджер отчасти убежал от публичности, обрушившейся на него после успеха его романа, который был опубликован в 1951 году. На следующий год он поехал в Мексику[336].


Тони Билл: Не думаю, что дело тут в чем-то более сложном, чем в ранней славе и успехе. Мне хочется думать, что Сэлинджер быстро определил так, как Холден определял, кто фальшивка, что слава – худшее, что может случиться с человеком. Это своего рода промывание мозгов, переносить которое очень, очень неприятно. Невозможно жить нормальной жизнью. Если человек знаменит, ему отказано в нормальной жизни. Я счел бы невозможность пройтись по улице или зайти в ресторан и остаться не узнанным настоящим проклятием. Это страшное бремя, и нести его тяжело. И слава изменяет людей почти так же верно, как меняет их промывание мозгов.


Джон Апдайк: Известность – это маска, которая прирастает к лицу. Как только человек понимает, что является величиной, на которую смотрят и к которой прислушиваются с особым интересом, он перестает прилагать усилия, в приступе оживления становится слеп и глух. Человек может или наблюдать, или быть объектом наблюдения[337].


Эдвард Нортон: Возможно, он постарался освободиться для того, чтобы воспринимать мир правильнее, сохранив известную анонимность. Поскольку известность не равна освобождению. Известность и слава – это клетка.


Алекс Кершо: Сэлинджер в молодом возрасте написал произведение, которое моментально (или почти моментально) стало классическим. Сэлинджера славили как величайшего писателя его поколения. А он повернулся и сказал: «Знаете, что? Это все ерунда. Жизнь к этому не сводится».


А. Э. Хотчнер: Полагаю, что из Нью-Йорка его, в какой-то мере, смыло волной восхищения.


Сэнфорд Голдстейн: Это соответствовало дзэн. Не думай об аплодисментах. Не думай о собственной персоне. Не думай о славе. Не думай о деньгах. Сосредоточься на писании, писании для себя.


Джон Гуар: Могу представить человека, который говорит: я просто хочу жить своей жизнью, написать как можно больше, а не обманываться чрезмерными похвалами и не подвергаться жестокому препарированию. Или просто сказавшего: «Дайте мне жить жизнью писателя в славном маленьком городке в Нью-Гэмпшире, и я буду наезжать в Нью-Йорк повидаться с друзьями, когда захочу». Ясно, что жизнь знаменитого писателя не доставляла ему ни малейшего удовольствия. Сэлинджер видел, что сделала слава с Хемингуэем. Из-за низкопоклонства перед ним и из-за своей потребности жить в свете прожекторов он мог написать книгу вроде «За рекой в тени деревьев», которая была пародией на него же самого, потому что Хемингуэй был окружен людьми, которые говорили: «Да, да, да».


Арам Сароян: Прошедшему войну Сэлинджеру пришлось взять порог огромной славы. У него уже был нервный срыв, и он, вероятно, в какой-то степени страдал посттравматическим стрессом. Сэлинджер стал очень, очень знаменит, так, как в свои лучшие дни были знамениты Хемингуэей и Фицджеральд. И, возможно, что в этот самый момент он решил спешно отступить. Понимаете, он мог сказать себе: «Мне нужно что-то другое. Мне нужен мир, мне нужен покой. Мне надо из всего этого выбраться. Довольно».


Пол Александер: Когда читаешь «Над пропастью во ржи», просто понимаешь, что когда-нибудь, каким-то образом Сэлинджер собирается закончить свою жизнь в месте, которое он считает местом своего уединения. И Корниш в Нью-Гэмпшире был для него как раз таким местом.


А. Скотт Берг: Когда произошло это внезапное нападение, он вдруг понял: «На самом деле, мне это не нужно, и я этого не хочу». Думаю, в этот момент он просто развернулся на пятках и исчез в горах Нью-Гэмпшира.


Эдвард Нортон: Столкнувшись со славой так, как с нею сталкиваются очень немногие люди, он проявил мудрость и остался верен своим убеждениям. Некоторые говорят, что он был ненормальным. Он не был ненормальным. Истина прямо противоположна: ненормальны люди, гоняющиеся за славой. Такие люди намного более безумны, чем люди, у которых хватает мудрости отстраниться от славы. Сэлинджер освободился для того, чтобы жить более подлинной жизнью, воспринимать ее точнее и подлиннее, чем это сделал бы Сэлинджер, ставший персонажем. Он хотел самостоятельно гулять по свету, а не следовать какой-то версии своей жизни, придуманной журналом Time.


Ричард Стейтон: Каждый из нас преследует свою особую версию американской мечты: богатство, слава, известность, карьера, несколько домов, потом еще больше недвижимости, собственность, собственность, собственность. Пожалуй, Сэлинджер – единственный успешный романист, отвернувшийся от всего этого – и не только в жизни, но и в своем творчестве. Он отвернулся от славы прежде, чем та стала славой.


Маргарет Сэлинджер: Я знаю, что когда у него осталось немного денег от публикации «Над пропастью во ржи», они с сестрой поехали по сельской местности, чтобы найти место, где он мог бы работать и жить в мире. И эта мечта взята прямо из его романа. Дом, наш дом в Корнише – это ведь воплощение мечтаний Холдена о его маленькой хижине на опушке леса, куда он упрашивает убежать Салли Хейс (думаю, ее так зовут), девушку, которая ему даже не очень нравится. Где у «них пойдут дети», которых они «ото всех спрячут» и «сами» научат «их читать и писать»[338]. Я снова и снова обнаруживаю, что моя мать вступает в написанную отцом пьесу его собственной жизни, что реальность – это материализованная фантазия, в которой живешь. Мы – в хижине Холдена[339].


Сэлинджер и жена Уильяма Максвелла в Корнише, 1953 год.


Пол Александер: Участок земли [Сэлинджера] площадью 90 акров лежал высоко на холме над рекой Коннектикут в Нью-Гэмпшире[340].


Дэвид Шилдс: Землю Сэлинджер купил у Карлоты Сейнт-Годенс, внучки Огастеса Сейнт-Годенса, известного скульптора ирландского происхождения, жившего и работавшего в Корнише с 1885 по 1907 год. Вокруг Сейнт-Годенса сложилась колония художников, а Корниш стал летним курортом, популярным у жителей Нью-Йорка и Бостона. Городок был достаточно модным для того, чтобы привлечь Этель Берримор[341] и Айседору Дункан. С 1913 по 1915 год Вудро Вильсон на лето перемещал Белый дом в Корниш. После смерти Сейнт-Годенса в 1907 году колония художников пришла в упадок и исчезла, а после Первой мировой войны морские курорты на Кейп-Код и в Хэмптонах[342] стали отвлекать посетителей от Корниша.


Шейн Салерно: 16 мая 1953 года Сэлинджер официально вступил в права собственности на участок в Корнише.


Пол Александер: Сэлинджер купил маленький коттедж с мансардной двухскатной крышей. Хотя домик выглядел привлекательно, печь и сантехника в нем требовали ремонта. Итак, когда Сэлинджер в самую суровую пору зимы переехал туда, он увидел дом, требовавший ремонта, но это был его дом. Более того, этот дом находился достаточно далеко от нормальной цивилизации, что позволяло Сэлинджеру жить там своей жизнью в уединении. Перебравшись в дом, Сэлинджер начал перестраивать его под зимнее жилье, решив делать как можно больше работы собственными руками. Впрочем, до того, как дом был модернизирован, Сэлинджеру приходилось таскать воду для приготовления пищи и купанья из ближнего ручья и рубить необходимые для отопления дрова в окрестном лесу[343].


Марк Хауленд: Для мальчика, выросшего в Нью-Йорке, точнее, на Парк-авеню, переезд в Корниш стал огромной переменой. Переменой жизни, переменой распорядка дня. В рубке дров была какая-то самодостаточность, которая, как мне кажется, ему нравилась.


Джон Ско: Ту зиму [1953-го года] он с удовольствием таскал воду из своего ручья и рубил дрова цепной пилой. Чтобы общаться с людьми, он ездил на велосипеде за реку в Виндзор, штат Вермонт, и проводил время с подростками в забегаловке под названием Nap’s Lunch. Молодняк обожал его, но матери опасались, что этот высокий, важный писатель выведет их детей в какой-нибудь книжке[344].


Джин Миллер: Он хотел работать в мире и покое, и обрел и то, и другое в Корнише. Он считал, что не может жить в квартире в Нью-Йорке со всеми его соблазнами.


Этель Нельсон: В 1953 году в Виндзоре, штат Вермонт, как и большинстве городков, было очень спокойно. Корниш, Нью-Гэмпшир, находится сразу же за мостом, ведущим из Виндзора. Думаю, именно поэтому туда понаехало много народу: людям нравился покой. Большинство людей покинуло других людей. Никто не пытался втянуть вас в свою жизнь и не хотел, чтобы вы вторгались в их жизнь. Люди встречались на улице, приветствовали друг друга и шли по своим делам.


Пол Александер: Едва приехав в Корниш, я был поражен буколической красотой этого места. Покрытые лесом холмы поражали смесью желтого, оранжевого, зеленого и красного цветов. Помимо ландшафта, я заметил еще одну особенность Корниша: такого городка практически не существовало. Там не было делового района – ни магазинов, ни ресторанов, ни офисов, ни заправочных станций.


Джин Миллер: Понимаете, это не означало, что он был отшельником. Он вел активную общественную жизнь. Определенно он общался с людьми в Корнише, в Виндзоре, в Вермонте в то время, когда я его знала. Он не хотел общаться с писателями и определенно не хотел быть человеком, которого чествовали в Нью-Йорке. Он считал, что жизнь в Нью-Йорке просто губит его творчество, заставляя его подчиняться мнению других людей.

Единственным мнением, которое что-то для него значило, было его собственное мнение. Он блуждал в поисках ситуаций. И, наконец, нашел то, что искал. Это было на поле, но у него еще оставались соседи.

Он никуда и ни от кого не бежал. Он защищал себя. Его мотивы были очень чисты. Он просто хотел писать, и Корниш казался достаточно изолированным местом, где он мог работать. А к тому же делать кое-что еще – например, вести маленькое фермерское хозяйство, выращивать овощи, рубить дрова и гулять, а ему были необходимы физические упражнения.


А. Э. Хотчнер: Вполне возможно, что он хотел избежать любых социальных взаимодействий и решил удалиться в уединение. Писатель, занимающийся своим ремеслом в комнате, где ничто его не отвлекает от дела. В момент, когда он отвлекается, он теряет собор, в котором должен служить, т. е. теряет самого себя.

* * *

Майкл Кларксон: Его лучшими, возможно, единственными друзьями были дети. Он устанавливал контакты с ними. Разговаривал с ними о том, каково это, быть подростком.


Фиби Хобан: Сам Сэлинджер сожалел о том, что вырос, не имея контакта с чистотой, непосредственностью до того, как столкнулся с испорченностью и тем, что Холден назвал бы наступлением фальши.


Эберхард Элсен: Думаю, Корниш был замком, в котором он укрылся. Этот замок защищал его от остального мира.


Дэвид Шилдс: Люди в Нью-Йорке, который является одним из самых ограниченных мест в мире, считали, что Сэлинджер перебрался чуть ли не в Антарктику. На самом деле, Корниш находится всего лишь в нескольких часах езды от Бостона и Нью-Йорка, и в последующие десятилетия Сэлинджер часто наведывался на Манхэттен.


А. Э. Хотчнер: Я навел справки о Сэлинджере у [редактора отдела художественной литературы в журнале Collier’s] Дона Конгдона. Дон сказал: «Мы потеряли его след. Джерри сбежал от нас и никаких вестей о себе не подает». А Сэлинджер был очень близким другом Дона.


С. Дж. Перельман (выдержка из письма Лейле Хэдли Люс):

У нас была назначена встреча с Дж. Д. Сэлинджером, и мы пообедали с ним там [в Вермонте], для чего ему надо было проехать 50 миль от его убежища в горах близ Виндзора. Там он зарылся в нору и все это время, надо думать, запасался глаголами и герундиями. Лично я бы с ума сошел, если б сидел один на скале. Я был вполне готов к тому, что за обедом он разразится диким хохотом и будет толкать официантку[345].

Этель Нельсон: Я была членом группы старшеклассников, которых Джерри часто возил на своем джипе на бейсбольные матчи [вскоре после того, как он перебрался в Корниш]. Он был одним из ребят. Не думаю, чтобы кто-то из членов группы испытывал благоговейный страх перед Сэлинджером. Он написал «Над пропастью во ржи», но об этом мы на самом деле не знали. Мы просто получали удовольствие от общения с ним. Потому что он хотел быть с нами и возить нас на матчи. С ним было приятно общаться. Он был славным. Понимаете, кто тогда задумывался о том, кто что сделал? Я была учащейся старшей школы в Виндзоре. Вместе со мной училась девчонка по имени Ширли Блейни. Она была на год меня старше, но на бейсбол мы ездили вместе. Если игра проходила где-то на выезде, Джерри подъезжал на своем джипе, и мы грузились в кузов – столько, сколько подростков могли влезть в машину. Остальным приходилось искать другой транспорт.

Джип Джерри был старым, открытым. На нем не было крыши или тента. Машина была совершенно открытой, и это было здорово. Все девчонки хотели проехаться на этом джипе. Мы ехали на игру, а потом многие девчонки, которым было позволено, отправлялись продолжать гуляние и шли с Джерри перекусить в ресторане. Мне ходить в рестораны не разрешали. Мои родители были очень строгими, так что мне приходилось искать другой транспорт до дому, потому что жила я в Корнише, а мы находились в Виндзоре. В Виндзоре была стойка с газировкой, где большинство из нас и собиралось. Джерри обычно подъезжал туда и становился частью компании. Казалось, ему нравились молодые. Джерри был очень энергичным и заряжал энергией всех вокруг себя, и это было так заразительно. Девчонки визжали, смеялись, вели себя легкомысленно. От этого гама вскоре могла разболеться голова. Думаю, именно поэтому ребята не присоединялись к нам, уж очень было шумно. Водил машину Джерри осторожно, о чем в этом гвалте и подумать было невозможно. Сидя здесь и думая о тех днях, я все еще слышу этот шум. Полагаю, он разрешал нам быть самими собой. А дома, при маме и папе, мы старались быть идеальными детьми, которые делают то, чего от них ожидают взрослые. В обществе Джерри можно было делать, что хотелось, и не думать о том, что сейчас тебя одернут. Сплошной хохот. Да, все время – один хохот. Это было славно.

Чаще всего джип быстро наполнялся пассажирами. Джерри не считали взрослым. Ну да, он был взрослым, но он был таким непринужденным, с ним было весело. И он был очень хорош собой: у него была гладкая кожа, он был очень тонким, и он всегда был готов доставить тебя туда, куда тебе хотелось попасть, словно он располагал всем временем в мире. У мальчишек были, по-видимому, свои машины, но мы, девчонки, были в затруднительном положении. В конце концов, Ширли Блейни подружилась с Джерри, и у них было несколько свиданий.

За все годы, которые я проучилась вместе с Ширли Блейни в старшей школе, я, кажется, ни разу не видела ее родителей. Я в самом деле их не знала. Ширли была такой же, как и большинство из нас: если мы хотели сделать что-то достаточно плохое, мама и папа ни за что не должны были узнать об этом до того, как не станет слишком поздно. У меня есть ощущение, что родители Ширли не знали всего, что происходило с их дочерью.


Ширли Блейни, фотография в школьном ежегоднике; Ширли Элис Блейн, «Ширл». Личные данные: общительна…, хорошо пишет…, миниатюрная…, болтушка…, имеет кличку «Милт» …, фотогенична.


Когда Джерри подбирал нас и возил по разным местам, он разговаривал с Ширли. Она была редактором школьного ежегодника. В старших классах она много возилась с газетой, так что у них была общая тема для разговоров – любовь к писательству. И это стало, возможно, главной причиной сближения Ширли и Джерри. Они оба занимались писательством, и они хотели разговаривать друг с другом о писательстве, которое сблизило их.

Люди знали, что он – писатель, но не слишком задумывались об этом. А меньше всего об этом думали мы, подростки. Все всегда спрашивают: «Почему он болтался с детьми?» Думаю, потому, что нас не интересовало, чем он занимается. Мы были друзьями. До тех пор, пока Ширли Блейни не разрушила эту дружбу.

Ширли стала относиться в Джерри серьезно и захотела стать больше, чем другом. Когда она начала встречаться с Джерри, все мы немного дразнили ее. Я имею в виду вот что: вот Джерри Сэлинджер, писатель, а кто такая она? На что она отвечала: «Вы удивитесь, когда я с этим что-то сделаю». И просто продолжала встречаться с ним.


Ширли Блейни: Я знала о нем все еще до того, как встретилась с ним[346].


Этель Нельсон: Когда Джерри приезжал, чтобы подобрать нас, девчонок, и отвезти нас на матчи, он и Ширли сидели на передних сиденьях и по дороге много болтали. Она начала захаживать к нему домой. У него было много приемов работы на пишущей машинке, которым он хотел обучить ее. Среди нас были пяток девчонок, которые тоже смотрели на него, широко открыв глаза от восхищения. Думаю, что если б он взглянул на любую из нас, мы бы, наверно, прыгнули к нему сломя голову и были бы очень горды этим.

В то время, когда Ширли Блейни ходила с Джерри – не знаю, вправе ли я использовать здесь слово «свидания», но они ходили вместе, а мы называли это «свиданиями», – она пользовалась большой популярностью в школе. Она была красивой девочкой, роскошной блондинкой. Мальчишки в школе тоже хотели дружить с нею.


Ширли Блейни: Кажется, он радовался, когда мы приходили. Он кричал: «Давайте, заходите» и начинал угощать нас кока-колой и картофельными чипсами. Потом он начинал проигрывать записи на своем музыкальном центре. У него были тысячи пластинок с классической музыкой и музыкой из шоу. Мы пробыли у него долго, и я, наконец, сказала моему парню: «Пойдем, пора отсюда уходить. Джерри не хочет, чтобы мы ему мешали». Но всякий раз, как мы собирались уйти, Джерри говорил: «Не уходите. Тут у меня еще одна пластинка»… Он ставил любую пластинку, какую мы хотели послушать на его музыкальном центре. Моей любимой пластинкой было «Лебединое озеро». А когда мы снова собирались уйти, он снова хотел поставить еще одну пластинку… Мне было непонятно, почему он возится с нами, но он, похоже, не хотел, чтобы мы уходили. Никогда не видела никого, кто так бы хорошо соответствовал молодежи. Он был просто одним из нас, за исключением того, что никогда не делал таких глупостей, какие делали мы, молодые. Он всегда знал, кто с кем гуляет, и есть ли у кого-нибудь проблемы в школе, и все мы внимали ему, особенно отщепенцы… Казалось, ему нравилось принимать нас, но я сидела там и думала: «Зачем он это делает?»[347]


Сьюзен Дж. Бутвелл и Алекс Хансон: В то время, когда Сэлинджер приезжал в городок на своей маленькой спортивной машинке Hillman, на заднем сиденье которой сидел его шнауцер, [Джойс Баррингтон] Пирс была девятнадцатилетней выпускницей Виндзорской старшей школы. Сэлинджер приезжал к виндзорским подросткам, смотрел, как они играют в футбол, ходил с подростками в кино и приглашал их к себе домой послушать пластинки Билли Холидей или поиграть с его доской «уиджа»[348], вспоминает Пирс[349].


Джойс Баррингтон Пирс: Мой отец немного подозрительно относился к тому, что мы проводим так много времени с Сэлинджером. Он говорил: «Для вас, девчонки, дело кончится тем, что вы попадете в какую-нибудь книжку». В поисках себя я прочитала все его рассказы[350].


Ширли Блейни: В конце концов, я решила, что он пишет новую книгу о подростках, а мы – его подопытные свинки. Я не хочу сказать, что он как-то пренебрежительно относился к нам или накалывал нас на булавку и все такое. Он был очень искренним. В нем не было ничего фальшивого, наигранного. Он был очень славным человеком. Однажды я сказала ему, что, кажется, хочу стать писательницей, что по ночам не сплю и пытаюсь придумать темы. Он очень сочувственно кивнул головой и сказал: «Это – самый лучший способ. Убедись, что придумала хорошо, встань и запиши то, что пришло в голову. Тогда не забудешь»[351].

* * *

Джон К. Анру: Сэлинджер испытывал острую потребность в сохранении у молодежи непосредственности – в остановке бега времени в той мере, в какой это возможно.


Джон Уэйн: По-видимому, [Сэлинджер] понимает детей так, как их не понимал ни один англоязычный писатель после Льюиса Кэррола[352].


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи», 1951 год):

Но самое лучшее в музее было то, что там все оставалось на местах. Ничто не двигалось… Ничто не менялось[353].

Дэвид Яфф: У Сэлинджера часто соединяются сексуальность и молодость девушек. В описании Сэлинджером спящей Фиби есть что-то скрыто развратное. С одной стороны, это очень чистый образ. Но, с другой стороны, там есть совершенно неоправданные описания Фиби, пускающей слюну на подушку, и Сэлинджер, кажется, получает огромное удовольствие, описывая это именно так, как он это описывает.


Дж. Д. Сэлинджер (рассказ «Знакомая девчонка», журнал Good Housekeeping, февраль 1948 года):

Постучит Леа в дверь, и мне в этом стуке чудится песнь, восхитительно трепетная, на высокой-высокой ноте, совсем иных, давних времен. Песнь о чистоте и красоте самой Леа незаметно вырастала в гимн девичьей чистоте и красоте. Едва живой от счастья и благоговенья, я открывал перед Леа дверь[354].

Этель Нельсон: В то время мы вообще никогда не задумывались над этим. Позднее, как я знаю, возник вопрос, почему секс-партнерши Джерри всегда были моложе его. Думаю, на самом деле это происходило потому, что он хотел оставаться молодым. Думаю, он боялся стареть.


Кэтрин Крауфорд: [Однажды он] обедал в кафе, в котором всегда обедал, а Ширли Блейни увидала его и спросила, не даст ли он ей интервью для школьной газеты. Школьники были его друзьями, людьми, с которыми ему нравилось общаться, и он не увидел никакого вреда в интервью; оно выглядело так, словно он хотел оказать любезность другу.


Ширли Блейни: Наш листок выходил раз в месяц, но это если повезет. В Виндзоре новостей было немного. У нас была вечная беда: надо было чем-то заполнить листок. И тут я выглянула в окно – мы сидели на втором этаже, – и увидела, что через дорогу в кафе сидит Джерри. Я велела другой девчонке собраться и бежать вниз за ним. У меня появилась прекрасная мысль.

Я сказала: «Джерри, мне нужна история для газеты. Расскажи мне что-нибудь, о чем я смогу написать в газету».

Он спросил: «В какую газету?»

– В наш школьный листок Eagle.

– Конечно. Заходи[355].


Этель Нельсон: Он дал ей интервью, а она дала обещание, что это интервью – для школьного листка, только для школьной газеты. И написала статью.


Эрнест Хейвеманн: [Газета] Виндзорской старшей школы вышла в следующий понедельник – но без интервью или статьи Ширли. Вечером Сэлинджер позвонил ей домой, что мне представляется удивительным поступком со стороны человека, ненавидевшего публичность, и сказал: «В газете нет статьи. Что происходит?»[356]


Дэвид Шилдс: Вот он, характерный жест Сэлинджера: его глубоко противоречивое, поистине путаное отношение к вниманию. Уходи. Куда ты пошел? Статья Блейни появилась не в школьной, а в местной газете Daily Eagle.


Газета Claremont Daily Eagle: При подготовке последнего выпуска Daily Eagle для учащихся мисс Ширли Блейни из класса выпускников Виндзорской старшей школы 1954 года выследила Джерома Дэвида Сэлинджера, автора бестеселлера «Над пропастью во ржи» в виндзорском ресторане. М-р Сэлинджер, недавно купивший дом в Корнише, сделал репортеру одолжение и дал следующее интервью.

Автор многих статей и нескольких рассказов, в том числе «Над пропастью во ржи», дал интервью, в котором поделился с нами интересной историей своей жизни.

У очень хорошего друга всех старшеклассников Сэлинджера есть друзья и постарше, хотя в наших краях он появился лишь несколько лет назад. Он держится очень замкнуто и хочет лишь остаться в одиночестве, которое позволяет ему работать. Он высок ростом и выглядит тридцатичетырехлетним очень приятным иностранцем.

Джером Дэвид Сэлинджер родился 1 января 1919 года в Нью-Йорке. Учился в государственных общеобразовательных школах, а в старших классах – в Военной академии Вэлли-Фордж в Пенсильвании. Писать начал, будучи старшеклассником. Два года проучился в Нью-Йоркском университете.


Ширли Блейни, редактор школьного ежегодника.


Сэлинджер с отцом ездил в Польшу изучать перевозки копченостей. Этот бизнес его не интересовал, но он сделал успехи в изучении немецкого языка. Затем он на 10 месяцев переехал в Вену, вернувшись откуда в США, поступил в Урсинус-колледж. Поскольку там ему было неинтересно, он в середине учебного года ушел из колледжа и поступил в Колумбийский университет. На протяжении всего этого времени он продолжал писать. Первый рассказ м-р Сэлинджер опубликовал, когда ему был 21 год. Два года он писал для журналов Saturday Evening Post, Esquire, Mademoiselle и других изданий. Потом работал аниматором на лайнере «Kungsholm» в Вест-Индии, продолжая писать для журналов и студенческих изданий. В возрасте 23 лет был призван в армию, где прослужил два года, но военная служба ему не нравилась, поскольку его все время одолевало желание писать.

В 1941 году он начал работать над романом «Над пропастью во ржи», который завершил летом 1951 года. Книга вышла в собрании Book-of-the-Month, а потом и в карманном формате. Эта книга – исследование беспокойного подростка. Отвечая на вопрос, является ли его роман автобиографическим, м-р Сэлинджер сказал: «В какой-то степени. Когда я закончил писать роман, я испытал большое облегчение. Мое детство очень похоже на детство героя книги, и поведать об этом детстве другим людям было огромным облегчением».

Года через два он решил посетить Новую Англию и проехался по нашим краям. Здесь ему так понравилось, что он купил дом в Корнише, где ныне и живет. В дальнейшем он планирует съездить в Европу и в Индонезию. Но сначала он, вероятно, посетит Лондон, чтобы снять фильм. По одному из его рассказов, «Лапе-растяпе», уже снят фильм «Мое нелепое сердце»

Примерно три четверти его рассказов – о людях, которым еще нет 21 года, а примерно 40 % рассказов – о детях, которым нет еще 12. Его вторая книга – сборник рассказов, которые впервые были опубликованы в журнале New Yorker[357].


Кэтрин Крауфорд: Рассказ Сэлинджера о себе был опубликован на первой странице ежедневной газеты Claremont Daily Eagle. Сэлинджер воспринял это как вопиющее вторжение в свою личную жизнь.


Этель Нельсон: Если бы дело ограничивалось только дружескими отношениями, все было бы по-настоящему хорошо, но когда Ширли начала требовать более серьезных отношений, не просто дружбы, а чего-то большего, вот тогда-то, по-моему, Джерри и решил поставить точку. Он добросовестно дал ей интервью, а она обидела его, использовала его. Думаю, Ширли нашла способ быстренько «срубить» денег. Его это очень, очень огорчило. Полагаю, что на его месте и я бы обиделась. В том, что он рассказал Ширли, было много личного, предназначенного только для местных, поэтому публикация в другом издании его очень обидела. После этого Джерри никому из нас не доверял. Он перестал быть нашим другом.

Джерри полностью замкнулся. Если к нему приближались, он просто начинал смотреть в землю и уходил, так что сразу же становилось ясно, что с ним нельзя общаться, и понимать это было очень тяжело. В 1954 году я вышла замуж за Уэйна, который знал Джерри даже лучше, чем я, поскольку время от времени работал у Джерри – рубил ему дрова, убирал траву на поле Джерри, который относился к Уэйну действительно по-дружески. Я приезжала с мужем в дом Сэлинджера, когда он работал, но Джерри никогда не разговаривал. Да, он был обижен, уязвлен.


Дэвид Шилдс: «В «Над пропастью во ржи» Холден говорит: «Нельзя найти спокойное, тихое место – нет его на свете»[358]. К концу 1953 года Сэлинджер пришел к тому же выводу. Презрение к себе превратилось в презрение к миру.


Лоуренс Гробел: Сэлинджер закончил тем, что воздвиг стену. Он в буквальном смысле обнес стеной свой дом и затворился от детей. Никогда больше их не видел. Стену никогда не сносили.

Разговор с Сэлинджером – 5

Джордж Плимптон: Бетти Эппс – репортер газеты Baton Rouge Advocate. В 1980 году она выполняла особые задания для раздела «Развлечения» в газетах Baton Rouge Advocate и Star Times, которые выходили утром и вечером, соответственно. Весной 1980 года она решила потратить свой летний отпуск на попытку взять интервью у Дж. Д. Сэлинджера, писателя, известного своим отшельническим поведением[359].


Шейн Салерно: После взятого Эппс в 1980 году интервью у Сэлинджера некоторые журналисты отзывались о ней зло, и Джордж Плимптон исказил отдельные моменты ее материала, заново отредактировав его для переиздания в журнале Paris Review в 1981 году. С тех пор она не давала никаких комментариев об этом интервью, но я отыскал ее в Коста-Рике, и после нескольких бесед она, наконец, согласилась дать интервью. Чтобы восстановить в памяти события, она возвратилась в Корниш, а потом приехала в Нью-Йорк и дала формальное интервью, в котором поведала историю полностью.


Бетти Эппс, 1980 год.


Бетти Эппс: Я отправилась писать статью о Сэлинджере после очень трудного периода моей жизни. Мне исполнилось 40, а это ни для одной женщины не праздник. У меня были серьезные проблемы со здоровьем, с которыми я боролась, – пусть не элегантно и без грациозности, но боролась. Мне надоела газета, в которой я работала. Я то уходила из нее, то возвращалась. И думала: «Какого черта я все еще работаю в этой газете?» Я решила, что если смогу написать что-то важное, то останусь в газете. Я разговорилась с приятелем, у которого был книжный магазин. Я сказала: «Я действительно думаю, что мне надо поехать в Нью-Гэмпшир и разыскать Дж. Д. Сэлинджера». А мой приятель ответил: «Знаешь, думаю, тебе надо позвонить в Национальное агентство по аэронавтике и исследованию космического пространства и напроситься в полет на следующем космическом челноке». Я хотела все сделать самостоятельно. Договариваться с редактором я не хотела: редактор сказал бы «нет». Я считала, что должна сама профинансировать свою поездку, так что я собиралась написать ряд статей, которые можно будет продать, независимо от того, удастся ли встретиться с Сэлинджером, поскольку на самом деле я не рассчитывала преуспеть в этой части моего плана.

Отправившись брать машину в аренду, я, не подумав, брякнула: «Не хочу тратить много денег. Дайте мне самую дешевую машину». Так я попала в Нью-Гэмпшир на машине форд «Пинто» небесно-голубого цвета, которая едва-едва одолевала подъемы. Иногда мне казалось, что машина вот-вот покатится вниз по склону. Я думала, что по пути найду историю, написанную той старшеклассницей о Сэлинджере, поэтому я поехала в газету, где было опубликовано то интервью. Редакция находилась в старом деревянном здании. Архив газеты хранился в подвале в невероятном беспорядке. Газеты были просто сброшены в кучу, но мы все-таки вернулись туда и отыскали статью. И я посмотрела, что еще там можно найти о Сэлинджере. Материалов было немного, но все, что можно было найти, я нашла.

С момента, как ты приезжал в город и произносил «Дж. Д. Сэлинджер», все местные становились тебе врагами. Одна леди отказалась продавать мне рожок мороженого после того, как я назвала имя Сэлинджера. И я подумала: «У-у, этот городок – не самое дружелюбное местечко».

Я вошла в лавку мясника и спросила владельца лавки, не является ли Сэлинджер его покупателем, и он ответил: «Нет. Будь Дж. Д. Сэлинджер моим покупателем, я бы это знал». Я описала облик Сэлинджера как он мне представлялся. Мясник сказал: «Ну, я поставляю мясо кому-то похожему». И я попросила: «Не позвоните ли этому человеку домой от моего имени и не позволите ли мне поговорить с ним? Я не прошу вас дать мне номер его телефона». Он ответил: «Я всегда разговариваю с домработницей». Я сказала, что было бы замечательно поговорить с домработницей. И он позвонил ей. Она сразу же пожелала узнать, как я выяснила, что Сэлинджер покупает мясо именно в этой лавке. Владелец лавки и не знал, что его покупателем был Сэлинджер, поскольку тот назывался вымышленным именем.

Домработница очень нервничала, так как боялась, что ее уволят. Она сказала, что мне решительно нельзя приезжать в Корниш. Я сказала: «Нет-нет, я всего лишь хочу оставить сообщение». Я спросила, нет ли в доме автоответчика, и она сказала, что автоответчика нет. Она спросила, не собираюсь ли я приехать к Сэлинджеру домой, и я успокоила ее, сказав, что приезжать не собираюсь. Домработница успокоилась и сказала, чтобы я написала записку, поставила на конверте его имя (писать адрес не надо) и оставила записку в почтовом отделении Виндзора, куда Сэлинджер захаживает три-пять раз в неделю. Я купила блокнот, вышла на улицу, села на обочине дороги, написала записку, купила конверт. Пошла на почту, купила марку и часа в четыре оставила записку на почте.


Эдвин Макдауэлл: В письме м-ру Сэлинджеру мисс Эппс, которая спланировала свой отпуск так, чтобы найти Сэлинджера, сообщала, что она женщина, зарабатывающая себе на жизнь писательским трудом. Она объясняла, что так как она остановилась в мотеле, в номерах которых нет телефонов, она будет ждать его в условленном месте в Виндзоре в течение 30 минут, начиная с 9.30 следующего утра, и что если он не появится, она будет ждать его там же послезавтра, а потом вернется в Батон-Руж[360].


Бетти Эппс: Что я написала в той записке? Ну, прежде всего, письмо было довольно угрожающим. Я думала: что можно написать этому человеку такого, что могло бы побудить его откликнуться? Письмо я начала, как сказала бы моя бабушка, довольно манерно, витиевато. Я прокомментировала красоту местности. Она и впрямь была очень хороша. Я не могла понять, почему он решил жить в таком красивом месте.


Пол Александер: Бетти Эппс и сама была незаурядной личностью. Изумрудно-зеленые глаза плюс красные волосы – полный нокаут. В душе она была настоящей креолкой-каджун[361], с горячей кровью и пылкой. Но очень умной, хитрой и честолюбивой.


Кэтрин Крауфорд: В молодости Бетти Эппс была моделью и чемпионкой по теннису, а во время поездки к Сэлинджеру она была журналисткой, и она просто вцепилась в дело. Она решила, что статья о Сэлинджере станет увлекательной публикацией, и просто отправилась за материалом для статьи.


Бетти Эппс: Я сказала ему, что буду сидеть в фордике «Пинто» небесно-голубого цвета сразу за углом и прямо напротив крытого моста, что я – высокая, у меня зеленые глаза и красно-золотистые волосы. Я также сказала, что не стану делать других попыток встретиться с ним – и не из-за сторожевых собак или заборов, а потому, что не хочу его злить или огорчать.


Я решила не ходить в его владения, не пересекать реку. Я думала, что если он придет ко мне по собственной воле, то никто никогда не скажет, что застала его врасплох или что-то в этом роде.

Еще до того, как отправиться туда, я знала, что он очень интересуется женщинами. Впрочем, это знают все, не так ли? Я полагала, что поскольку я женщина, что давало мне преимущество, шансы у меня выше, чем у мужчин. Он очень по-доброму относился к женским персонажам своих произведений. Прошлой ночью я потерпела крушение. Я все время пересматривала свои решения. Я думала обо всех вопросах: Что я делаю на этом свете? В здравом ли я уме? На эти вопросы ответы давать нельзя. Ответы, конечно, получаются такие: «Не знаю» и «Это вы не в своем уме». Звучит странно. Это было проблеском шестого чувства, да назовите это, как хотите, но я знала, что он придет повидаться со мной. Правда-правда.


Журналистское удостоверение Бетти Эппс.


На следующий день я сидела на виндзорском берегу реки Коннектикут, через которую был перекинут мост, на очень оживленном, заметном углу, потому что не хотела, чтобы кто-нибудь когда-нибудь сказал, что я устроила диверсию против этого мужчины. Я была совершенно спокойна. В том, что он идет, у меня не было сомнений. Я знала, что он идет.

Сэлинджер перешел мост, вышел из тени на солнечный свет. Вот он. Я была готова поднять вверх победно сжатую в кулак руку, станцевать от радости и все такое. Когда он двинулся в мою сторону, я отошла от места, где сидела в ожидании, – конечно же, с блокнотом и ручкой в руке, встала за машиной и стала ждать его. Он нес чемоданчик. Когда он появился, я была ошеломлена его видом: он был настолько высоким, как я и думала, но он был совершенно седым. Все мы видели фотографию на обороте обложки. Конечно, мы понимаем, что люди стареют, но наши предположения – совсем не то же самое, что вид постаревшего человека.

Он подошел ко мне и спросил: «Вы Бетти Эппс?»

Мы пожали друг другу руки, и я начала попытки поговорить с ним.

Он сказал: «Если вы – писатель, то вам надо уйти из газеты». Это было его первыми словами.

Я сказала: «Хорошо. Можем поговорить об этом».

Он считал, что газеты бессмысленны, и издательский бизнес – самое худшее из того, что может делать человек. Одной из тем, затронутых им в разговоре, были политики. Он сказал, что у него такая проблема с политиками: они пытаются ограничить наши горизонты, тогда как он пытается расширить горизонты. Я попробовала перевести разговор на другие темы и попросила его дать автограф, просто чтобы посмотреть, какова будет его реакция. Так вот, эта моя просьба вызвала реакцию. Мне прочли еще одну лекцию. Он пришел читать мне лекции. Это вызывало мысль, а не вышедший на пенсию профессор ли он. Он явно пытался взгромоздиться на импровизированную трибуну.

Я продолжала задавать вопросы, используя заметки, сделанные мною на основании интервью, которое взяла у него Ширли Блейни. «Вы сказали мисс Блейни, что собирались в Лондон, чтобы снять фильм? Вы сделали это?»

Вместо ответа на мой вопрос он сказал: «Откуда вы взяли это старье?» Если я упоминала какие-то темы из интервью, взятого Ширли Блейни, он отвечал, что все это – «старый хлам». Эта начинало сильно раздражать.

– Вы снимали фильм или работали над ним? – спросила я. – Будете ли продолжать эту работу в дальнейшем?»

– Не могли бы мы перейти к каким-то другим вопросам?

– Разумеется. Просто для развлечения спрошу, помните ли вы название судна, на котором работали аниматором?

Он разозлился. Я стала понимать, что ничего не добьюсь. Но название судна он помнил и сказал: «Да, помню. Судно называлось “Kungsholm”». О том, какого рода развлечениями он занимался на судне, он не говорил.

– Вы служили в контрразведке, – сказала я. – На каких языках вы говорите или говорили?

– На французском и немецком, но не очень хорошо. И еще знаю несколько фраз по-польски.

– Учитывая ваше происхождение, почему вы стали писателем?

– Точно не скажу. Не знаю, сможет ли какой-нибудь писатель ответить на этот вопрос. Причины у каждого разные. Писательство – крайне личная деятельность. У каждого писателя свои причины.

– Вы сделали сознательный выбор, став профессиональным писателем, или просто плыли по течению?

– Не знаю, – он сделал долгую паузу. – Действительно не знаю. Просто не знаю.


Дж. Д. Сэлинджер (авторская записка к рассказу «В лодке», журнал Harper’s, апрель 1949 года):

Серьезно я занимаюсь писательством более 10 лет. Будучи очень скромным, я не скажу, что родился писателем, но я определенно родился профессионалом. Не думаю, что избрал карьеру писателя. Просто когда мне исполнилось 18, я начал писать, да так никогда и не прекращал писать. (Возможно, это не совсем правда. Возможно, я все же избрал профессию писателя. Точно не помню: я стал писателем очень быстро – и окончательно)[362].

Бетти Эппс: Я несколько раз спрашивала, пишет ли он. Всякий раз он утверждал, что пишет. Но не вдавался в подробности о характере своих проектов, не рассказывал, пишет ли он рассказы, книги, киносценарии или работает над фильмами. Просто ничего об этом не говорил.

Я задавала вопросы, а он всегда отвечал на них: «Откуда вы все это взяли? Почему задаете мне эти вопросы? Давайте поговорим о писательстве». Он всегда хотел говорить о ремесле писателя.

Сэлинджер не стал рассказывать, написано ли им еще что-нибудь о семье Глассов. Он подчеркивал, что ему надо писать о более важных вещах. Он не собирался писать еще о Глассах.


Дж. Д. Сэлинджер: Заявляю: то, что я пишу сейчас, намного важнее всего, что я написал о Холдене. В моих новых писательских проектах я бьюсь над действительно серьезными вопросами[363].


Бетти Эппс: Я хотела узнать, над какими именно вопросами он бьется. Мой вопрос вызвал у него бурную реакцию.


Дж. Д. Сэлинджер: Мне надоело, что меня хватают за воротник в лифтах, что меня останавливают на улице, устал от людей, лезущих в мое личное пространство. Я четко изложил свою позицию 30 лет назад… Я хочу, чтобы меня оставили в одиночестве, полном одиночестве. Почему мне нельзя жить своей собственной жизнью?


Бетти Эппс: Я спросила, будет ли у «Над пропастью во ржи» продолжение. Он резко ответил: «Нет». Он впал в раздражение, возбуждение. Сказал, что создание Холдена было ошибкой, и если я хочу узнать что-то еще о Холдене, мне следует перечитать роман. Он непоколебимо твердо сказал, что больше Холдена не будет.

Когда мы беседовали о писательском ремесле, он становился более человечным, переставал, кажется, принимать все в штыки. Он определенно думал о ценности писательства, но всегда охранял ворота в свою личную жизнь как во владения писателя. Он сказал, что хотел бы, чтобы «Над пропастью во ржи» никогда не был опубликован. Роман оказал такое страшное воздействие на его жизнь, что он хотел никогда не писать его. В такие моменты возникало ощущение, что разговариваешь с человеком. Но в другие моменты это ощущение исчезало. А в моменты, когда оно было, я думала, что он, пожалуй, отвечает на вопросы честно – рассказывает то, что чувствует, и о чем думает. Его напряженность несколько спала. Пару раз он даже переставал скрещивать руки на груди, но он ни разу, ни разу не вступал в разговор. Никогда прежде не сталкивалась с таким напряженным человеком, с таким пристальным взглядом. Это нервировало. Он даже мигал не так часто, как я от него ожидала. Вообще не мигал, от чего мне было очень не по себе.

Он настойчиво утверждал, что работает. Как он сказал, работает для самого себя, и что писательство и должно быть таким. Писатели пишут по своим собственным причинам, а должны писать только для самих себя. По его словам, писательство – единственно важная вещь.

Казалось, что Сэлинджер очень рассерженный, любящий спорить человек. Я была удивлена. Я-то ожидала найти повзрослевшего Холдена, думала, что появится тот приятный парень, который, может быть, даже разок-другой засмеется. Ничего подобного. В его присутствии нельзя было смеяться. Он был очень напряжен. Это побуждало отодвинуться от него на шаг, а то и на два. Он – из тех людей, что высказывают все в лицо потому, что хотят доказать свою правоту. Он был очень высоким и намеренно смотрел сверху вниз, причем смотрел очень пристально.

Поначалу я испытывала глупый энтузиазм, полагая, что Сэлинджер побеседует со мной, и у нас состоится разговор. Вместо беседы он стал читать мне краткие лекции. Я надеялась принести со встречи с ним какую-то сенсацию, надеялась, что он расскажет мне о том, что делает, что-то конкретное, безо всякой общей невнятицы. Я была очень настойчива. Если он пишет, то пусть расскажет, что именно пишет. Если не о Холдене, то о ком? Если то, над чем он работает, не продолжение «Над пропастью во ржи», то, может быть, это продолжение повествования о семействе Глассов? На все мои вопросы он отвечал: «Нет, нет, нет».

Наконец, я отложила блокнот и ручку, посмотрела на него и сказала: «А зачем вы пришли на встречу со мной? Почему не остались у себя на горе? Почему просто не проигнорировали мое письмо?»

Он ответил: «Я пишу, вы пишите. Я пришел сюда так, как писатель приходит к другому писателю». Он хотел узнать, писала ли я романы. Господи боже, Дж. Д. Сэлинджер спрашивает Бетти Эппс о ее работе. Я сказала, что написала роман, и он спросил, собираюсь ли я опубликовать мой роман. Я ответила, что у меня есть договор, но издатель и я разошлись во мнениях, и я, будучи упрямой, как мул, забрала рукопись из издательства. Он счел мой поступок совершенно правильным и сказал, что если я хочу писать, я должна писать, а потом убрать написанное в ящик письменного стола и сохранить там рукопись. По его мнению, единственно важным делом было писание.

* * *

Фиби Хобан: Ясно, что Сэлинджер сказал Бетти Эппс: «Я устал от расспросов о Холдене. Эта страница закрыта. Холден – замороженное мгновение времени». Возможно, что и сам Сэлинджер заморожен во времени.


Пол Александер: Не надо было ему спускаться с горы и встречаться с Эппс на чужой территории. Если б он действительно хотел оградить свое уединение, он не пошел бы на эту встречу. Очевидно, что он все спланировал заранее. Он сделал это во введениях к повестям «Фрэнни» и «Зуи» и к своей последней книге – «Выше стропила, плотники» и «Симур: Введение». В обоих случаях эти маленькие введения, лакомые кусочки, определенно рассчитанные на то, чтобы привлечь внимание публики. Вот суть дела: если он не хотел разговаривать с Бетти Эппс, с Майклом Кларксоном или другими журналистами – поклонниками его произведений, приезжавшими туда на протяжении многих лет, он бы и не стал разговаривать с ними.


Бетти Эппс: После интервью я уехала в Бостон, откуда должна была улететь в Батон-Руж. Из Бостона я позвонила в свою газету, попросила моего редактора и стала ждать соединения, что было весьма необычно. Редактор взял трубку и сказал: «Где ты, черт возьми, находишься?» Я ответила: «В настоящий момент я в Бостоне». Он сказал: «Знаешь, мне уже дважды звонили. Я знаю, куда ты ездила. Можем сейчас поговорить об этом?». Я сказала: «Ну, мне надо ехать». Тогда он велел мне позвонить ему сразу же после возвращения в Батон-Руж, как только я приеду в редакцию. Сказал, что выяснит время прилета моего самолета и встретит меня в редакции. Так он и сделал.


Сэлинджер уходит с интервью с Бетти Эппс, 13 июня 1980 года.


Он выжимал из меня статью, но я не была готова написать ее. В конце концов все же написала. Статья вызвала невероятный ажиотаж. Во-первых, газета всячески разрекламировала появление моей статьи. Пошли бесконечные интервью на телевидении и радио, и это было очень странно. Сначала статья вышла в нашей газете. Затем статью перепечатали в Boston Globe, а потом статью стали перепечатывать в разных странах.


Последовало множество звонков, множество предложений работы от газет и телевизионных станций. Меня это нимало не интересовало. Я просто хотела, чтобы шум улегся. Я в самом деле не ожидала того, что статья и интервью вызовут такое волнение. И мне не хотелось переезжать в другую часть страны. Мне было хорошо в Батон-Руже, где я и осталась.

Я пообещала м-ру Сэлинджеру экземпляр статьи и сдержала слово: закончив статью, я послала ее Сэлинджеру – и через неделю или дней через десять получила ответ из Виндзора, Вермонт. На бандероли не было его обратного адреса или каких-то пометок отправителя, а в бандероли были ксерокопии размещенных им распоряжений. А кроме этих ксерокопий из Виндзора одновременно пришли еще три бандероли. В одной была ксерокопия части романа «Над пропастью во ржи». Просто ксерокопия. В другой бандероли были четыре письма, написанных Сэлинджером в разные нью-йоркские фирмы. Только ксерокопии – и не единого слова, ничего. Но всегда со штампом почтового отделения в Виндзоре, Вермонт, что было, по меньшей мере, странно.

Глава 12
Следуя за пулей: Девять рассказов

Корниш, Нью-Гэмпшир, 1953 год

До сих пор в романах об этой войне слишком много говорят о силе, зрелости и мастерстве, о том, чего ищут критики. В этих романах слишком мало тех славных несовершенств, которые колеблют лучшие умы и опадают с них. Люди, сражавшиеся на этой войне, заслуживают какой-то трепещущей мелодии, исполненной без смятения или сожаления. Я буду ждать такую книгу[364].

Дж. Д. Сэлинджер, 1945 год

Из десятков произведений, написанных Сэлинджером к 1953 году, он выбрал 9 рассказов и построил их так, чтобы из них сложился тот роман о войне, которого он ждал. По словам Маргарет Сэлинджер, ее отец сказал какому-то студенту, занимавшемуся поисками информации, что все биографические факты и травмирующие события можно найти в его произведениях. Гилберт Хайер писал в журнале Harper’s, что в каждом из включенных в «Девять рассказов» произведении есть «тонкий, нервный интеллигент, постоянно находящийся на грани нервного срыва: мы видим его на разных стадиях жизни – ребенком, подростком, молодым человеком за 20, не имеющим цели…»[365] Какие воплощения получает это существо? В рассказе «Хорошо ловится рыбка-бананка» он, конечно, Симор, а в рассказе «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью» он – сержант Х, но он же и Элоиза из «Лапы-растяпы», Джинни (и Франклин) из рассказа «Перед самой войной с эскимосами», Лайонел из рассказа «В лодке», Артур из рассказа «И эти губы и глаза зеленые», «Человек, который смеялся» и де Домье-Смит в одноименных рассказах. И, наконец, герой рассказа «Тедди». «Девять рассказов» – сериал автопортретов человека, совершающего самоубийство или всерьез подумывающего о самоубийстве. Следуйте за пулей.


Дэвид Шилдс: От войны к посттравматическому синдрому, к самоубийству, потом к вере в то, что дети спасут надломленного человека, и к осознанию того, что дети не спасут (потому что этот человек не может иметь детей), затем к поиску видений, которые обретают или через самоубийство или через просвещение, позволяющее осознать, что самоубийство и есть просвещение: только в новом перерождении обретаешь облегчение от бесконечной острой тоски. И эту веру в перерождение получаешь только через Веданту.

Выходишь на пятом этаже, пересекаешь холл и входишь в 507-й номер. В помещении пахнет новыми чемоданами из телячьей кожи и средством для удаления лака с ногтей. Мельком смотришь на молодую женщину, спящую на одной из двух кроватей. Затем подходишь к одному из чемоданов и из-под груды рубашек и трусов достаешь трофейный автоматический пистолет калибра 7,65 мм. Вынимаешь обойму, смотришь на нее и вкладываешь ее обратно. Взводишь курок. Потом подходишь к пустой кровати, садишься на нее. Снова смотришь на молодую женщину. Поднимаешь пистолет и пускаешь себе пулю в правый висок.


Мягкая обложка издания «Девяти рассказов»


Почему ты делаешь это? Почему в номере пахнет телячьей кожей, из которой сделаны чемоданы, и средством для снятия лака с ногтей? Почему ты сначала смотришь на жену? Не потому ли, что она, в каком-то смысле, Сильвия, во время войны бывшая противником? Ты женился на ней, надеясь на то, что этот брак исцелит тебя и объединит мир, а теперь хочешь наказать ее, калеча ее на всю жизнь?

Почему пистолет трофейный? Для тебя единственный великий поэт ХХ века – Райнер Мария Рильке, а более немецкого поэта и представить нельзя.

Возможно ли, что ты полностью утратишь самоконтроль? Не является ли преступлением то, что армия выпустила тебя из госпиталя? Почему ты бледен? Потому, что болен или по какой-то другой причине? Ты изломан, разбит вдребезги, поэтому везде видишь одни осколки; куда бы ни пошел, повсюду одно битое стекло. Единственный человек, который мог бы тебя исцелить (не по-настоящему – в противном случае, почему ее зовут Сибиллой? – она предсказательница твоей смерти, и почему ты взываешь к ее мстительнице, Шэрон Липшюц, цитируя «Бесплодную землю»?), – маленькая девочка.

Поищем «рыбку-бананку», придуманную твоим отцом. Ты ненавидишь отца, его низменный материализм: рыбки-бананки заплывают в пещеру, в которой полным-полно бананов. Когда они приплывают в пещеру, они рыбы как рыбы. Но как только они заплывают в пещеру, они ведут себя просто по-свински; одна такая рыбка заплыла в банановую пещеру и съела там 78 бананов. От этого рыбки так раздуваются, что не могут выплыть обратно – в двери не пролезают и умирают. Обрати внимание, Симор, что твоя критика отца является также и притчей о твоем собственном военном опыте.

Ты ненавидишь мир взрослых. Ненавидишь послевоенный гражданский мир. Ненавидишь женщин с крашеными волосами. Ты отталкиваешь свою сестру-еврейку Шэрон Липшюц. Тебя тянет к Сибилле, к забвению в совершенстве маленькой девочки.

Неистовствующий маньяк, ты развязываешь пояс халата, снимаешь халат. У тебя белые узкие плечи, плавки – ярко-синие. Ты складываешь халат сначала пополам, в длину, потом втрое. Разворачиваешь полотенце, которым перед тем закрывал глаза, расстилаешь его на песке и кладешь на него свернутый халат. Наклоняешься, поднимаешь надувной матрасик и засовываешь его себе под мышку. Свободной левой рукой берешь Сибиллу за руку. Обрати внимание, как, выполняя эти действия, ты подготавливаешь свое последнее действие – беря ручку Сибиллы, девочки, которая не может быть твоей, ты убиваешь себя.

Ты берешь в руки лодыжки Сибиллы, нажимаешь вниз, толкая плотик вперед. Плотик подняло на гребень волны. Вода заливает светлые волосики Сибиллы – цвет ее волос решающе важен: она блондинка, что характерно для людей германской, а не еврейской крови. В визге Сибиллы слышится только восторг. Ты называешь ее «моя радость» – по многим причинам, и не последняя из них та, что она рассказывает тебе, что только что видела рыбку-бананку. К тому же не одну, а целых шесть. У Сибиллы простое детское воображение. Но когда ты хватаешь ее мокрую ножку и целуешь ее в пятку, она протестует, и ты останавливаешься. Почему ты так «зациклен» на очень молоденьких девочках, особенно на их ногах? Не связано ли это каким-то образом с тем, что ты используешь девочек как машины времени, переносящие тебя в довоенный период, когда ты не был поневоле смущен особенностями твоей анатомии?

В лифте ты обвиняешь поднимающуюся вместе с тобой женщину в том, что она разглядывает твои ноги. Почему так важно то, что у нее нос намазан цинковой мазью? Мазь – что-то вроде жидкости для удаления лака с ногтей, не так ли? А это – эмблема взрослой женщины, как раз того, чего ты не хочешь, потому что после войны тела несексуальны. Тела в конце концов превращаются в трупы. Ты обвиняешь цинковую мазь в том, что в ней есть чертова тайная уловка, потому что, черт побери, ты и сам притворялся, целуя ножку Сибиллы. И ты понимаешь, понимаешь это. Как ты можешь не понимать этого?

Потом ты входишь в 507-й номер. И стреляешься – по многим причинам. Читая книгу дальше (и читая многие другие книги), мы пытаемся установить причины твоего самоубийства. Одна из них (и это достаточно очевидно) – послевоенная травма, но другая главная причина заключается в том, что ты не можешь войти в мир взрослых, в мир чемоданов из телячьей кожи, цинковой мази и Мюриель/Сильвии (помните, она – тоже труп). Тебе, вышедшему из подросткового возраста и живущему в период после Уны, после войны, некуда идти. Ты мертв.

Призраки сильнее живых людей. Идеализированную возможность оборвать жизнь невозможно заменить чем-либо. Твой брат Уолт, скажем, стоял со своим полком где-то на отдыхе[366]. Это случилось между боями, что ли, и друг Уолта все описал в письме Элоизе, своей знакомой по колледжу. Уолт и какой-то другой парень упаковывали японскую плитку. Полковник хотел отправить эту плитку домой. А может, Уолт с напарником распаковывали эту плитку, чтобы ее перепаковать, – точно Элоиза не знает. В плитке было полно бензина и всякого хлама – она и взорвалась у них прямо в руках. Другому парню только выбило глаз. Рассказывая об этом, Элоиза плачет, крепко обхватив пальцами пустой стакан, чтобы он не опрокинулся ей на грудь. Гибель Уолта не была результатом несчастного случая. Она была прямым результатом желания полковника обзавестись военным трофеем. (Далее в книге твой брат в Олбани заказывает своим детям штыки и свастики, поскольку «эта чертова война закончена»).

Война идет всегда. Всегда есть травмы. И всегда есть ребенок. Всегда есть взрослый мир сексуальности и мир детства, невинности – и эти миры непримиримы. Всегда есть искусство. И воображение, которое становится поиском недоступных познанию духовности, мистической тайны.

Элоиза, так никогда и не оправившаяся от потери Уолта, переносит эту потерю на свою дочь Рамону, у которой есть выдуманный друг по играм, Джимми Джиммирино с саблей на боку. Для Романы Джимми Джиммирино более реален, чем любой человек (Джимми погибает, но ему на смену быстро приходит Микки Микерано), так же как для Элоизы Уолт более реален, чем ее муж, которому она говорит: «А вы бы, мальчики, построились в шеренгу и марш-марш домой! Только командуй: «Левой, правой! Левой, правой!» Муж бывшей подруги Элоизы по колледжу служил где-то в Германии, где у них была своя верховая лошадь, а их конюх раньше был чуть ли не личным шталмейстером Гитлера. Мэри Джейн, с которой выпивает Элоиза, вышла замуж за влюбленного в авиацию курсанта летной школы, который два месяца из своего трехмесячного брака с Мэри Джейн просидел в тюрьме за то, что пырнул ножом сержанта из военного патруля.

Вскоре после того, как Уолта призвали в армию, он и Элоиза ехали поездом из Трентона в Нью-Йорк. В вагоне было холодно, и они оба укрылись ее пальто. Рука Уолта как-то очутилась на животе Элоизы, просто так. Уолт сказал, что Элоиза такая красивая, что лучше бы какой-нибудь офицер приказал ему высунуть другую руку в окно. Сказал, хочет, чтобы все было по справедливости. Это – обращение к мистике.

Знаешь, что как-то сказал Уолт? Сказал, что он, конечно, продвигается в армии, но не в ту сторону, что все. Сказал, что когда его повысят в звании, так вместо того, чтобы дать ему нашивки, у него срежут рукава. Сказал, что пока дойдет до генерала, его разденут догола. Только и останется, что медная пуговка на пупке. Разве не смешно?

Послевоенное время. США. Никто не понимает непреодолимого разрыва, лежащего между ветеранами и теми, кто не воевал[367]. Случалось порезать палец – прямо до кости, и все такое? Брат Селены Франклин умоляет Джинни не бросать его, ведь он может истечь кровью до смерти. Может быть, ему понадобится переливание крови. Ну, порез не до самой кости, но порезался он здорово. Кровь хлещет, как бешеная. Джинни, идеальная медсестра, объясняет, что ему надо перестать трогать порез и прижечь его йодом, а не меркурохромом. Сестра Селены Джоан, воображала, которой повезло бы, если б она вполовину была так красива, как она воображает, выходит замуж за капитан-лейтенанта военно-морского флота. Франклин написал ей восемь треклятых писем, а она ни на одно не ответила. Франклин не воевал – у него сердце барахлит. Во время войны он 37 месяцев работал на треклятом авиационном заводе в Огайо. Ему понравилось? Он просто обожает самолетики. Они такие симпатичные.

Глядя из окна квартиры на улицу, Франклин видит дураков треклятых, которые все как один шагают на треклятый призывной пункт. Предстоит война с эскимосами. Почему с эскимосами? Франклин понятия не имеет, почему именно с эскимосами. На этот раз и всех стариков заберут. Всех ребят, кому под шестьдесят. Никто не может идти на войну до тех пор, пока ему не будет под шестьдесят. Просто немного сократят рабочий день – и всё. Всего и делов. Пусть на этот раз на передовой послужат треклятые тыловые крысы. Джинни говорит, что ему-то во всяком случае служить не придется, а заодно объясняет, что если опустить раненный палец, кровотечение усилится. Джинни, идеальная медсестра что военного, что мирного времени, велит Франклину заклеить палец пластырем или чем-то типа этого. У него есть пластырь или что-то такое?

Эрик, поклонник Франклина, работавший вместе с ним на авиационном заводе, щупает отворот пальто Джинни и восклицает: «Просто прелесть. Первое натуральное, добротное пальто из верблюжьей шерсти, которое я вижу после войны. Позвольте спросить, где вы его достали?»

Преображенная болезненной добротой Франклина, Джинни не выбрасывает половинку сэндвича, которую дал ей Франклин, а снова кладет ее в карман пальто. Несколько лет назад она целых три дня не могла выбросить дохлого пасхального цыпленка, которого нашла в опилках на дне своей мусорной корзинки.

Жизнь полностью утратила свою таинственность. Как вернуть ей таинственность? (Намек: надо вернуться к детям, мусорным корзинкам и, вместе с сержантом Х, священным символам.

В рассказах Сэлинджера всегда есть внутренние рассказы. Всегда есть девочка или девушка (лучше всего, чтобы на первый взгляд она казалась неописуемой красавицей). Ее зовут Мэри Джейн (не Шэрон Липшюц), она учится в Уэлсли-колледже, носит бобровую шубку[368]. От нее пахнет чудесными духами, в автобусе она трещит без умолку, курит сигареты с фильтром, и сразу же запросто выходит на третью позицию. Если не считать работу с битой, она оказалась еще и девушкой, которая умеет махать человеку с дальней позиции. А еще она трижды переходит на вторую позицию с первой, которая ей не нравится. (Не беременна ли она? Но не будем об этом.)

А с другой стороны, ты – с головой, деформированной в плотницких тисках, выросший и возмужавший, с грушевидной головой, лысой как колено, с лицом, на котором вместо рта зияет огромное овальное отверстие. Да и вместо носа у тебя только следы заросших ноздрей. Когда ты дышишь, жуткое уродливое отверстие под носом расширяется и опадает, словно огромная вакуоля у амебы. При виде твоего страшного лица непривычные люди с ходу падают в обморок.

Ты можешь находиться в логове, если прикрываешь лицо тонкой бледно-алой маской, сделанной из лепестков мака. Эта маска не только скрывает твое лицо от товарищей по оружию, но и дает им знать о том, где ты находишься. Каждое утро, страдая от крайнего одиночества, ты прокрадываешься (конечно, грациозно и легко, как кошка) в густой лес, окружавший бандитское логово. Там ты дружишь со всяким зверьем: с собаками, белыми мышами, орлами, львами, удавами, волками. Там ты снимаешь маску и разговариваешь со всеми зверями мягким, мелодичным голосом на их собственном языке. И звери не считают тебя уродом.

Ты – человек, который мастер подслушивать: ты собираешь самые ценные секреты противника. В конце концов, ты служишь в контрразведке. Впрочем, ты не слишком высокого мнения об армейских методах работы и начинаешь разгуливать по стране, убивая людей только в случае крайней необходимости. Вскоре ты благодаря твоим изворотливым и хитрым методам, в которых, как ни странно, проявляется твоя удивительная приверженность к справедливости, завоевываешь любовь простого народа.

Тебе пришлось запереть врагов в глубоком, но вполне комфортабельном склепе; и хотя они изредка удирают оттуда, ты отказываешься убивать их. Эта ваша нелепая жалостливость бесит всех до чертиков. Ты пересекаешь границу Парижа, где при всей твоей скромности с гениальной изобретательностью изводишь некоего всемирно известного сыщика Марселя Дюфаржа и его дочь, которые стали твоими злейшими врагами. Ты играешь с ними, всякий раз исчезая так, что никто не может догадаться, как ты исчез.

Ты собрал самое грандиозное состояние на свете, большую часть которого анонимно пожертвовал монахам одного местного монастыря, – смиренным аскетам, посвятившим жизнь разведению немецких овчарок. Твои личные потребности ограниченны. Питаешься ты исключительно рисом и орлиной кровью, живешь в скромном домике, с подземным тиром и гимнастическим залом, на бурном берегу Тибета. С тобой живут четверо беззаветно преданных сообщников: легконогий гигант волк по прозванию Чернокрылый, симпатичный карлик по имени Омба, великан монгол по имени Гонг (язык ему выжгли белые люди) и несказанно прекрасная девушка-евразийка, которая из неразделенной любви к тебе и из-за постоянного страха за твою личную безопасность иногда не брезгует даже нарушением законности. Ты отдаешь распоряжение своей команде из-за черной шелковой ширмы. Даже Омбе, симпатичному карлику, не дано видеть твое лицо.

Но после войны любовь невозможна. Человеческое тело изувечено. Никаких детских колясок у тебя и Мэри Джейн не будет. Тебе любой ценой надо скрывать твой природный, дьявольски жуткий смех. Следуй за пулей.

Твой лучший друг, лесной волк Чернокрылый, попадает в ловушку, расставленную Дюфаржами, этими вишистами-пособниками фашистских оккупантов. Зная о твоей нерушимой верности друзьям, Дюфаржи предлагают тебе освободить Чернокрылого в обмен на твою собственную свободу. Ты соглашаешься. Ты встречаешься с Дюфаржами в полночь в условленном месте дремучего леса под Парижем, где они решают устроить тебе двойную подлую засаду, подставив другого волка. Но Дюфаржи забыли о двух вещах: о твоем чувствительном сердце и твоем знании волчьего языка. После того, как мадемуазель Дюфарж привязывает тебя колючей проволокой к дереву, ты мягким мелодичным голосом коротко прощаешься с тем, кого принимаешь за своего старого друга. Подставной волк, пораженный твоими лингвистическими познаниями, сообщает тебе, что он – никакой не Чернокрылый и никогда в жизни не бывал с тобой в другой стране. В справедливом гневе ты сдираешь с себя маску и в лунном свете предстаешь перед Дюфаржами во всей наготе твоего лица. Дюфарж теряет сознание, а его дочь валится замертво на залитую лунным светом землю.

Придя в себя, Дюфарж понимает, что ты натворил (напал на его дочь, пытался убить ее?), и всаживает в тебя четыре пули, которые ты выплевываешь одну за другой аккуратно, даже педантично. Этот подвиг так поражает Дюфаржей, что сердца у них буквально лопнули, и они оба замертво упали к твоим ногам, где их тела и разлагались. Никогда еще смерть не подбиралась к тебе так близко, ты истекаешь кровью. И однажды ты охрипшим, но задушевным голосом взываешь к лесным зверям о помощи. И звери выполняют твою просьбу, призывают симпатичного карлика Омбу. Но когда Омба прибыл с аптечкой и запасом орлиной крови, ты уже потерял сознание. Прежде всего Омба совершает акт милосердия: он поднимает с земли твою маску и почтительно прикрывает жуткие черты твоего лица. Лишь после этого Омба (еще один идеальный санитар военного времени) перевязывает твои раны.

Но ты не пьешь орлиную кровь из принесенного Омбой сосуда. Вместо этого ты слабым голосом произносишь имя своего любимца – Чернокрылого. Омба склоняет свою не слишком красивую голову и открывает тебе, что Дюфаржи убили Чернокрылого. Ты давишь сосуд с орлиной кровью рукой. И снова сдергиваешь маску. Ты не заслуживаешь жизни потому, что не смог спасти своего любимца, и совершаешь самоубийство (снова самоубийство).

Помни: ты всегда будешь жить после войны. Всегда будешь травмирован, а как мы справляемся с травмами? Всегда будет великолепие детства – и/но запретный позыв к контакту взрослого и ребенка. Сейчас это мальчик, и сейчас, только однажды, мы признаем шесть миллионов жертв[369]. Твоя мать, Бу-Бу – ошеломляющая и законченная женщина (с точки зрения заурядных людей, такие живые, переменчивые рожицы не забываются). Ты настолько сильно травмирован, что когда твоя подружка Наоми сказала тебе, что у нее в термосе сидит червяк, ты спрятался под раковиной в подвале. Мать курит по-армейски. Когда ты убегаешь отсидеться на корме отцовской лодки (а почему ты убежал?), мать объявляет себя вице-адмиралом, пришедшим проверить «стермафоры». На тебе шорты цвета хаки. Только потому, что твоя мать Бу-Бу не орет об этом на всех перекрестках, люди не знают, что она – адмирал. Она почти никогда не обсуждает свой чин с людьми – за такие разговоры могут с позором погнать со службы. Она подает сигнал, который звучит как смесь сигналов «Отбой» и «Побудка», и отдает честь дальнему берегу. Если ты скажешь, почему ты убежал, она подаст особый тайный сигнал, слышать который разрешается только одним адмиралам. (В конце концов, она командует флотом.) У тебя есть маска аквалангиста, некогда принадлежавшая твоему покойному дяде-самоубийце. Моряки никогда не плачут. Только если их корабль пошел ко дну. Или если их, потерпевших крушение, носит на плоту, и им есть и пить. А убежал ты из дому потому, что кто-то назвал твоего отца большим грязным иудой. Тебе объяснили, что иуда – это такая чуда-юда-рыба-кит, которую можно запускать в небо, держа ее за веревочку, и даже взлетать вслед за ней, пока ты маленький. Мать так нравится твоя восхитительная детская непосредственность, что она не может удержаться, чтобы не поцеловать тебя в шею. А затем рассматривает тебя и старательно заправляет твою рубашку в шорты. В своей невинности ты интуитивно чувствуешь, что у твоей семьи есть тайна, что в ней что-то не так, и что эта тайна имеет отношение к войне, еврейству, холокосту. Можешь искупить нас? Нет, не можешь, потому что я пересеку линию и войду в эротику с участием взрослого и ребенка, но после войны, после множества людей, ставших для меня трупами, я должен сделать это. Так мы приходим к первопричине, которой является сама война. Указательный палец правой руки, палец, которым нажимаешь на спусковую скобу винтовки или пистолета, испытывает легкий зуд. Вспышки молний или несут на себе твой номер или не несут его. Единственные, кто может спасти тебя, – это дети, которые, по счастью, поют в церкви в три с четвертью часа дня. К сожалению, ни на ком из детей – не на Сибилле, ни на Рамоне, ни на Лайонеле, ни на Эсме – ты не можешь жениться, так что тебе остается или покончить жизнь самоубийством или замкнуться.

Будь ты более церковным человеком, ты воспарил бы душой, слушая детский хор. То есть, если ты жаждешь религиозного спасения, ты бы нашел его в Эсме, которая указывает путь. Ты уходишь из церкви до того, как скрипучий голос регентши разрушит очарование. Для тебя мир взрослых разрушает мир ребенка. В мире взрослых ты существовать не можешь (твоя теща просит достать ей немного тонкой шерсти, как только тебе удастся отлучиться из «лагеря»), а к миру детства ты не принадлежишь (не можешь жениться на двенадцатилетней девочке, которая в любом случае вскоре станет молодой женщиной).

А вот и доказательство грядущего превращения: на запястье девочка носит часы военного образца, указывающие на переход в мир взрослых[370]. А ты без памяти влюблен в жену? Нет, потому что она взрослая. Ущерб, причиненный войной, повсюду: отец Эсме убит в Северной Африке, а ее мать, по всей вероятности, погибла во время немецких стратегических бомбардировок Англии в 1940–1941 годах. Книга начинается с дзэнского коана: «Каков звук хлопка одной ладони?» А вот еще один коан: «Что сказала одна стенка другой?» Единственный способ решения коана – выход за пределы рациональности; единственный выход из ущерба – прыжок в мистическое, которое почти всегда доступно через простое сознание ребенка. В данном случае, этот ребенок – Эсме, которая просит тебя написать рассказ. Разумеется, этот рассказ мы и читаем, а ты пишешь. Ты замечаешь, что после дождя пряди волнистых волос Эсме слиплись, а когда она скрещивает ноги, чтобы подровнять носки своих туфель, ты замечаешь нечто более важное для тебя – на ней белые носки, и ножки у нее точеные. Желая поцеловать ее, ты целуешь ее брата Чарльза громким, влажным поцелуем, но тебе страшно не нравится то, что и Чарльз, и Эсме движутся к менее сентиментальному образу жизни: они вырастут и станут сознающими себя людьми, утратившими великолепный доступ к собственным чувствам.

Что до тебя, то тебе постоянно везет все лучше знакомиться с убожеством. Ты прошел войну, не сохранив в целости свои способности. У тебя случился нервный срыв, и ты провалялся две недели в военной психиатрической больнице. И выглядишь ты как настоящий труп. Тебе провели тест на трехкратное прочтение абзацев текста, а сейчас тебя проверяют на трехкратное прочтение предложений. Многие недели ты куришь сигареты одну за другой, безостановочно. У тебя кровоточат десны. И половину лица у тебя сводит тиком. Ты сжимаешь виски руками (в одном из прежних воплощений ты застрелился, пустив себе пулю в правый висок). Жизнь для тебя – ад, а ад – это неспособность любить, неспособность любить из-за Эсме и всего прочего. Временно пускаешься в пространные рассуждения: хватаешь корзинку для мусора и извергаешь в нее рвоту. Ты действительно спасен в тот момент, когда Эсме присылает тебе разбитые часы, временно остановившееся время и временное соединение своей жизни с твоей. Разница в возрасте исчезает: в своем воображении ты можешь вечно жить в ее воображении.

После войны ты возвращаешься домой[371]. Дом, милый дом. Боже, да ты с ума сходишь. Думаешь, что можешь вернуться в армию, – если тебе дадут тропический шлем и большущий стол, а еще хорошую сетку от москитов. По меньшей мере, забудешься. Твоя жена сбежала от тебя с каким-то не травмированным, здоровым, нормальным парнем. А ты для нее слишком слаб. Слишком слаб для нее – вот в чем дело. Каждую ночь тебе приходится сдерживаться от того, чтобы не заглянуть в каждый стенной шкаф, сколько их ни есть в квартире. Так и ждешь, что там по углам прячется целая орава сукиных сынов. (Тебе никогда не служить в контрразведке.) Она просто животное. А ты, черт возьми, не животное. Ты должен быть больше и лучше животного. По-твоему, тело – вместилище всех бед. Тебе нужна взрослая женщина, которая спасет тебя, а она не может тебя спасти, даже если она держит фонарик, пока ты меняешь шину. Даже если покупает тебе костюм нужного размера или цитирует романтическую поэму. Ни одна реальная женщина не может сравняться с мистическими дебрями твоего воображения. Ни одна реальная женщина, ни одна реальная семья не может сосуществовать с твоими послевоенным гневом и сентиментальными изысканиями в Корнише-Хюртгене.

И каков выход из этой ситуации? Есть ли альтернатива самоубийству твоего нынешнего я?[372] Будешь ли ты обречен навек, в лучшем случае, бродить чужестранцем по саду, где растут одни эмалированные горшки и подкладные судна и где царит безглазый слепой деревянный идол – манекен, облаченный в дешевый грыжевый бандаж? Мысль продлится лишь несколько секунд. Но в эти несколько секунд приходит понимание, выходящее за рамки обыденного опыта, момент истинного мистицизма: плотная особа меняет бандаж на деревянном манекене, выставленном в витрине. Эта тетка, конечно же, Толстая Тетя. Она, дружище, сам Христос[373]. Увидев тебя, она падает (ей за тридцать, и она дородна, но это к делу не относится), но тут солнце летит прямо тебе в нос со скоростью девяноста трех миллионов миль в секунду. Ослепленный, страшно перепуганный, ты упираешься руками в стекло витрины, чтобы не упасть. Озарение длится недолго, не более нескольких секунд, но когда к тебе возвращается зрение, женщины в витрине уже нет, а в витрине расстилается только изысканный, сверкающий эмалью цветник санитарных принадлежностей.

Что произошло? Ты летал или был уничтожен и забыт? Разумеется, случилось и то, и другое, и снова ребенок разрешит этот коан.

Хотя в нынешнем воплощении тебе всего десять лет[374], ты напоминаешь себе о том, что надо найти отцовские бирки и носить их всегда, когда это возможно, – «тебя это не убьет, а ему понравится». По-твоему, жизнь – это дареный конь. Тебе интересно, почему люди считают, что быть эмоциональным так важно. Твои мать и отец не считают человека человеком, если он не поглощен размышлениями о чем-то очень печальном, или раздражающем, или несправедливом. Твой отец и тебя не считает человеком. Если у тебя и есть эмоции, ты не помнишь, давал ли ты им когда-либо выход. Тебе непонятно, какая от эмоций польза. Ты любишь Бога, но любишь его без всякой сентиментальности. Ты любишь своих родителей, но лишь в том смысле, что остро чувствуешь привязанность к ним. В одном из прежних воплощений ты был индусом, неплохо развивавшемся в духовном отношении. Отец видит в тебе какого-то урода из-за того, что ты медитируешь. А мать беспокоится о твоем здоровье из-за того, что ты все время думаешь о Боге. Ты считаешь, что глупо бояться смерти – ведь ты просто бросаешь это тело ко всем шутам. Господи, все это проделывали тыщу раз. Ты знаешь, что примерно через пять минут у тебя будет урок плаванья, что твоя сестренка Пуппи столкнет тебя в пустой бассейн, ты размозжишь себе голову и умрешь.

Посттравматический синдром – с его бесконечными вспышками воспоминаний – это форма перерождения, перевоплощения, не так ли? Маленькая девочка уже не воплощение искупления: Пуппи толкает тебя на смерть, которую ты охотно принимаешь, поскольку нашел в Веданте источник утешения – миф о перерождении. Никакого страдания – и можно надеяться на новую жизнь. Точно так же, как ты вынудил твою первую жену стать свидетельницей твоего самоубийства, теперь ты травмируешь Пуппи, наказывая ее за то, что она – человек. Она будет всю свою жизнь снова и снова переживать твою смерть. Твои гениальные, героические самоубийства или почти самоубийства во всех твоих перерождениях – это пацифистские выступления протеста против мировой войны.

Проникновение в рану тебе важнее мира, который нанес рану. «Ты пребываешь в этом мире, но ты не от него. Теперь ты свободен для того, чтобы быть с теми, кого любишь, и неважно, кто эти люди – религиозные деятели, исторические фигуры, личные друзья или вымышленные персонажи»[375].

Разговор с Сэлинджером – 6

Пэт Йорк: В 1966 году меня пригласили снимать актеров Марлона Брандо и Роберта Форстера, игравших в киноверсии романа Карсон Маккаллерс «Отражения в золотом глазу». Это были ночные съемки, начинавшиеся в сумерках и заканчивавшиеся на рассвете. Съемки проводили на военной базе Митчелл на Лонг-Айленде…

Как это обычно бывает на киносъемках, возникали паузы, необходимые для смены декораций. Во время одного из таких перерывов ко мне подошел представительный мужчина в возрасте и начал разговор. Он все время говорил о том, что ему понравился мой голос, и задавал много вопросов на разные темы, интересовался моими симпатиями и антипатиями. Задать вопросы о нем самом было невозможно, поскольку он говорил безостановочно и продолжал рассказывать о том, как ему нравится мой голос. Я поблагодарила его, но не могла понять его одержимость особенностями моего голоса.

Наконец, он заметил, что не может поверить в то, что у меня нет ни малейшего акцента, и спросил, из какой части Италии я приехала. Я ответила, что я американка, родившаяся на Ямайке, учившаяся во французской школе в Англии, а также в Германии, и завершившая образование в США.

Казалось, он был ошеломлен. Он сказал, что расспрашивал обо мне разных людей, и, по меньшей мере, трое из них сообщили ему, что я – итальянка. Мы оба посмеялись над этим, и я представилась ему, после чего он назвал свое имя: Дж. Д. Сэлинджер.

Я знала, что Сэлинджер стал затворником, и примирить этот факт с человеком, с которым я так непринужденно разговаривала, я не могла. Я сказала ему, что мне очень нравится его книга «Над пропастью во ржи» и что мой сын-подросток Рик только что прочитал эту книгу и ни о чем другом не может говорить. Сэлинджер сказал, что хотел бы установить контакт с Риком и спросил его имя и адрес…

Сэлинджер переписывался с моим сыном. Через несколько лет, когда Рик учился в Париже, я как-то вечером пообедала с ним. Сын был одинок и несчастен. Его квартиру ограбили и в числе прочего украли чемодан, в котором он хранил все письма Сэлинджера. Сына не слишком расстроила потеря многих других вещей, но смириться с тем, что украли письма его идола, он не мог[376].

Часть вторая
Гархастья
Обязанности домохозяина

Глава 13
Его долгая темная ночь

Корниш, Нью-Гэмпшир; Нью-Йорк, 1953–1960


С конца 40-х годов Сэлинджер все более уходит в восточную философию и религию, особенно Веданту. Посещая нью-йоркский Центр Рамакришны-Вивекананды, уединяясь в отдаленных сельских районах штата Нью-Йорк и читая священные индуистские тексты, он основывает практически все решения в своей жизни на принципах Веданты. Согласно предписаниям Веданты, во второй стадии жизни человек должен стать домохозяином – жениться, создать семью и обеспечивать ее. Сэлинджер женится на Клэр Дуглас, ставшей прообразом героини повести «Фрэнни» и членом трех семей: собственной семьи Сэлинджеров, вымышленной семьи Глассов и третьей – семьи Уильяма Шона, редактора журнала New Yorker, разблокировавшего одержимость Сэлинджера, особенно его одержимость чистотой, молчанием и, в конечном счете, чистотой молчания. Сэлинджер пишет, как одержимый, в бункере, отделенном от главного дома. Сэлинджер разговаривает так, словно вымышленные им персонажи существуют в реальном мире, вне страниц его рукописей. Сэлинджер существует на ничейной земле среди членов вымышленных им семей, кланов Глассов и Колфилдов, в довоенном и послевоенном мирах, и в жизни молодых женщин, которых он пытается заманить в свое воображение и в свою жизнь. Как отец семейств, Сэлинджер жонглирует ими, пытается спасти свою довоенную детскую непосредственность от послевоенной травмы. Скрытая напряженность должна привести к разрушению.


Пол Александер: После случая с Ширли Блейни Сэлинджер решил выйти из своего уединения и установить отношения с людьми своей общины. Он стремился сдружиться с людьми постарше и ходил на вечеринки, на которые его приглашали.


Шейн Салерно: Осенью 1950 года Сэлинджер, которому тогда был 31 год, встретил Клэр Дуглас, которой было 16. Клэр училась в выпускном классе в Шипли, женской школе-пансионе в Брин Мор, штат Пенсильвания, и Сэлинджер встретил ее на вечеринке, устроенной художницей Би Стейн и ее мужем, переводчиком и автором журнала New Yorker Фрэнсисом Стигмюллером. Родители Клэр жили в том же многоквартирном доме, что и Стигмюллер и Стейн, на 66-й Восточной улице.


Маргарет Сэлинджер: На вечернику Клэр явилась на удивление красивой: с широко открытыми глазами, она казалась уязвимой, стоящей на краю, – как Одри Хёпберн в фильме «Завтрак у Тиффани» или как Лесли Кейрон в фильме «Джиджи»… Свои каштановые волосы Клэр зачесывала назад, открывая свой прекрасный лоб… В тот вечер, когда мои родители встретились, на ней было синее хлопчатобумажное платье с бархатным воротником более темного синего цвета, простое и элегантное, как цветок ириса[377].


Клэр Дуглас: Господи, мне так нравилось это платье… Оно идеально соответствовало цвету моих глаз. В жизни не носила ничего прекраснее.


Шейн Салерно: На вечеринке Джерри и Клэр не удалось толком поговорить, поскольку и он, и она пришли с другими людьми, но на следующий день Сэлинджер позвонил Би Стейн, поблагодарил ее и попросил адрес Клэр в Шипли. На следующей неделе Клэр получила письмо от Сэлинджера. В течение 1950/51 учебного года он звонил и писал ей.


Пол Александер: Сэлинджер увлекся Клэр, как только увидел ее. Она была привлекательной, красивой, хорошенькой в очень обворожительном смысле этого слова. В ней были мягкость и деликатность, которые Сэлинджер счел очень привлекательными… Становившегося старше Сэлинджера постоянно влекло к женщинам, которым еще не исполнилось 20. Была молоденькая венка, потом – Уна О’Нил, а теперь появилась Клэр.

Сэлинджер выяснил, что отцом Клэр был Роберт Лэнгтон Дуглас, известный британский арт-критик. Отец Клэр был существенно старше ее матери, так что в том, что ее тянуло к Сэлинджеру, не было ничего необычного.


Клэр Дуглас в годы учебы в Рэдклифф-колледже.


Дэвид Шилдс: Семья Клэр была известной: брат Клэр, который был намного ее старше, Уильям Шолто Дуглас, служил в британских ВВС большую часть периода с 1914 по 1947 год и участвовал в двух мировых войнах. В течение года он командовал британскими оккупационными войсками в Германии, а затем стал председателем совета директоров компании British European Airways. Он также стал пэром Англии и членом палаты лордов британского парламента. Отец Клэр, пошедший добровольцем на Первую мировую войну в возрасте 50 лет, был экспертом по искусству Сиены. Он умер во Флоренции в 1951 году. Клэр привыкла к тому, что ее окружали пожилые люди, сражавшиеся в мировых войнах. Как и Сэлинджер, она была наполовину ирландкой.


Маргарет Сэлинджер: В детстве мою мать не подготовили к пребыванию в каком-либо учреждении. Когда ей было пять лет, ее отправили в закрытый пансион для девочек, после чего она побывала в восьми разных приемных семьях, а потом попала в другой пансион[378].


Дэвид Шилдс: Сэлинджера интересовали очень, очень молодые девушки, собственно говоря, девочки, но то же самое можно сказать о многих мужчинах. Фиксация Сэлинджера на девочках показательна в том, что он рассматривает каждую из них, в сущности, как возможность побега в те времена, когда «никто не слышал о Шербуре или Сен-Ло, о лесе Хюртген или о Люксембурге» (Сэлинджер, рассказ «Посторонний» – журнал Collier’s, 1 декабря 1945 года).


Джеральдин Макгоуэн: Сэлинджер был необыкновенно привлекательным, у него был огромный заряд харизмы. Нам известно, что в начале отношений он буквально бомбардировал людей своей любовью. Объекты его привязанности были самыми лучшими, самыми восхитительными, самыми умными и одаренными людьми. А потом он получает от них то, что хотел, и все заканчивается.


Дэвид Шилдс: Летом после первого года обучения в Рэдклифф-колледже Клэр вернулась в Нью-Йорк, где работала моделью в магазине модной одежды Lord & Taylor.


Шейн Салерно: Клэр придет на квартиру Джерри в доме на 57–1 Восточной улице, где проведет ночь на его черных простынях, но секса у них не будет. Сэлинджер уже находился под влиянием «Провозвестия Шри Рамакришны», в котором сказано: «Избегай женщины и золота».


Клэр Дуглас: Черные простыни, черные книжные полки, черный кофейный столик и т. д. Все это соответствовало депрессии Сэлинджера. У него действительно возникали черные дыры, проваливаясь в которые он едва мог двигаться и мог только говорить[379].


Шейн Салерно: На ранних стадиях своих отношений с Сэлинджером Клэр скрыла от него некоторые моменты своей жизни. Она скрыла, что работает моделью в Lord & Taylor, поскольку понимала, что он отрицательно отнесется к ее работе.

В 1953 году, уже после своего переезда в Нью-Гэмпшир, Сэлинджер навещал Клэр в Рэдклифф-колледже и изводил ее долгими разговорами и прогулками по берегу реки. Но в промежутках между визитами он был далеко, и Клэр чувствовала себя покинутой. Когда Сэлинджер удивил ее предложением бросить колледж и переехать к нему в Корниш, она ответила отказом… Оскорбленный Сэлинджер исчез. Расстроенная Клэр поехала в Корниш, чтобы поговорить с ним, но не смогла его найти.


Пол Александер: Когда Клэр поначалу отказалась переезжать в его дом, Сэлинджер просто исчез.

Дэвид Шилдс: Сэлинджер на несколько месяцев уехал в Европу.


Шейн Салерно: В течение этого времени он продолжал поддерживать контакт с Джин Миллер.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1953 год):

Мне кажется, что я никогда никого не любил достаточно сильно для того, чтобы подняться и разбить стеклянные стены, в которые я заключаю любимого человека. Это очень тяжело для всех, кого это касается. Может быть, однажды я изменюсь. Честно говоря, не знаю. Я никогда не чувствовал, что настолько сильно привязан к кому-то, чтобы любить этого человека свободно. Я никогда не испытывал достаточно сильной любви даже к одному человеку, не говоря уж о любви к двадцати людям[380].

Пол Александер: Клэр пережила упадок физических и умственных сил. У нее был мононуклеоз и аппендицит, с которыми она на какое-то время слегла в больницу, где ее неоднократно навещал выпускник Гарвардской школы бизнеса по имени Коулмен Моклер.


Дэвид Шилдс: Клэр была отголоском восемнадцатилетней Уны О’Нил, какой она была десятью годами ранее, и провозвестницей первокурсницы Йельского университета Джойс Мэйнард, которая появится двадцатью годами позже. Сексуальное и романтическое воображение Сэлинджера маниакально кружило вокруг одного и того же образа обычно темноволосой, мальчишески сложенной девочки, повторявшей черты его матери, его сестры, Сильвии, Джин Миллер и так далее. И он воспроизводил треугольник Уна – Чаплин – Сэлинджер.

Клэр уже была связана с Моклером, который недавно и глубоко погрузился в христианский фундаментализм. Она провела с ним лето в Европе. А когда в середине сентября она вернулась в США, Сэлинджер не стал откликаться на ее телефонные звонки.


Шейн Салерно: В недатированном письме 1953 года Сэлинджер сообщает Джин Миллер, что его недавно опубликованный сборник «Девять рассказов» «продается очень хорошо, но никаких денег за него я не получу до сентября». (Книга вышла на первое место в списке бестселлеров New York Times и продержалась там 15 недель). В последующих письмах Джин Миллер Сэлинджер начинает обсуждать восточную философию.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1953 год):

Это слово – ко-ан или просто коан. А коан – это неразрешимая рациональным путем проблема, которую ставят перед дзэнскими монахами их наставники. Просто рассказываю тебе коаны, которые приходят мне в голову.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 30 апреля 1953 года):

На эти выходные у меня два приглашения от местных жителей. Я соврал и сказал, что уезжаю в Бостон. Теперь, полагаю, я должен туда ехать. Чертовы люди.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Несколько слов о тех двух книгах, что я послал тебе. Маленькая книжечка о стрельбе из лука – не подлинный дзэнский текст или что-то вроде того, но она прекрасна – чистый дзэн. И, кроме того, красота дзэн постоянно поглощает тот факт, что дзэн там, где его находишь.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Я знаю, что это беспокоит некоторых моих друзей, в особенности тех, кому нравятся мои произведения. Полагаю, некоторые из них гадают, не стану ли я раньше или позже настоящим монахом, не откажусь ли я от литературы, женюсь ли я когда-нибудь и т. п. В данный момент я далек от всего этого. Какой бы низкой и обманчивой вещью была бы «религия», если она вела меня к отрицанию искусства, любви.

Дэвид Шилдс: После многочисленных посещений Клэр в больнице Моклер предложил ей вступить с ним в брак, и, вследствие молчания Сэлинджера, Клэр приняла это предложение. Но летом 1954 года ее навестил Сэлинджер; в момент его приезда она читала «Путь паломника». Сэлинджер увел Клэр у Моклера и от его христианского фундаментализма в Веданту, индуистскую философию, которая завладевала его жизнью. Вскоре Клэр развелась с Моклером. За четыре месяца до окончания Клэр Рэдклифф-колледжа Сэлинджер вынудил ее сделать выбор между ним и степенью, которую она получила бы при окончании колледжа.


Свидетельство о браке Дж. Д. Сэлинджера и Клэр Дуглас.


Шейн Салерно: Чувство к Сэлинджеру, которое питала Клэр, оставалось сильным, и после развода с Моклером она переехала к Сэлинджеру. 17 февраля 1955 года Сэлинджер женился на Клэр в Барнарде, штат Вермонт. В ненастный февральский день, в дождь со снегом, Сэлинджер и Клэр приехали на бракосочетание, которое совершил мировой судья. В свидетельстве о браке Сэлинджер сообщил, что этот брак у него первый, полностью устранив какие-либо юридические следы своей первой жены Сильвии Вельтер.


Джон Ско: Чтобы отпраздновать свадьбу, Сэлинджер закатил вечеринку, что было для него нехарактерно. На этой вечеринке присутствовали мать Сэлинджера, его сестра (о которой мало что известно, кроме того, что она одевалась в Bloomingdale и дважды была разведена). Присутствовал и первый муж Клэр. Чуть позже на городском собрании Корниша шутники избрали Сэлинджера Городским Харгривом, что было почетной должностью, которую в шутку дают человеку, который только что женился. Предполагалось, что в обязанности этого должностного лица входит сгон вырвавшихся на волю свиней. Сэлинджер не оценил эту шутку[381].


Пол Александер: Свадебным подарком Сэлинджера Клэр была рукопись повести «Фрэнни», образ которой, по всей вероятности, основан на личности Клэр, и нетрудно разглядеть в написанном Сэлинджером портрете мучительно заурядного приятеля Фрэнни Лейна Кутеля не слишком тонкую насмешку над Моклером.

* * *

Бен Ягода: Опубликованная в 1953 году повесть Сэлинджера «Фрэнни» вызвала сенсацию: люди говорили о ней по всей стране – о персонажах, ситуациях и особенно о том, что вызвало обморок героини повести Фрэнни. Был ли ее нервный срыв вызван экзистенциальным кризисом или же беременностью героини?


Джон Венке: Думаю, что когда Сэлинджер писал «Фрэнни», он действительно все еще хотел быть популярным писателем. С одной стороны, в то время быть разваливающейся на куски богатой девушкой, переживающей религиозный кризис, было очень модно, и, по моему мнению, повесть стала революционным актом в культуре середины 50-х годов, особенно в условиях более строгих правил, диктуемых администрацией Эйзенхауэра.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Гасу Лобрано, редактору журнала New Yorker, 20 декабря 1955 года):

Я все откладываю и откладываю это. Главным образом, из-за критических замечаний с Девятнадцатого этажа, где всем кажется, что дело, возможно, в беременности Фрэнни. Если бы это было главной мыслью, которая останется у читателя после прочтения повести, такая мысль кажется мне убийственной.

Дэвид Шилдс: Многие читатели New Yorker думали, что Фрэнни беременна. «На миг она напряженно застыла в этой почти утробной позе – и вдруг разрыдалась». Если тут дело не в беременности, то в чем тогда? Неужели в том, что Фрэнни, мифологический женский персонаж, страдает от послевоенного нервного срыва? Бестолковый поиск смысла мистиком удовлетворяется использованием тел молодых девушек. Матка – возродившаяся военная рана. Фрэнни – набожное свидетельство необходимости выживания ее создателя на войне.


Максуэлл Гейсмар: Как в любом хорошем рассказе Скотта Фицджеральда, сейчас утро субботы, дня решающего матча в Йельском университете… Лейн Кутель в непромокаемом плаще читает страстное любовное письмо Фрэнни… Фрэнни, слушающую Лейна с «выражением особого, напряженного внимания», одолевает неприязнь к его тщеславности и самодовольству. Она не может выносить не только самого Лейна, но весь образ его жизни, его привычки, ценности, стандарты. И в конце концов она выносит обвинение не только обществу американского высшего класса, но и почти всей западной культуре[382].


Дж. Д. Сэлинджер («Фрэнни», журнал New Yorker, 29 января 1955 года):

Лейн отпил глоток, сел поудобнее и оглядел бар с почти осязаемым чувством блаженства оттого, что он был именно там, где надо, и именно с такой девушкой, как надо, – безукоризненной с виду и не только необыкновенно хорошенькой, но, к счастью, и не слишком спортивного типа – никакой тебе фланелевой юбки, шерстяного свитера[383].

Пол Левайн: Отвергнув своего приятеля-студента привилегированного университета и все то, что тот представлял, Фрэнни обращается внутрь себя с помощью мистической книги о русском крестьянине, который, снова и снова повторяя Христову молитву, обретает Бога в биении своего сердца. Страдая от психосоматических спазмов, вызванных у нее средой, которую она не может более выносить, Фрэнни отвергает публичный комфорт ресторана ради неудобного уединения в уборной, где она может молиться, приняв странное утробное положение[384].


Пол Александер: «Фрэнни» – обвинительный акт (как, разумеется, и «Над пропастью во ржи»). Сэлинджер обрушивается не на что-то конкретное, определенное, а на общее, даже социальное. Фрэнни ненавидит неискренних людей и пустозвонов, однако вынуждена общаться с такими людьми в колледже. Хуже того, за ней ухаживает такой же пустой парень, и за это, пожалуй, ей некого винить, кроме самой себя, хотя на протяжении всего повествования она ни разу не берет на себя ответственность за неспособность порвать с ним. Вместо этого «Фрэнни», по-видимому, предполагает, что поскольку мир полон пустозвонов, все, что можно сделать, это уйти в какую-то религию. По словам Фрэнни, она ищет утешения в Христовой молитве. Впрочем, в конечном счете, даже религии недостаточно. Пытаясь справиться с проблемами своей жизни, Фрэнни цепляется за религию – и все глубже проваливается в умственное истощение до такой степени, что едва может сохранять здравомыслие. В «Над пропастью во ржи» Холден заканчивает тем, что оказывается в психушке. А Фрэнни оказывается в незнакомой комнате, беззвучно произнося молитву и не ведая, где она находится, и что будет делать дальше[385].


Джеймс Лундквист: Сэлинджер определенно не предлагает «Путь странника» и молитву Христову в качестве ответов на какие-либо вопросы… Одна из главных идей дзэн… заключается в том, что люди, слишком критически относящиеся к другим, слишком озабоченные анализом частностей, не могут постичь единства всех вещей, а в дальнейшем не могут и разложить себя на мельчайшие частицы[386].


«Путь странника»: Молиться надо непрестанно, всегда и повсюду… не только бодрствуя, но и во сне[387].


Джон Венке: Есть потребность, которую, например, испытывает Фрэнни, и на которую отвечает молитвой Христовой. Это не столько молитва, это желание чего-то такого, что заполнит пустоту. А персонажи Сэлинджера – люди, пустоту которых не заполнить.


Молитва Христова: Господи Иисусе Христе, помилуй мя, [грешного].


Шейн Салерно: После «Над пропастью во ржи» и «Девяти рассказов» Сэлинджер обрел такой авторитет, что на него снова смотрели как на человека, определяющего развитие культуры задолго до битников и первых последователей дзэн. Сэлинджер опять поймал момент еще до того, как он возник, но он был в более глубокой беде, чем сам думал. В то время он не понимал, что переживает кризис, но он переживал кризис в супружеских отношениях, как художник. И религиозный кризис. Годы спустя Сэлинджер поблагодарит своего духовного наставника Свами Вивеканаду за то, что тот провел его через «долгую темную ночь».

* * *

Генри Грунвальд: Как объекты коллекционирования, рассказы о его жене [Клэр] еще более редки и столь же ценны. Вот, например, случай, когда Сэлинджер встречался в клубе Stork с английским издателем, а Клэр с подружкой сидели за соседним столиком и прикидывались шлюшками. Или рассказ о времени после опубликования «Фрэнни», когда друзья, встречая Сэлинджера и Клэр, молча шевелили губами. Это была шарада для своих – воспроизведение последних строк повести «Фрэнни»: «Губы у нее беззвучно шевелились, безостановочно складывая слова»[388].


Шейн Салерно: Сэлинджер и Клэр взялись за строительство своей жизни в соответствии с чистотой своих религиозных убеждений и вне зависимости от господствовавшего в 50-х годах маниакального стремления к положению в обществе и внешнему виду. Это была жизнь, исполненная простоты, с акцентом на природу и духовность. Супружеская пара поклялась уважать все живое и, по словам Гэвина Дугласа, брата Клэр, отказывались убивать даже мельчайших насекомых. Их дни проходили в медитациях и занятиях йогой. Вечерами они уютно устраивались, прижавшись друг к другу, и читали «Провозвестие Шри Рамакришны» и «Автобиографию йога» Парамахансы Йогонанды. С начала их брака Сэлинджер беспокоился, что Клэр не сможет приспособиться к одиночеству и простоте жизни в Корнише.


Артур Дж. Пейс: Клэр Сэлинджер привлекло учение Йогананды[389], и она стала овладевать крийя-йогой[390]. Кумиром четы стал Лахири Махасайя, гуру (наставника) Йогананды, который был женат и доказал, что достижения в йоге открыты и для семейных мужчин и женщин[391].


Парамаханса Йогананда: Вы избраны для того, чтобы через крийя-йогу принести духовное утешение многим, искренне ищущим утешения. Миллионы людей, обремененных семейными узами и тяжкими мирскими обязанностями, получат новые сердца от вас, домохозяев, подобных им самим. Вам следует направлять их к пониманию того, что семейные люди не отлучены от высших достижений в йоге…

Покидать этот мир вас никакая необходимость не принуждает, ибо внутренне вы уже разорвали все кармические связи этого мира. Но не связь с этим миром, в котором вы все еще должны пребывать.

«Сын мой, – сказал Бабаджи, обнимая меня, – роль, которую ты играешь в этом воплощении, должна быть исполнена до того, как множество глаз обратят на тебя пристальное внимание. До рождения благословенный многими жизнями, проведенными в одинокой медитации, ты должен теперь войти в мир людей»[392].


Дэвид Шилдс: Маргарет Сэлинджер считала, что совет Лахири Махасайя дал ее отцу и матери благословение не только на брак, но и на рождение дочери.


Рисунок: беременная Клэр.


Клэр Дуглас: В ту ночь в поезде на пути в Корниш [после встречи с йогом в Вашингтоне в начале 1955 года], в купе спального вагона мы любили друг друга …Уверена, что в ту ночь я и понесла Маргарет[393].


Пол Александер: 10 декабря 1955 года Дж. Д. Сэлинджер стал отцом. У него родилась дочь Маргарет. Для Сэлинджера рождение его первого ребенка было экстатическим моментом. Но ирония заключалась в том, что после рождения дочери он стал иначе рассматривать Клэр. До появления дочери Клэр в значительной степени была образом девушки, еще не достигшей двадцатилетия, или женщины чуть за 20, которой он был очарован. Теперь Клэр стала зрелой женщиной, матерью его ребенка. Поэтому, хотя она все еще привлекала его, поскольку принесла ему этот огромный дар, его отношение к Клэр изменилось, и рождение ребенка оказало на отношения супругов постоянное воздействие.

Клэр была умной, привлекательной и, надо думать, энергичной женщиной, вышедшей из достойной английской семьи. Она училась в Рэклифф-колледже. Она была связана с миром. И рутинный порядок писательской жизни Сэлинджера положил конец их отношениям.


«Провозвестие Шри Рамакришны»: Человек может жить в горной пещере, натираться золой, поститься и соблюдать строгую дисциплину, но если его ум обращен к мирским предметам, к «женщинам и злату», я говорю: «Позор ему!» Но я говорю, что поистине благословлен тот человек, который ест, пьет и странствует, в мыслях своих отказываясь от «женщин и злата».

[Отвечая ученику, продолжающему жить половой жизнью с женой], Рамакришна говорит: «Тебе не стыдно? У тебя есть дети, а ты все еще получаешь удовольствие от сношений с женой. Не ненавидишь ли ты себя за то, что таким образом живешь как животное? Не ненавидишь себя за то, что тешишься телом, в котором только кровь, флегма, слизь и нечистоты?»[394]


Клэр Дуглас: Мы нечасто занимались любовью. Плоть – зло[395].


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Свами Никхилананда, 1972 год):

Между крайним безразличием к телу и самым крайним и ревностным вниманием к нему (хатха-йогой), по-видимому, вообще нет никакой полезной середины, и это представляется мне еще одной ненужной печалью майи[396].

Шейн Салерно: В то время, в середине 50-х годов, Сэлинджер познакомился и свел близкие отношения с одним из своих соседей, судьей Лерндом Хэндом, который стал крестным отцом Маргарет Сэлинджер. Согласно газете New York Times, Лернд Хэнд «наряду с Джоном Маршаллом, Оливером Уэнделлом Холмсом, Луисом Брандейсом и Бенджамином Кардозо принадлежит к светилам американского судейского корпуса и юридической мысли». Сэлинджер рассматривал Лернда Хэнда, которого часто называли «десятым членом Верховного суда», как «истинную карма-йогу». Это описание судьи показывает, насколько глубоко Сэлинджер ушел в язык и учение Веданты. В одном из писем Хэнду Сэлинджер задается вопросом, «продолжаю ли я заниматься писательством или перешел к пропаганде идей группы людей в набедренных повязках».

Для Клэр ситуацию усугубляло то, что в первый год их брачной жизни Сэлинджер был поглощен своей работой. Он часто уезжал в Нью-Йорк, где прятался от людей в редакции New Yorker, и в работу. С. Дж. Перельман, юморист New Yorker, знавший Сэлинджера как коллегу по журналу, часто навещал писателя в Корнише.


Лейла Хэдли Люс: Сид [С. Дж. Перельман] рассказывал: «Очень странно: он обзавелся бетонным бункером, где и работает, но в саду он установил огромную статую Будды, и там вокруг него вьется множество буддистских монахов». Сид считал Клэр просто типичной студенткой колледжа.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Когда я приобрел дом, там все еще царил покой. Я уселся и часами предавался размышлениям. В конце концов, мне показалось, что если я должен выполнить работу, если я должен исполнить мой «долг» (ненавижу это слово) – т. е. исполнить его более или менее в духе Бхагавад-гиты, – мне следует держаться подальше от города, и жить в уединении.

* * *

Шейн Салерно: Должно быть, Клэр мечтала о жизни с Сэлинджером и семьей в спокойных лесах Нью-Гэмпшира, но вскоре поняла, что у ее мужа уже есть семья – Глассы.


Сэнфорд Голдстейн: Вы получаете очень, очень умную семейку – семью Глассов. Эта семья – очень концентрированное изображение встревоженной человечности, и мы хотим познакомиться с членами семьи. Мы хотим, чтобы они вышли за рамки своих проблем. Мы хотим учиться у них.


Джеральдин Макгоуэн: Одной из странностей сравнения настоящих детей с детьми Гласс заключается в том, что ни один человек не хотел бы, чтобы его дети были детьми Гласс. Все дети Гласс ужасно страдают. Большую часть времени они испытывают страшные мучения. Настоящие дети Сэлинджера, возможно, считают, что их отец отдавал предпочтение детям Гласс. Это убеждение – часть дисфункции, связанной с Сэлинджером: если действительно любишь своих детей, зачем желать им такой жизни?


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 3 февраля 1960 года):

У нас вот-вот родится второй ребенок, и я работаю без передышки, пытаясь обогнать время. Должно быть, у тебя есть отличная мысль о том, как сохранить здесь немного спокойствия после появления еще одного ребенка. И я согласен с тобой относительной старых дружеских отношений. Особенно тех, что сложились во время войны.

Этель Нельсон: Когда я начала ухаживать за его детьми, я получила приглашение через моего мужа Уэйна, который уже работал на Джерри. Клэр должна была родить Мэтью, и у них уже была маленькая дочка Маргарет. Они нуждались в помощи – надо было занимать Маргарет, чтобы Клэр могла делать то, что ей следовало делать. Джерри знал меня с тех времен, когда он встречался со мной и моими друзьями по виндзорской старшей школы, так что процесс найма прошел очень гладко.

Моим делом было ухаживать за Маргарет, которую мы звали Пегги. В то время Маргарет было четыре или пять лет, и она была очень славной девочкой. А Джерри – ну, я знала, что он где-то рядом, но никогда не видела его: он находился под холмом. Работал над своими книгами и попросту не появлялся дома. На самом деле, я не знаю, были ли дети в первые годы жизни хорошо знакомы с отцом. Я видела фотографии, на которых он несет Пегги на руках, но как часто такое случалось?

Дом у них был очень милый, этакий кукольный домик недалеко от дороги, с высоким забором для защиты. По-моему, перед домом росли какие-то цветы. Клэр пыталась устроить сад, и все выглядело замечательно, но почва была неплодородной. Землю не возделывали и не удобряли многие годы, и она была грубой, заросшей лесом или покрытой жесткой дерниной. За домом был крутой склон, и там, внизу, Джерри и построил еще одно убежище, где мог писать.

Это было не домом, а какой-то постройкой. Я бы сочла эту постройку каким-то динамитным складом. Туда он и уходил, в любое время, днем и ночью. И затворялся там. Его не было видно неделю, а то и больше. Он входил в режим писания, и тогда его надо было оставлять в полном одиночестве. Не думаю, что в той постройке, где он писал, было больше одной, может быть, полутора комнат.

Уэйн расчищал кусты, срубал мешавшие деревья, косил траву на лужайках, в общем, выполнял работу садовника. Уэйн спускался с холма и рубил деревья, расчищая путь от дома до постройки, где Джерри писал.

Я никогда не ходила вниз. А Уэйн однажды спустился к домику; он работал там, а Джерри подошел к двери и спросил, не хочет ли Уэйн попить чего-нибудь холодненького. Уэйн присел и поболтал с Джерри, что, как я знаю, случалось крайне редко. Они просто разговаривали, и Джерри спросил Уэйна, не хочет ли он получить экземпляр «Над пропастью во ржи» с автографом автора. А Уэйн ответил: «Нет, спасибо, Джерри, но я не больно-то много читаю». Мой муж был простым деревенским парнем и не слишком задумывался о литературе. Думаю, сегодня экземпляр с автографом автора стоил бы больших денег. Уэйн рассказал мне, что там, внизу, было в беспорядке навалено много бумаги. Полагаю, такой беспорядок царит и у других писателей, но других писателей я не знаю.

Когда я работала у Клэр, я очень редко видела Джерри. Я приходила в их дом и шла прямо на кухню, разговаривала с Маргарет и малюткой Мэтью, а до Джерри мне и дела не было. Джерри должна была заниматься Клэр. Я никогда не готовила. С этими делами отлично управлялась Клэр. Она хорошо готовила. Я просто убиралась в доме, играла с Маргарет и уходила домой.

К Сэлинджерам я приходила в половине девятого утра. Если на кухне была грязная посуда, я мыла ее. Обычно Пегги утром оставалась с матерью в другой комнате, а когда она выходила, моя работа по дому заканчивалась. Мы выходили из дому на прогулки, но далеко не уходили. Джерри не разрешал уходить далеко, так что мы гуляли рядом с домом, собирали цветы для мамы. Или же Маргарет вставала на стул и помогала мне мыть посуду. Или же мы раскладывали предметы по цвету. Много времени мы просто болтали, гуляли, разглядывали цветы и говорили о том, что находится за забором. Но, знаете, с трех-четырехлетними детьми особенно и не поговоришь.

Она была счастлива. Маргарет всегда была очень счастливой. Всегда сияла широкой улыбкой. Не помню, чтобы кому-нибудь приходилось говорить ей что-то дважды: она была хорошо воспитана и умела слушать то, что ей говорят. Думаю, ей действительно в детстве был нужен приятель. Таких детей всегда изображают как растущих для того, чтобы быть счастливыми. А мне просто больно думать о детях, растущих в одиночестве. Не думаю, что они когда-либо знали домашнюю, семейную жизнь, и сожалею об этом. Дом нужен каждому ребенку.

Думаю, что в то время, когда я работала у Сэлинджеров, Пегги не слишком страдала от одиночества. Ей было три или четыре года. Но, по-моему, когда ей было 8, 9, 10 лет, одиночество сказалось на ней. К тому времени Джерри уже устроил квартиру над гаражом и написал там «Выше стропила, плотники». Если Джерри был в доме или в той пристройке, детям не разрешали приближаться к нему. К нему нельзя было приближаться даже жене. Обычно думают, что если у людей есть деньги, они счастливы. Это не так.

Клэр произвела на меня сильное впечатление тем, что остро нуждалась в общении с мужем. Его просто никогда не было рядом, а она была типичной леди в длинном платье, хорошей прической и бокалом вина в руке, болтавшей с множеством людей из Нью-Йорка. Ну, такой она мне всегда представлялась. Казалось, что она играет не свою роль.


Джеральдин Макгоуэн: Клэр была очень молода, а Сэлинджер всегда обращался с женщинами так, словно их нельзя разбить. У него есть теория о том, что взрослых мужчин особенно влечет к маленьким девочкам. Думать так странно, даже дико. Но он так думает, и почти кажется, что в своих произведениях он создает образы городских Хайди[397] или городских Поллианн[398]. Эти маленькие девочки, которые появляются и спасают мир, не нуждаются в чьей-либо помощи, и неважно, как они страдают. Разумеется, это такие сказочные персонажи. В его произведениях у женщин есть сказочные свойства.

Эсме потеряла отца и мать, но помогает сержанту Х. Зуи говорит самые жуткие в мире вещи своей матери Бесси, но она нимало не смущается, а лишь беспокоится за Фрэнни. По мнению Сэлинджера, женщины не ломаются, они всегда готовы прийти на помощь очень ранимым мужчинам. Не думаю, чтобы он заботился о Клэр. Думаю, этот образ женщин был в нем настолько силен, что он даже не думал, что у него есть причина беспокоиться о Клэр, хотя, разумеется, любая женщина, оставшаяся одна с ребенком в возрасте 20 лет, без семьи, без друзей, нуждается в помощи. По-видимому, ему это и в голову не приходило.


Бен Ягода: В то время, в 1955 году, Сэлинджер определенно сосредоточился на вымышленной им семье Глассов. Вслед за «Фрэнни» вскоре вышла повесть «Выше стропила, плотники», великолепная новелла о членах той же семьи.


Брюс Мюллер и Уилл Хохман: Важность повести «Выше стропила, плотники» в творчестве Сэлинджера переоценить невозможно. В этой повести, опубликованной в 1955 году, собраны и представлены все члены семьи Глассов, и повесть можно рассматривать как водораздел в истории публикаций Сэлинджера[399].


Дэвид Шилдс: Казалось, что он натягивает на себя огромное одеяло: отныне он будет держать себя в тепле этой огромной, идеализированной, гениальной семьи, члены которой страдают склонностью к самоубийству. Его миссией, задачей станет растворение в Глассах.


Джеймс Лунквист: В основе повести [ «Выше стропила, плотники»] таинство и торжество, поначалу, впрочем, ироническое. Это повесть о бракосочетании Симора и Мюриель, но Симор не появляется, и Бадди, единственный член семьи, который может присутствовать на церемонии, вынужден втиснуться в машину вместе с четырьмя другими свадебными гостями для того, чтобы приехать на квартиру родителей невесты, где должна состояться вечеринка по случаю, как оказывается, несостоявшейся свадьбы. Для построения повести Сэлинджер использует ситуацию, классическую для водевиля и бурлеска[400].


Джон Апдайк: [Это] – лучшее из произведений о Глассах, магическая и уморительно смешная поэма в прозе, завершающаяся обворожительным эффектом мистической ясности[401].


Эберхард Элсен: Симор представлен читателю как высокообразованный и одновременно психически неустойчивый персонаж. Повествование ведется от лица брата Симора Бадди, и характер Симура проявляется через конфликт Бадди с разгневанными свадебными гостями и через попытки Бадди понять нестабильное поведение Симора. Эти попытки включают пространные цитаты из дневника Симора, в котором много ссылок на восточные религии, главным образом, на классический даосизм и индуистскую Веданту.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Свами Адисварананде, 1975 год):

Ежедневно, перед тем, как встать с постели, я немного читаю «Бхагавад-гиту»[402].

Лесли Эпштейн: Какая блистательная повесть «Выше стропила, плотники»! Эта повесть великолепна и служит превосходным противовесом рассказу «Хорошо ловится рыбка-бананка».


Шейн Салерно: В повестях «Фрэнни» и «Выше стропила, плотники» (обе повести были опубликованы в 1955 году) Сэлинджер все еще поддерживает почти правильное равновесие – 80 % текста уделено повествованию и персонажам, 20 % – религии и наставлениям.


Дж. Д. Сэлинджер («Выше стропила, плотники», New Yorker, 19 ноября 1955 года):

Мы жили на озере. Симор написал Шарлотте, пригласил ее приехать к нам в гости, и наконец мать ее отпустила. И вот как-то она присела посреди дорожки – погладить котенка нашей Бу-Бу, а Симор бросил в нее камнем. Ему было двенадцать лет. Вот и всё. А бросил он в нее потому, что она с этим котенком была чересчур хорошенькая. И все поняли это, черт меня подери: и я, и сама Шарлотта, и Бу-Бу, и Уэйкер, и Уолт – вся семья.

Я уставился на оловянную пепельницу, стоявшую на столике.

«Шарлотта ни разу в жизни не напомнила ему об этом. Ни одного разу».

Я посмотрел на моего гостя, словно ожидая, что он начнет возражать, назовет меня лгуном. Конечно, я врал. Шарлотта так и не поняла, почему Симор бросил в нее камень[403].

Дэвид Шилдс: Маргарет Сэлинджер в своей книге пишет, что и она не понимает, почему Симор бросает камень в Шарлотту, но ясно, что это иносказание: молоденькая, красивая Шарлотта слишком красива для того, чтобы остаться неповрежденной в этом мире. Маргарет, пожившая с Сэлинджером, не верит в ущерб как в откровение. Впрочем, эта тема одна из главных струн Сэлинджера. Симор в повести не появляется – если не считать прочитанных Бадди выдержек из его дневника и описания его поступков персонажами. Все это происходит за рамками повести как ритуальные похоронные омовения, обмывание тела умершего, которого готовят к духовному перевоплощению в тысячах обреченных смерти американских солдатах и евреев. Симор пишет[404], что поведал своей невесте Мюриель о том, что в буддийской легенде секты дзэн рассказывается, как одного учителя спросили, что самое ценное на свете, и он ответил – дохлая кошка. Потому что ей цены нет. Симор говорит матери Мюриель, что войне, кажется, никогда не будет конца, но он знает только одно: если наступит мир, и его отпустят из армии, в гражданской жизни он хочет быть дохлой кошкой.


Ихаб Хассан: В истории своей женитьбы и в хронике уединенной жизни Сэлинджер до предела доводит свои способности к духовной строгости и изобретению форм, и то, что духовные способности превосходят возможности формы, указывает на затруднения, с которыми писатель недавно столкнулся. Он стремится к совершению поступка, который – за рамками поэзии, за рамками всякой речи, – сделает единство возможным. Подобно тому, как поступок может обратиться в молчание, сатира может превратиться в хвалу[405].


Субхаш Чандра: Сэлинджер убивает Симора – главного героя нескольких его произведений – в одном из ранних рассказов [ «Хорошо ловится рыбка-бананка»]. В более поздних произведениях писатель с поразительным искусством продолжает воссоздавать и перестраивать все обстоятельства и причины трагического конца своего героя. Это позволяет Сэлинджеру строить свод расследования, но основе которого он медленно, но верно продолжает очерчивать свою концепцию мужчины. В процессе этого строительства происходит очень зримое изменение в форме повествования и структуре более поздних произведений, в которых становится ясно, что интерес к тематике берет верх над художественными интересами[406].


Филип Рот: Он научился жить в этом мире, но как? Не живя в нем. Целуя пяточки маленьким девочкам и бросая камни в голову девочке, которая ему нравится. Очевидно, что он святой. Но поскольку безумие нежелательно, а святость для большинства из нас недостижима, на вопрос о том, как жить в этом мире, остается без ответа, если не считать ответом утверждение, что жить в этом мире нельзя[407].

* * *

Дэвид Шилдс: Существовали семья Сэлинджера и семья Глассов, но была еще и третья семья – журнал New Yorker, в котором патриархом был Уильям Шон. Говоря современным языком, Шон служил для Сэлинджера деблокиратором: он поощрял лучшие тенденции Сэлинджера (его преданность литературе), но поощрял и худшие склонности писателя (к отшельничеству, уединению, к изоляции, к самоотречению, чистоте, даже к молчанию). Сэлинджер нашел в Шоне художественную, невротическую душу, и пока Сэлинджер пожинал заслуженные художественные блага, Клэр и детям оставалось каким-то образом самим о себе заботиться в наглухо закрытом раю, который Сэлинджер построил в Корнише для себя, а не для других.


Роджер Энджелл: Впервые придя в New Yorker, Сэлинджер работал с Гасом Лобрано [и Уильямом Максвеллом], но [после смерти Лобрано] редактором стал Уильям Шон… Когда я пришел в отдел художественной литературы, ни один из редакторов с Сэлинджером не работал – с ним работал только Шон[408].


Бен Ягода: В профессиональном плане Шон поднялся благодаря Второй мировой войне. Шон использовал войну для того, чтобы преобразовать New Yorker из журнала утонченного юмора в журнал, где публиковали серьезные журналистские материалы (кульминацией этой тенденции стала публикация статьи Джона Херши «Хиросима», которая заняла целый номер). Написанием этой статьи руководил Шон. Он вместе с Херши сформулировал исходную идею статьи, отстоял для нее целый номер журнала, отредактировал статью и отправил ее в печать. Это подняло положение Шона в редакции и в литературном мире.


Томас Канкел: Шон всегда хотел быть писателем и поэтому просто понимал писательскую душу так, как ее понимают очень немногие. Он понимал, что пытаются сделать писатели, и как трудно сделать то, что они пытаются сделать, но он также знал, как можно опубликовать произведения.


Уильям Шон, редактор журнала New Yorker и редактор произведений Сэлинджера, верный защитник и близкий друг писателя.


А. Скотт Берг: Шон не хотел быть заметным или известным. Он хотел публиковать своих авторов бескорыстно и знал, что зачастую момент, когда писатель сильнее всего нуждается в редакторе, наступает не тогда, когда книга уже написана, а тогда, когда писатель еще работает над книгой. Шон постоянно стоял за плечом Сэлинджера.


Вед Мехта: Шон был вовлечен во все мелкие дела журнала. Дж. Д. Сэлинджер писал об этой семейке гениев. В каком-то смысле атмосфера в редакции журнала была атмосферой большой семьи Сэлинджера. М-р Шон на самом деле не хотел быть мудрым отцом; он был кем-то вроде мудрого брата, сидящего на девятнадцатом этаже. С ним можно было советоваться по любым вопросам. Если человек нуждался в психоаналитике, надо было обращаться к Шону.

Шон никогда не распускал сплетни. Если ему что-то доверяли, он молчал как могила. Ни у кого не возникало беспокойства по поводу того, что, Господи Боже, будет, «если люди узнают, что мое произведение сократили на треть из-за того, что оно было плохо написано». Все это было строжайшим секретом. В конце концов, из всех, кого я знаю, за исключением, разве что Дж. Д. Сэлинджера, Шон был человеком, высоко ценившим неприкосновенность частной жизни и умевшим хранить чужие тайны.


Лоренс Вешлер: Вообразите человека, который сильнее всех в мире поражен фобиями. Этот человек живет в городе, со всех сторон окруженном водой. Этот человек боится всего – мостов, туннелей, автобусов, вертолетов, самолетов, паромов. Он не может заставить себя выбраться с острова, но он к тому же самый любопытный человек в мире. Он хочет знать все и всех, познакомиться со всеми местами. А теперь вообразите, что каким-то чудом этот человек получил огромное, неисчислимое богатство и может нанимать людей и отправлять их в качестве своих заместителей туда и сюда. Он говорит своим заместителям: «Поезжайте. Поезжайте и оставайтесь там настолько долго, насколько это нужно. Но пишите мне о том, что вы там видите, что там говорят люди и что они думают-чувствуют, как они живут, что их беспокоит – пишите мне обо всем этом, пишите полно и ярко, настолько ярко, чтобы у меня возникало впечатление, будто бы я сам нахожусь там». И каждую неделю он складывает из их писем и отчетов лист текста, который публикует в маленьком частном журнальчике, просто для самого себя. А все остальные как бы заглядывают ему через плечо (он не возражает, просто вряд ли замечает это). Вот на что была похожа работа Уильяма Шона. На самом деле он и был журналом New Yorker[409].


Роберт Бойнтон: Помимо и сверх того, что он совершил как редактор, Шон был важен вследствие того, что в литературных кругах возник культ его личности.


Томас Канкел: Шон был человеком строгих, раз и навсегда заведенных порядков. Он лично редактировал только некоторых авторов. У него было много предрассудков, но они были неотъемлемой частью его личности и, как мне кажется, одной из причин того, что авторы хорошо реагировали на его правку, являлось то, что его неуверенность и фобии на самом деле придавали ему чуть больше человечности.


Пол Александер: Ежедневно Шон ходил на ланч в Algonquin, где заказывал кукурузные хлопья.


Бен Ягода: Летом Шон носил шерстяные костюмы, свитера и плащи. В последние 50 лет своей жизни он покидал Нью-Йорк только однажды, чтобы навестить семью, жившую в Чикаго. Он был интровертом и никогда не давал интервью. Вся его жизнь, до последнего дня, ушла в New Yorker и в писавших для журнала авторов. Перед его кабинетом дежурили двое сотрудников, обязанностью которых было предотвращать вход к нему нежданных посетителей.


Том Вулф: Шон приходил на работу в редакцию журнала на 43-й улице с чемоданчиком. Как только он входил в здание, где находилась редакция, лифтер заграждал рукой вход в лифт, чтобы никто больше не входил в кабину. Шона доставляли в редакцию. В чемоданчике Шона лежал топорик – на случай, если лифт застрянет между этажами; тогда он мог бы выбраться с помощью топорика. А топором можно ведь и убить. Таков уж был Шон.


Томас Канкел: Маникальность в разных отношениях была очень в редакционном стиле New Yorker. Редакторы (а Шон был главным среди редакторов) столь же страстно относились к расстановке запятых и тире. Авторов доводили до стадии, на которой они отвечали на бесчисленные вопросы, а потом следовала вычитка гранок, вычитка новых гранок и очередная вычитка гранок.

Корректор, отвечавший за окончательный текст, находил место, где, по его мнению, должна была стоять запятая. Тогда корректор шел к Максвеллу, который смотрел на спорное место и говорил: «Да, мне кажется, что тут нужна запятая». Найти Сэлинджера они не могли и вставляли запятую на свой страх и риск. А когда рассказ выходил из печати, Максвелл говорил, что Сэлинджер глубоко расстроен этой запятой и никогда ее не забудет. «Никогда больше не вставлю ни единого знака препинания в рассказы Сэлинджера, не обсудив этого с ним самим», – говорил Максвелл.


Бен Ягода: Трудно много знать о подлинной природе сотрудничества Сэлинджера с Шоном, поскольку, честно говоря, мы имеем дело с двумя самыми замкнутыми людьми в истории литературы, а то и в мировой истории. Но нам известно, что когда в 1957 году Сэлинджер представил журналу повесть «Зуи», являющуюся продолжением «Фрэнни», редакторы отдела художественной литературы единодушно решили отвергнуть новое произведение.

Когда я брал интервью у Уильяма Максвелла, который был одним из редакторов, он сказал, что причиной отклонения было то, что New Yorker не публиковал продолжения, но ранее журнал делал это. Полагаю, Максвелл просто проявлял тактичность. По-моему, повесть им просто не понравилась.


Дэвид Шилдс: Сотрудники журнала пытались сказать Сэлинджеру, что не следует приносить искусство в жертву религии, но он не желал ничего слушать. А почему он должен был прислушиваться к кому-то? Ведь New Yorker когда-то отклонил и «Над пропастью во ржи». А 18 ноября 1957 года в журнале Time было сказано: «Дж. Д. Сэлинджер – единственный новый американский писатель, который приближается к всеобщему признанию».


Бен Ягода: В дело вмешался Шон. Он был главным редактором и решил, что журнал опубликует повесть. Он редактировал повесть и работал над нею вместе с Сэлинджером.

В 1959 году Максвелл в письме Кэтрин Уайт, бывшему редактору отдела художественной литературы, намекнул на произошедший ранее инцидент с Сэлинджером, написав следующее: «Полагаю, что с Сэлинджером надо работать особо, быстро и твердо. По-моему, единственный практический способ сделать это – действовать так, как, кажется, действовал Шон, то есть выполнять эту работу лично. Я имею в виду, что надо учитывать объем произведений Сэлинджера и их дзэн-буддистскую сущность, а также то, что произошло с «Зуи».

* * *

Дэвид Шилдс: Действие повести «Зуи», являющейся продолжением «Фрэнни», разворачивается через два дня после возвращения Фрэнни со свидания с Лейном. Объем «Зуи» – 50 000 слов. Фрэнни находится в гостиной квартиры семейства Гласс в Нью-Йорке, у нее нервный срыв. Ее брат Зуи долго принимает ванну и читает длинное письмо своего брата Бадди. Бесси, мать детей Гласс, входит в ванную, желая поговорить с Зуи о Фрэнни. Значительная часть событий в повести происходит в ванной комнате, где Зуи и Бесси ведут разговор и курят.


Джон Венке: Действие повести «Зуи» происходит через два дня после обморока, случившегося у Фрэнни в ресторане Сиклера. Утром понедельника в квартире семьи Глассов на Манхэттене. У Фрэнни продолжается истерика, и миссис Гласс не знает, что делать… По мнению миссис Гласс (Бесси), Зуи, кажется, единственный из имеющихся в наличии человек, который мог бы помочь Фрэнни выйти из ее ненормального состояния предельного, внушающего опасения раздражения … [Повесть] напоминает одноактную пьесу в трех действиях, пьесу, в которой персонажи играют свои роли почти исключительно через диалог.


Максвелл Гейсмар: «Зуи» – устрашающе скверная, бесконечная повесть. Как и заключительная часть «Фрэнни», «Зуи» сводится к бурлеску, так что остается диву даваться, о чем думали остроумцы из New Yorker, когда решились опубликовать такое провальное произведение[410].


Майкл Силверблатт: Я смотрел на текст «Зуи». В повести нас заводят в ванную комнату, не так ли? Сорок страниц текста о том, как некий человек сидит в ванне, а его мать досаждает ему. Мы хотим уйти из этой ванной комнаты. Почему нас заставляют оставаться там? Почему бы Сэлинджеру не выпустить нас? Обстановка там как в тюремной камере, у нас возникает клаустрофобия. Но эта клаустрофобия не по Кафке и не по Беккетту. Эту клаустрофобию вызывает скука. Это клаустрофобия ванной комнаты. Я думаю: «Да выпустите же нас, дайте взглянуть на мир, заняться делами». Полагаю, что, сидя за своим письменным столом, автор испытывал клаустрофобию. И он просит читателей пережить ощущения человека, находящегося в ванной и не могущего выйти оттуда, пережить ощущения, которые испытал автор, сидевший за письменным столом и не могший из-за него выйти.


Дэвид Шилдс: «Выше стропила, плотники» – произведение, в структурном отношении приближающее к совершенству, а проблема «Зуи» в том, что автор откровенно и с важным видом рассуждает о религиозных догматах (поэтому-то Сэлинджер и писал эту повесть так долго, хотя его критиковали за религиозные экскурсы в более ранних произведениях). Сэлинджер проникается все большей решимостью проповедовать в рассказах свои религиозные убеждения.


Фиби Хобан: Любопытно, что в своих произведениях Сэлинджер так часто использует письма. Одной из причин этого является то, что для Сэлинджера писание – самая совершенная форма общения; почти во всех его произведениях есть главные, опорные, определяющие письма. «Зуи» Сэлинджер начинает с четырехлетней давности письма Бадди, которое читает, сидя в ванне, Зуи, который извлекает из письма советы о том, как помочь Фрэнни преодолеть нервный срыв. Затем Зуи передает эти советы Фрэнни.


Дональд Костелло: Повести «Фрэнни» и «Зуи» перекликаются. Это отдельные произведения, которые, однако, искусно соединены. Фрэнни больна своим «я». Она твердит: «Я, я, я!» Она обретает мистическую связь с Иисусовой молитвой. Разумеется, по своей философии воздержания от деяний эта молитва очень буддистская[411]. Зуи же, как и м-р Антолини, со своей стороны, настаивает на деятельности, что Холден разрешает в конце «Над пропастью во ржи» и своей сестренке Фиби.


Эрнест Хейвеманн: Ближе к концу новой повести Зуи рассказывает своей сестре Фрэнни о времени, когда Симор велел ему чистить ботинки перед выступлением на [радио в программе «Умный ребенок»][412]. Зуи возразил, сказав, что оттуда, где сидят зрители, им не видны его ботинки, но Симор настаивал. «Он сказал, чтобы я почистил их ради Толстой Тёти… Он так и не сказал мне, кто такая эта Толстая Тётя, но с тех пор я чистил ботинки ради Толстой Тёти каждый раз, перед каждой передачей… Потому что в моем воображении возник отчетливый, ужасно отчетливый образ Толстой Тёти. Она у меня сидела целый день на крыльце, отмахиваясь от мух… Мне представлялось, что стоит адская жара, и, может, у нее рак…» А затем Зуи говорит: «На всем белом свете нет ни одного человека, который не был бы Симоровой Толстой Тётей… И разве ты не знаешь – слушай же, слушай, не знаешь, кто эта Толстая Тётя на самом деле? …Это же сам Христос. Сам Христос, дружище…» И, услышав эти слова, Фрэнни, у которой явные симптомы нервного расстройства, связанного с ее религиозными исканиями, расслабляется и засыпает глубоким, исцеляющим душу сном. Повесть заканчивается[413].


Альфред Казин: В обеих повестях [ «Фрэнни» и «Зуи»] кульминация несет груз смысла, которого не должно быть в произведениях; эти повести, помимо их театральности, обладают особой возвышенностью, которая объединяет их в единую хронику… Поистине, и Фрэнни, и Зуи Гласс – странники, ищущие путь в обществе, олицетворенном Толстой Тётей. От сознательной привлекательности, молодости, щедрости и чувствительности брата и сестры Симора зависит не только внешняя развлекательность этих двух повестей, но и сам Сэлинджер, описывающий этих двоих персонажей. Чувствуется такая безграничная любовь автора к этим двум персонажам, что в конце концов у читателей появляется ощущение того, что дарования ведущих детские программы детей связываются с завесами самолюбия культуры, которую они – и Сэлинджер – просто презирают[414].


С. Дж. Роуленд: Совокупный эффект не столько сильный, сколько яркий и нежный, и скорее пикантный, нежели глубокий. Таковы сильные стороны и ограниченность Сэлинджера как писателя. Принимая это во внимание, следует признать, что Сэлинджер понимает необходимость, природу и искупающее свойство любви почти так же, как апостол Павел[415].


Вед Мехта: Сэлинджер был первым (по крайне мере, в моем сознании), кто указал на фальшь. Чтобы быть просвещенным, хорошим человеком, надо избегать фальши. Надо избегать всего поддельного даже в том случае, если уклонение от фальшивости делает человека очень одиноким, отрезает его от общества. В то же время – и я никогда этого не забуду, – там есть замечательное место о любви к Толстой Тёте, а такая любовь, в известном смысле, была принципом журнала New Yorker: нельзя отвергать людей из-за того, что они толсты или безобразны; в каждом человеке надо видеть ценность саму по себе. Думаю, это было очень созвучно духу New Yorker, духу Шона, и на самом деле я не знаю, то ли Сэлинджер заимствовал этот дух у Шона, то ли, наоборот, Шон взял этот дух у Сэлинджера.


Стивен Гюйрджис: Когда я начал писать пьесу «Иисус впрыгнул в поезд», я бился над идеей Бога. Я увяз в проблеме, но тут и прочитал «Фрэнни» и «Зуи». Эти вещи потрясли меня. Я по-прежнему пишу о религии, по-прежнему пытаюсь понять, как идти по жизни. Объяснение, которое дает Сэлинджер в конце «Зуи», столь же хорошо, как и другие объяснения, которыми мне следует руководствоваться.

* * *

Пол Александер: В 1958 году Сэлинджер начал работать над повестью «Симор: введение» – еще одной повестью о семействе Глассов и самой сложной из всех его произведений. В результате он обнаружил, что работа идет необычайно тяжело, неизмеримо труднее, чем работа над всем, что он написал ранее. Осенью 1958 года работе в Корнише мешали мелкие заболевания и неизбежные отвлечения внимания на Клэр и младенца. Наконец, весной 1959 года Сэлинджер понял, что если он хочет завершить повесть, которую из него выдавливал New Yorker, ему нужно время, в течение которого он мог бы сосредоточиться на работе. Тогда он уехал в Нью-Йорк, чтобы работать в редакции журнала, как иногда делают авторы, которые нуждаются в долгих периодах непрерывной работы над своими произведениями. Несколько дней Сэлинджер пытался писать в номере отеля в Атлантик-Сити, но не смог добиться желаемого результата[416].


Фиби Хобан: В письмах он жаловался на то, что Клэр плохо выносит его манеру работать, как и его самого. Он работал над повестью в таком лихорадочном темпе, что заболел опоясывающим лишаем. Как он писал, работа над произведениями о Глассах ввергла его в постоянный «транс»[417].


Стажер редакции журнала New Yorker: Сэлинджер был в Нью-Йорке и работал над «Симором». Он приходил в редакцию поздно вечером, и мы оставались вдвоем в большом темном здании. Он работал семь дней в неделю, и это была самая напряженная работа из всех, какие я видел[418].


Пол Александер: Сэлинджер работал так напряженно, что в конце концов загнал себя и заболел. Возвратившись в Корниш, он довольно долго восстанавливал там здоровье, а потом снова приехал в Нью-Йорк на новую многодневную сессию редактирования рукописи в редакции журнала.


Бен Ягода: Поворотный пункт в отношениях Сэлинджера, журнала New Yorker и семейства Глассов наступил в 1957 году, когда была опубликована повесть «Зуи», которой не сопутствовал такой же немедленный успех, какой имели прежние произведения писателя. Публикация повести «Симор: введение» усилила ощущение того, что Сэлинджер отдаляется от читателей, что Сэлинджер все глубже погружается в собственный мир. Но у него все же были ярые поклонники. Все еще было много людей, которые моментально схватили новое сочинение Сэлинджера, как только оно вышло.


Уильям Виганд: В «Симоре» Бадди подхватывает одновременно одну из чисто личных особенностей и один особый род деятельности своего брата… Если я спохвачусь, говорит Бадди, Симора, который покончил с собой, все же можно воссоздать – описать его глаза, его нос, воссоздать его во плоти, можно даже услышать его живые слова, а не их замогильное эхо… Бадди становится неотличим от Симора и сам замечает это. Объект наблюдения становится наблюдающим субъектом. Из стеклянного колокола полностью выкачан воздух… В результате описание отношений требует таких усилий, что Бадди бросает в холодный пот, или он падает на пол. Он [Симор] эфемерен, и неважно, сколько о нем рассказывают семейных анекдотов, его образ стал слишком размытым, потускневшим, чтобы его можно было рассмотреть в дневном свете, а его таланты стали сверхъестественными[419].


Джеймс Лундквист: Бадди, которому в момент начала повести «Симор: введение» сорок лет, размышляет над идеей компромисса. Он размышляет над своей собственной карьерой писателя, карьерой, которая поначалу кажется существенным компромиссом по сравнению с карьерой Симора. Бадди – писатель, он пишет художественные произведения и должен очень трезво и уважительно относиться к мнению рядового читателя[420]. Цитаты из Кафки и Кьеркегора в сочетании с соответствующими намеками на дзэнское искусство предполагают только одно: все повествование – художественный трактат о процессе творчества[421].


Грэнвилл Хикс: Особое качество повествованию придает самосознание рассказчика, и хотя тон повествования, как и во всех поздних произведениях Сэлинджера, великолепно выдержан, «я» рассказчика крайне навязчиво[422].


Джон Венке: В самом начале повести Бадди Гласс сталкивается с необходимой (и внутренне неразрешимой) парадоксальностью своего положения. Единственный способ рассказать о покойном Симоре – использование языка, а использование языка по природе своей обречено на неудачу.


Дж. Д. Сэлинджер (повесть «Симор: введение», New Yorker, 6 июня 1959 года):

Правда, мне хотелось еще бегло коснуться весомых и зримых подробностей, но я слишком определенно чувствую, что мое время истекло. А кроме того, сейчас без двадцати семь, а у меня в девять часов лекция. Только и успею на полчаса прилечь, потом побриться, а может быть, принять прохладный, освежающий, предсмертный душ. Да еще мне вдруг захотелось, вернее, не то чтобы захотелось, упаси Бог, а просто возник привычный рефлекс столичного жителя – отпустить тут какое-нибудь не слишком ядовитое замечание по адресу двадцати четырех барышень, которые только что вернулись после развеселых отпусков во всяких Кембриджах, Ганноверах или Нью-Хейвенах и теперь ждут меня в триста седьмой аудитории. Да вот никак не развяжусь с рассказом о Симоре – даже с таким никуда не годным рассказом, где так и прет в глаза моя неистребимая жажда утвердить свое «я», сравняться с Симором, – и забывать при этом о самом главном, самом настоящем. Слишком высокопарно говорить (но как раз я – именно тот человек, который это скажет), что не зря я – брат брату моему и поэтому знаю – не всегда, но все-таки знаю, – что из всех моих дел нет ничего важнее моих занятий в этой ужасной триста седьмой аудитории. И нет там ни одной девицы, включая и Грозную Мисс Цабель, которая не была бы мне такой же сестрой, как Бу-Бу или Фрэнни. Быть может, в них светится бескультурье всех веков, но все в них что-то светится. Меня вдруг огорошила странная мысль: нет сейчас на свете ни одного места, куда бы мне больше хотелось пойти, чем в триста седьмую аудиторию. Симор как-то сказал, что всю жизнь мы только то и делаем, что переходим с одного маленького участка Святой Земли на другой. Неужели он никогда не ошибался?[423]

Майкл Вальцер: [Со времени написания «Над пропастью во ржи»] Сэлинджер писал почти исключительно о семье Глассов, клане, состоящем из семи не по летам развитых детей ирландско-еврейского происхождения, имеющих отчетливо буддистские наклонности. Основная тема этих произведений – любовь… Семья Глассов – какая-то мистическая компания, в которой царят подлинно братские отношения настоящей любви; похоже, что Сэлинджер, вспоминая одиночество Холдена, решил никогда больше ни оставлять в одиночестве ни одного из своих персонажей[424].

* * *

Эберхард Элсен: Отдаление Сэлинджера от тех, кто должен был бы быть ближе всех к нему, впервые принесло негативный результат в начале 1957 года, когда он заканчивал писать «Зуи». Во время поездки в Нью-Йорк жена писателя Клэр неожиданно собрала дочь Маргарет и покинула Сэлинджера. При поддержке своего отчима Клэр с ребенком прожила в Нью-Йорке четыре месяца, но потом уступила мольбам Сэлинджера и вернулась в Корниш.


Джон К. Анру: Каждое утро Сэлинджер рано уходил в свой бункер, где и получал ланч, и писал до позднего вечера, дав строгие распоряжения беспокоить его только в случае пожара в доме. Думаю, он построил бункер потому, что у него это убежище ассоциировалось с абсолютной защищенностью от нежелательных посетителей. Он считал бункер надежным, безопасным местом, хорошим местом для творчества. Даже если бы с неба падали бомбы или на бункер нападали бы звери, да что бы там ни происходило, бункер был местом, куда никто не мог попасть. Для Сэлинджера это было священное место. Сэлинджеру было важно иметь совершенно частное, личное пространство, которое принадлежало бы только ему. Бункер был святой точкой, куда никому другому не было доступа.


Стивен Гюйрджис: По-моему, Сэлинджер уходил в бункер и работал ежедневно. Он боролся с собой и своими демонами, боролся с музой и пытался делать хорошую работу. Я не могу даже представить себе степень строгости самоанализа, болезненного копания в себе, в своей душе, преданности писательскому делу, самоуничижения, которые нужны были для создания некоторых из написанных Сэлинджером произведений.


Дэвид Шилдс: Трудно избежать мысли о том, что бункер был способом возвращения на Вторую мировую войну. Бункер должен был напоминать Сэлинджеру о том, что ему следует писать о самых серьезных проблемах бытия. Бункер выполнял также функции ограды, отделяющей вас от мира. Бог запретил, исключил для вас возможность услышать радио, работающее в проезжающей машине, или шум крыльев пролетающей над головой птицы. Как писатель, вы хотите руководствоваться движениями собственного эстетического чутья, но если вы не исчезнете, не спрячете канал, по которому получаете питание, мир придет к вам. Вам нужен этот мир, и вы хотите посылать сигналы вовне. Предполагается, что эта система обеспечивает двустороннюю связь.


Дж. Д. Сэлинджер (повесть «Симор: введение», New Yorker, 6 июня 1959 года):

И все же, когда я впервые, в 1948 году, прочитал – вернее, услышал – стихи Симора «Молодой вдовец – белая кошка», мне трудно было себя убедить, что Симор не похоронил хотя бы одну жену втайне от нашей семьи. Но этого, конечно, не было. Во всяком случае, если это и произошло с ним (первым тут покраснею никак не я, а скорее мой читатель), то в каком-нибудь предыдущем воплощении… И хотя вполне возможно, что иногда, в минуту мучительную или радостную. Любой женатый человек, в том числе предположительно и Симор. Могу бы мысленно представить себе, как сложилась бы жизнь, если бы его юной подруги не стало…[425]

Пол Александер: Клэр и семейная жизнь, которую она воплощала, всегда были вторичны по отношению к почти маниакальной страсти Сэлинджера к писательству, ежедневному и продолжавшемуся все дни напролет.

В браке Сэлинджера возникла и другая проблема. У Сэлинджера появилась мания – он ел только органические продукты, приготовленные на определенных сортах масла. Сегодня можно подумать, что эта мания – мелкое событие в жизни человека, но когда этот человек осуществляет столь строгий контроль и контролирует еду, которую дозволено есть его жене, очевидно, что такой контроль оказал глубокое воздействие на отношения супругов.

В конце концов, Клэр попросту не могла более выносить всего этого – изоляции, причудливых диет, эмоционального оскорбления, возникающего в результате изоляции. Она поехала к врачу в соседний Клэрмонт и пожаловалась на беспокойство, бессонницу, потерю веса и все прочие классические признаки депрессии.


Провозвестие Шри Рамакришны: «Женщина и злато» – вот что опутывает мужчину и лишает его свободы. Потребность в золоте создает женщина. Ради женщины мужчина становится рабом другого человека и утрачивает свою свободу. А потом уже не может поступать так, как хочет[426].


Пол Александер: Были долгие периоды времени, когда он вообще не выходил из своего бункера. Он оставался там. Там он поставил армейскую койку. И телефон. Бункер был спланирован так, что ему буквально никогда не надо было выходить наружу. Он мог сидеть там и писать, денно и нощно, целыми днями, а в конце концов и неделями. Подумайте о жизни, свидетелем которой была [нянька детей писателя Этель Нельсон]. Семья Сэлинджера жила своей жизнью в одном доме, а он жил в нескольких ярдах от них. В уединении, спрятавшись в бункере. Он писал, писал, писал и писал, дав четкие инструкции Этель, Клэр и детям: не тревожить его никогда, ни при каких обстоятельствах. Что за странная жизнь.


Дэвид Шилдс: В 1961 году, когда Маргарет было пять лет, она иногда проходила через лес, чтобы принести обед отцу, засевшему в бункере. Там была койка, камин и пишущая машинка. Клэр и Маргарет приходилось довольствоваться реальностью, тогда как семейство Глассов могло быть тем, чего от них требовало воображение Сэлинджера, тем, чего писатель хотел от них. То, что в случае конфликта между реальной и вымышленной семьями, созданными Сэлинджером, в конце концов побеждала вымышленная семья, было почти неизбежностью.

* * *

Шейн Салерно: Гордон Лиш, директор лингвистических исследований в Лаборатории изучения поведения в Менло-Парк, Калифорния, попросил многих известных людей, в том числе и Сэлинджера, написать очерк «Почему работать хорошо» для программы «Трудовой корпус».


Гордон Лиш: В феврале 1962 года телефонистка Лаборатории изучения поведения сообщила, что у нее на линии некий м-р Сэлинджер. Учитывая характер деятельности Лаборатории, я решил, что телефонистка говорит о Пьере Сэлинджере, пресс-секретаре президента Кеннеди. Так что я удивился, узнав, что на самом деле звонит Дж. Д. Сэлинджер. Разговор он начал словами: «Вы знаете, кто я, и что я не отвечаю на телефонные звонки и письма. А звоню я только потому, что вы, кажется, впали в истерическое состояние, или же у вас какие-то трудности». Меня эти слова поразили, поскольку телеграмма Сэлинджеру была отправлена осенью, а в момент разговора была уже зима. Но это было предлогом для его телефонного звонка. Он сказал, что у меня какие-то проблемы. Затем он сказал: «Вы хотите привлечь меня к программе только потому, что я знаменит». На что я ответил: «Нет-нет-нет, я делаю это потому, что вы знаете, как разговаривать с детьми». Он сказал: «Нет, не знаю. Я не умею разговаривать даже со своими детьми».

Я сказал, что если открыть перед детьми свое сердце, разговаривать с ними легко. После чего мы проговорили еще минут двадцать, главным образом, о детях. У Сэлинджера был очень глубокий голос. Голос очень усталого, раздраженного человека. Совсем непохожий на голос, которым, по моим представлениям, он должен был говорить. В его речи не было никакой ожидаемой мной находчивости, искусности. Так или иначе, он сказал мне, что никогда не пишет ничего, что не относилось бы к семьям Глассов или Колфилдов, и добавил, что у него на полках много, очень много рукописей. Тогда я сказал: «Так это же замечательно. Просто дайте мне какие-то ваши неопубликованные произведения». Вскоре разговор прервался. Конечно, он не согласился прислать мне очерк о том, почему он любит свою работу[427].


А. Э. Хотчнер: Отвергая брак и все прочее, он все глубже уходил в свой бетонный бункер и бог знает, во что еще.

Глава 14
Страшная, страшная пропасть

Корниш, Нью-Гэмпшир, 1959–1965

Мне кажется, что ты несешься к какой-то страшной пропасти[428].

Дж. Д. Сэлинджер,
«Над пропастью во ржи», 1951 год

Журналы Newsweek, Time и Life опубликовали большие статьи-расследования о Сэлинджере. Сам писатель отказывался участвовать в раздувании своей славы, что, разумеется, лишь усиливает мифологию, которая окружает его. Литературные критики атакуют его произведения, и Сэлинджер все глубже уходит в свой бункер, отвечая на критику новеллой «16-й день Хэпворта 1924 года». Проявляющийся в стилистической терпимости, главный импульс этого произведения – защита души автора, имеющего дело со смертью.


Мел Элфин: С того момента, как 9 лет назад единственный роман Джерома Дэвида Сэлинджера «Над пропастью во ржи» стал бестселлером, читатели задавали вопросы о самом таинственном современном писатели, но эти вопросы оставались без ответа. Так, сделанные на прошлой неделе на телефонные звонки литературному агенту Сэлинджера, издателю его книги, в редакцию журнала New Yorker, в котором были опубликованы короткие рассказы Сэлинджера, и даже в великое хранилище информации, Нью-Йоркскую публичную библиотеку, мы получали монотонные обескураживающие ответы: «Сэлинджер? Сожалеем, но можем рассказать о нем немногое».


Резиденция Сэлинджера, 1961 год.


Сэлинджер опустил железный занавес секретности вокруг не только своей семьи, но и вокруг персонажей своих произведений. Недавно режиссер Элия Казан, кажется, выследил Сэлинджера и умолял его дать разрешение на постановку «Над пропастью во ржи» на Бродвее. Выслушав предложения Казана о продаже прав, Сэлинджер – высокий, интересный мужчина меланхоличного вида – ответил: «Не могу дать разрешения. Боюсь, это не понравилось бы Холдену»[429].


Шейн Салерно: Журнал Newsweek первым обнаружил бункер Сэлинджера и сообщил об этом.


Мел Элфин: Для Сэлинджера писательство было очень трудным занятием. Во-первых, писательство означает, что ежедневно надо вставать в 5 или 6 часов утра и спускаться по склону холма в рабочее помещение – крошечный бетонный бункер с прозрачной пластиковой кровлей. Сэлинджер в процессе работы безостановочно курил, часто проводил по 15–16 часов за пишущей машинкой[430].


Бертранд Йитон: Джерри не работал, а вкалывал. Он – старательный, дотошный ремесленник, постоянно переписывающий, шлифующий и переделывающий свои произведения. На стене кабинета несколько крюков для чашек, и он вешает на эти крюки пачки заметок, касающихся различных персонажей и ситуаций. Как только у него появляется мысль, он берет эти пачки, делает соответствующие записи и возвращает пачку на соответствующий крюк. Он ведет также тетрадь, на одну страницу которой он вклеивает машинописную страницу. Противоположная страница покрыта стрелками, короткими записями и другими заметками для пересмотра произведения[431].


Опубликованная в журнале Life фотография выглядывающей из-под забора собаки Сэлинджера


Этель Нельсон: Единственными, кого я видела, были Клэр и двое детей. Джерри я никогда не видела. Он, более или менее, жил под холмом, в бункере. Когда он писал книгу, его нельзя было беспокоить. Клэр тоже не разрешалось беспокоить его. Ему нельзя было звонить, к нему нельзя было обращаться. Нельзя было спускаться с холма к бункеру и стучать в дверь бункера. Его надо было оставлять в полном одиночестве до тех пор, пока он сам не выйдет из изоляции. Так что я видела только Клэр. Я выполняла легкую работу по дому и играла с детьми, занимала их. Но, надо полагать, что Клэр была единственной, кто видел Джерри. Я ни разу его не видела.


Марк Вейнгартен: В Newsweek подняли большую шумиху вокруг обнаруженного бункера. Этот журнал дал также некоторые красноречивые открытия в области частной жизни Сэлинджера, в частности, то, что Сэлинджер, как зарегистрированный республиканец, в 1960 году должен был голосовать за Никсона. И что Сэлинджер любит японскую поэзию и детективные романы.

Вторым журналом, занявшимся жизнью затворника Сэлинджера, был Time. Когда подписчики журнала, которые получили почту за неделю, закончившуюся 15 сентября 1961 года, увидели на обложке портрет сорокаоднолетнего Сэлинджера, это стало большим событием.


Роберт Бойнтон: В 1961 году на обложках журнала Time публиковали портреты государственных деятелей и лауреатов Нобелевской премии.


Марк Вейнгартен: За неделю до появления номера журнала с портретом Сэлинджера на обложку была вынесена фотография Никиты Хрущева. Такая компания мигом вознесла Сэлинджера на новый уровень славы.


Стивен Уайтфилд: Изображение Сэлинджера на обложке журнала Time не было фотографией. Это был рисунок – созданный воображением художника портрет Сэлинджера на фоне обрыва. Это изображение передавало ощущение того, что у автора достало достоинства для того, чтобы не становиться частицей рекламной машины.


Фиби Хобан: Мой отец Расселл Хобан в 1961 году иллюстрировал номер журнала Time, в котором была опубликована основная статья, посвященная Сэлинджеру. В то время появились повести «Фрэнни» и «Зуи», и у отца сложились образы этих персонажей, которых он представлял как души, заключенные в «психушках».


Джон Ско: Опушка леса залита солнечным светом, но на бледном лице высокого мужчины лежит выражение отрешенности. Когда он 9 лет назад приехал в Корниш, Нью-Гэмпшир, он был дружелюбным, разговорчивым человеком. Теперь, наведываясь в городок, он произносит лишь несколько слов, необходимых для того, чтобы купить продовольствие и прессу. Посторонние люди, пытающиеся вступить в контакт с ним, в сущности, вынуждены передавать ему записки или письма, на которые он обычно не отвечает. В его доме, расположенном на вершине холма, побывали лишь немногочисленные друзья писателя. Недавно, когда он с семьей уехал из дома, пара соседей не смогли удержаться, оделись в рабочую одежду из грубой ткани и перелезли через забор почти двухметровой высоты, чтобы осмотреть его владения.


Обложка номера журнала Time от 15 сентября 1961 года.


За березнячком эти любопытные увидели простой, покрашенный красной краской одноэтажный дом типичной для Новой Англии архитектуры, скромный огород и – в ста ярдах от дома, за ручьем, – маленький бетонный карцер с прозрачной крышей. В этой постройке есть камин, длинный стол, на котором стоит пишущая машинка, книги и сейф для хранения документов. Обычно в этом бункере сидит бледный человек, который то быстро пишет, то часами подбрасывает в огонь камина поленья и составляет длинные перечни слов до тех пор, пока не находит нужное слово. Этот писатель – Джером Дэвид Сэлинджер, и почти все вымышленные им персонажи кажутся более реальными, более правдоподобными, чем он сам.

Появление на этой неделе новой книги Сэлинджера, «Фрэнни и Зуи», – в сущности, это два длинных, взаимосвязанных рассказа, первоначально опубликованных в журнале New Yorker, – не просто литературное событие. Для бесчисленных поклонников писателя это явление божества. Поклонники Сэлинджера выстраивались в очереди за недели до официальной даты публикации, и книжные магазины распродали первые партии экземпляров книги. Это оживление в значительной мере питают воспоминания о самом прославленном произведении Сэлинджера. Из всех персонажей, положенных на бумагу американскими писателями после войны, только Холден Колфилд, прекрасный наблюдатель за естественными отправлениям, выведенный в романе «Над пропастью во ржи», обрел вечную жизнь во плоти, какую обрели в 20-х и 30-х годах Джордж Ф. Бэббит[432], Джей Гэтсби, лейтенант Генри[433] и Юджин Гант[434]… Дж. Д. Сэлинджер ведет жизнь отшельника, почти настолько, насколько это возможно в век, когда все отношения публичны. Он говорит, что для того, чтобы сохранить свои творческие способности в целости, он нуждается в изоляции, что ему нельзя прерываться в течение «рабочих лет» жизни. Но теперь попытки избегать мира должны стать почти такими же утомительными, что и определенная доля нормальной общительности. Один из критиков и собрат Сэлинджера по перу Гарви Свадос, в сущности, раздраженно предположил, что репутация Сэлинджера отчасти является следствием его «мучительной физической недоступности»… Если на улице к нему обратится незнакомый человек, Сэлинджер повернется и убежит. После первых двух изданий «Над пропастью во ржи» его портрет не появляется на серо-коричневой обложке книг (фотография была снята с третьего издания книги по его требованию). Он отказался принять приглашения представить книгу «Фрэнни и Зуи», по меньшей мере, в трех клубах любителей книг[435].


Джин Миллер: Один мой приятель на коктейль-парти встретился с репортером журнала Time, который сказал: «Мы работаем над материалом о Дж. Д. Сэлинджере». На что мой приятель ответил: «Ну, я учился в одной школе с девчонкой, которая очень хорошо его знала». Так они вышли на мой след.

Я была замужем и жила на ферме в штате Мэриленд, довольно далеко от любого населенного пункта. Неожиданно в дверях появился очень высокий мужчина. Он был сотрудником журнала Time. Он сказал, что насколько ему известно, я знала Джерри Сэлинджера. Я ответила: «Очень немного». Мы уселись в гостиной и минут 15 рассматривали друг друга. Помню это так, словно все произошло вчера. Он спросил: «Почему люди, знавшие его, не хотят о нем рассказывать?» Я ответила, что это, возможно, происходит потому, что Джерри не хочет, чтобы люди, знавшие его, рассказывали о нем. Наконец посланец Time ушел. В опубликованной в журнале статье сказано, что я не хотела говорить о Сэлинджере потому, что недавно вышла замуж. Не знаю, почему в статье было это написано. На самом деле все было не так.


Марк Вейнгартен: Журнал Time зашел столь далеко, что выследил сестру Сэлинджера Дорис, покупательницу магазинов Bloomingdale. Приведу слова репортера того времени: «Дорис, высокая, приятная женщина под 50, с каштановыми волосами, ухоженная. Она повела себя как человек, обремененный обязательствами, сказав: «Я не сделаю ничего, что не одобрил бы мой брат. Не хочу быть грубой, но вы поставили меня в очень трудное положение. Почему бы вам не оставить нас в покое?»

Наибольший эффект произвела статья в журнале Life, который опубликовал материал о Сэлинджере последним из трех журналов. Во-первых, объем статьи в Life был огромным – девять страниц. Но главным было то, что одному из фотографов журнала удалось сделать фотографию великого человека. Это было как фотография йети. На фотографии Сэлинджер в спортивном костюме опирается на трость. У него изможденное лицо, он потупил взор. Короче говоря, он выглядит глубоко несчастным. Эта единственная фотография станет кристаллом легенды о Сэлинджере, которая будет господствовать в следующие десятилетия.


Резиденция Сэлинджера, 1961 год.


Эрнест Хейвеманн: С одной стороны дороги, на маленькой расчищенной площадке, служившей внешней парковкой, стоят две машины Сэлинджера: старый потрепанный джип и новая серая «боргвард». По другую сторону была та высокая ограда. Я припарковался рядом с джипом и прошел к воротам. Как и ограда, ворота были очень прочными. И они были заперты. Я поздоровался. Надо признать, что мое приветствие прозвучало довольно робко: меня устрашала ограда.

За оградой заплакал ребенок. Хлопнула дверь с проволочной сеткой. Женский тихий голос успокоил ребенка. А потом ворота открылись – нешироко приоткрылись. За воротами стояла молодая блондинка, босоногая и без макияжа, с ребенком на руках. За спиной женщины стояла маленькая девочка, которая смотрела с дружелюбным ожиданием, так, словно надеялась, что я привел ей товарища по играм. Меня встречали двадцатисемилетняя жена писателя – родившаяся в Великобритании и получившая образование в Рэдклиффе Клэр Дуглас Сэлинджер, пятилетняя дочь писателя Пегги и его сын Мэтью, которому тогда было полтора года. Когда я представился как журналист, в глазах миссис Сэлинджер можно было прочесть: «О Господи, только не еще один журналист!» Вздохнув, она сказала, что у нее есть список посетителей, желающих встретиться с ее мужем. В сущности, этот ответ означал полный, абсолютный отказ. Не было смысла заставлять ее повторять это[436].


Гленн Гордон Кейрон: Помню, читал в журнале Life статью об этом человеке, Сэлинджере, который жил в уединенном сельском доме, не хотел встречаться с посетителями, не хотел рассказывать о себе. Статья меня озадачила, озадачила потому, что я понял: есть знаменитости, живущие особой, исключительной жизнью, и есть мы, все прочие, но в данном случае был человек, который имел возможность в молодом возрасте обрести то, что мы считаем исключительной жизнью, и он говорил: «Мне не хочется разговаривать с вами, уходите, пожалуйста».


Марк Вейнгартен: В журналах Newsweek и Life отмечали, что у проселочной дороги стоял восхитительно запущенный почтовый ящик, на котором было написано имя Сэлинджера. В обоих журналах были опубликованы фотографии этого почтового ящика, который казался сигналом «уходите». А теперь я спрашиваю вас: если Сэлинджер действительно хотел, чтобы его оставили в одиночестве, то какого рожна он написал на почтовом ящике свое имя, написал большими печатными буквами? Писать имя на почтовом ящике необязательно. Он хотел, чтобы к нему приходили люди, которые, вытягивая и выворачивая шеи, заглядывали бы в его владения, но видели бы немногое. Своей замкнутостью он дразнил людей.


Роберт Бойнтон: Журналы просто пытались понять, какой патологией страдает этот малый, у которого слава была даже на кончиках пальцев, и который не пользовался своей славой, ни в малой мере ею не пользовался. Учтите также этот безумный подход к делу папарацци и репортеров, проводящих расследования: люди заглядывают за забор, лезут в его владение. Все это складывается в спектакль о попытках разгадать загадку. Он не ходит на приемы и вечеринки. У него нет дома на Лонг-Айленде. Он сосредоточен на одном деле: на писательстве. Разговор с ним был бы похож на интервьюирование монаха, которого расспрашивают о его молитвах и обычном порядке дня. Я бы спросил Сэлинджера: «Что именно вы каждый день делаете?»


Джордж Стейнер: Сэлинджер перенял прием частичного «ухода в тень» у Т. Э. Лоуренса[437]. Он не подписывал книги в книжном магазине Brentano’s[438] и не учил литературному творчеству на Черной горе. «Во время войны я служил в Четвертой дивизии. Я почти всегда пишу об очень молодых людях». Он хотел бы, чтобы о нем знали лишь это[439].


Марк Вейнгартен: Фотографы, в дождь несколько дней прячущиеся в зарослях для того, чтобы сделать снимок Сэлинджера! Поклонники творчества Сэлинджера, приходящие издалека и устраивающие лагеря под Корнишем, – да это были буквально паломничества, словно бы вызванные религиозными устремлениями. И все это ради человека, за десятилетие написавшего единственный роман и несколько рассказов. Подлинное безумие.

Что из всего этого сделал Сэлинджер? Со времени опубликования «Над пропастью во ржи» прошло десять лет, за которые он написал всего лишь несколько рассказов. Потом вышли повести «Фрэнни и Зуи» – и р-раз, на него были обращены все прожектора СМИ. Его осаждал самый страшный враг его жизни после опубликования «Над пропастью во ржи» – репортеры крупнотиражных изданий. Известный писатель, избегающий внимания, – в истории американской литературы такое случалось действительно впервые.

* * *

Дж. Д. Сэлинджер (посвящение к «Фрэнни и Зуи», 1961 год):

Действуя, насколько это возможно, в духе Мэтью Сэлинджера, которому сейчас год от роду и который требует, чтобы обедающий с ним человек ел лимскую фасоль, я настоятельно прошу моего редактора, наставника и (да помогут ему небеса) моего ближайшего друга Уильяма Шона, «духа-покровителя» журнала New Yorker, любителя риска, защитника неплодовитых писателей и безнадежно пышного слога, самого необоснованно скромного из прирожденных редакторов-художников, принять эту небольшую книгу[440].

Пол Александер: Это признание того, что Шон был его лучшим другом потому, что любил рискованные предприятия, защищал неплодовитых писателей и пышный слог – все это, разумеется, было ссылками на тот образ самого себя, который сложился у Сэлинджера. А слова «да помогут ему небеса» были намеком Сэлинджера, позволявшим его читателям понять, что, назвав Шона своим лучшим другом, Сэлинджер напускает на Шона толпу пылких поклонников, которые станут пытать Шона в надежде узнать больше о Сэлинджере. А это было участью, к которой Шон не мог стремиться.


Шейн Салерно: Считается, что и Сэлинджер, и Шон были замкнутыми людьми, даже отшельниками, но жест, сделанный в посвящении к «Фрэнни и Зуи», не мог быть более рисовочным.


Дж. Д. Сэлинджер (текст на клапане суперобложки книги «Фрэнни и Зуи», 1961 год):

Повесть «Фрэнни» была опубликована в журнале New Yorker в 1955 году. Вскоре, в 1957 году, за этой повестью последовала повесть «Зуи». Обе повести – первые, критические важные вступления в серию историй, которые я пишу о семье Глассов, поселившихся в Нью-Йорке ХХ века. Это долгосрочный и явно претенциозный проект, и я предполагаю, что есть довольно реальная опасность того, что в какой-то момент, раньше или позже, я увязну в нем, возможно, полностью исчезну в моих собственных методах, оборотах и в моей манерности. Впрочем, в целом, я очень обнадежен. Я люблю работать над этими рассказами о Глассах. Я дожидался этих рассказов большую часть моей жизни и полагаю, что у меня есть вполне скромные планы маньяка, страдающего мономанией, завершить этот цикл с должным прилежанием и с всем имеющимся у меня писательским искусством.

Помимо «Фрэнни» и «Зуи» журнал New Yorker уже опубликовал пару рассказов из этого цикла, и скоро или даже очень скоро запланирована публикация новых произведений. У меня огромный объем написанного, но совершенно незапланированного материала, но я рассчитываю в будущем, говоря языком современной торговли, разделаться с этим материалом, украсить его завитушками и бантиками. (На ум приходит другой модный оборот – «наведение глянца».) Сам я работаю как хорошо смазанная молния, но мое другое «я» (и мой соавтор) Бадди Гласс работает невыносимо медленно.

У меня есть мнение довольно разрушительного свойства: я считаю, что ощущение анонимности и безвестности у писателя – второе по ценности свойство, которое дают писателю взаймы на время лет, когда он работает. Впрочем, моя жена попросила меня хоть раз проявить откровенность и сказать, что я живу в Вестпорте с собакой[441].

Шейн Салерно: Когда в «Над пропастью во ржи» Сэлинджер написал: «А увлекают меня такие книги, что как их дочитаешь до конца, так сразу подумаешь: хорошо, если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону когда захочется», это было все равно, что по прямому проводу послать сигнал читателям определенной категории и на десятилетия привлечь поклонников к своим дверям. Точно так же и текст на отвороте суперобложки «Фрэнни и Зуи», в котором он описывает свои методы работы, свое вымышленное другое «я», свои великие планы написания новых рассказов о Глассах и особенно секретность и таинственность всего этого существенно подогрели интерес к нему и сделали его объектом жгучего интереса прессы.


Марк Вейнгартен: Действительно, Сэлинджер был первой знаменитостью, удалившейся в затворничество. Говард Хьюз еще не совсем стал отшельником, и даже Грета Гарбо не удалилась от мира так сильно, как это сделал Сэлинджер. Ну, так кто не хочет узнать больше об отшельнике? Слава Сэлинджера вышла за пределы чисто литературной славы. Теперь он был публичной фигурой, известность которой действовала независимо от его достижений как писателя. Сэлинджер стал источником интриги потому, что был так мучительно непроницаем и таинственен.

Разумеется, остаточным эффектом всей этой интриги были высокие продажи его книг. За первые две недели было продано 125 тысяч экземпляров «Фрэнни и Зуи». Книга вышла на первое место в списке бестселлеров New York Times и держалась на этом месте 26 недель. За первый год было продано 938 тысяч экземпляров книги.


Грэнвилл Хикс: Убежден, что миллионы молодых американцев чувствуют себя ближе к Сэлинджеру, чем к любому другому писателю[442].


Джойс Мэйнард: Он презирает литературные премии, обзоры, рецензии, нью-йоркских интеллектуалов. Он ненавидит искусственность в литературе, отсутствие писателей и писателей, которые, похоже, ухаживают за своим образом с таким же расчетом, с каким это делают кинозвезды. Этакие типы в твидовых пиджаках, которые на обложках своих книг вечно потягивают сигары. Или изысканно выглядящие женщины в черных свитерках-водолазках. Джерри знает всех их по именам и следит за тем, чем они занимаются, внимательнее, чем я предполагала, а к тому, что он видит в литературном мире, он проявляет немного чувств, кроме презрения.


Шейн Салерно: Дональд Фьене был преподавателем английского языка в старшей школе. Его уволили за то, что он рекомендовал учащимся прочитать «Над пропастью во ржи». Впервые он написал Сэлинджеру в 1960 году, и Сэлинджер ответил ему длинным и искренним письмом, заканчивавшимся так: «Полагаю, печальная истина заключается в том, что вы подошли к этому случаю с позиций личных принципов, и, честно говоря, я не желаю вам исцеления».

Фьене, который, возможно, решил, что этими письмами были установлены отношения, в 1961 году снова написал Сэлинджеру, на этот раз попросив помощи и сотрудничества Сэлинджера в подготовке первой полной библиографии произведений Сэлинджера и их переводов. Неудивительно, что Сэлинджер отклонил это предложение, в качестве причины сославшись на огорчение, которое доставило в последнее время внимание прессы его друзьям, членам его семьи. Хуже того, это внимание мешало его работе.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Дональду Фьене, 30 июля 1961 года):

Я – живой, работающий писатель, довольно отчаянно пытающийся цепляться за тот малый, необоснованный никакими документами покой и такую же уединенность.

Не думаю, что у вас есть хоть малейшее представление, каково этим летом пришлось моей семье и мне. В Нью-Йорке моих близких друзей и членов моей семьи просто извели.

Эрнест Хейвеманн: Сэлинджер страдает – об этом можно сказать на основании его произведений… Это то самое страдание, которое делает Холдена таким мучительно узнаваемым и неотразимым для молодых людей любого возраста. Сэлинджер страдал на войне, и его военные рассказы великолепны потому, что на войне пострадал любой наделенный чувствами человек. Или пострадает в следующей войне[443].

* * *

Филип Рот: Реакция студентов колледжей на произведения Дж. Д. Сэлинджера должна указывать нам, что Сэлинджер, – возможно, более, чем кто-либо другой, – повернулся спиной к времени, но вместо этого ухитрился приложить руку к самому важному аспекту борьбы, происходящей между нами (между «я» каждого из нас, а не только между «я» автора) и культурой.


Джон Романо: Читая «Фрэнни и Зуи», девушки нашли способ выяснять, какими интересными людьми они хотят стать. И я употребляю слово «девушки» намеренно, имея в виду восемнадцатилетних особ. Для писателя всегда есть риск того, что он станет частью нашей ностальгии о прежних версиях нас самих. А в случае Сэлинджера следует заметить, что его произведения очень сильно участвовали в нашем создании самих себя.


Джон Ско: Персонажи самой удивительной из придуманных Сэлинджером легенд принадлежат к яркому и эксцентричному семейству Глассов. Хроника этого клана далеко не закончена (до сих пор Глассы появились только в повестях «Фрэнни» и «Зуи», а также в пяти других произведениях), но это уже стало одной из неизгладимых семейных саг, появившихся в США. Старшие Глассы, Лес Гласс и Бесси Галлахер, – водевильные актеры ирландско-еврейского происхождения, ныне удалившиеся в жизнь, полную уютных воспоминаний. Лес Гласс и Бесси Галлахер, известные в профессиональных кругах как «Галлахер и Гласс», «гастролируя тут, в Америке, в старых цирках «Пантаж» и «Орфей», стали почти знаменитостями»[444]. «Они являются – или являлись как по мужской, так и по женской линии – потомками стариннейшего рода профессиональных артистов варьете самых разных жанров»; например, дед Леса был «весьма знаменитый клоун по имении Зозо. Он был польским евреем… и очень любил – до самого конца своей карьеры, как вы понимаете, – нырять с огромной высоты в небольшие бочки с водой»[445]. Семеро детей Леса и Бесси тоже были профессионалами. Все они были одаренными детьми, и все, в то или другое время, появились в детском радио-шоу, которое довольно лукаво называлось «Умный ребенок».

Любой писатель, обещающий кров и пропитание семерым вымышленным одаренным детям, показался бы трюкачом, ныряющим в очень маленькую бочку с водой. Более того, дети Гласс смелы, чисты, почтительны и необыкновенно привлекательны. И все же они никогда не станут семью смертными детьми (по крайней мере, они никогда не умирают одновременно). Ирландская кровь делает их чрезвычайно разговорчивыми и временами шальными. Еврейская кровь обеспечивает семейное тепло, а также дает детям талант к талмудическим размышлениям. А водевильное наследие дает детям театральность.

Несмотря на скудость своих произведений, сорокадвухлетний Сэлинджер говорит, особенно с молодежью, с большей магией, чем любой другой американский писатель после Второй мировой войны… Некоторые читатели… возражают против выделенной курсивом болтовни. Но эта болтовня, как и сама книга, ослепляет, она радостна, она удовлетворяет. Прежде всего, одной лишь силой зрения и слуха, а не психологических построений, к которым он питает отвращение, Сэлинджер дал Глассам, как и Холдену, поразительную степень жизненности, ошеломляющую и изобилующую подробностями видимость присутствия[446].


Чарльз Пур: «Фрэнни и Зуи» лучше, чем любое из прежних произведений м-ра Сэлинджера. Эта книга не опирается на знакомую структуру сюжета (приключения сбежавшего мальчишки, как в «Над пропастью во ржи»). Вместо этого эти повести основаны на постепенно исчезающем безвременьи, какое демонстрируют демоны в старых электронных играх. В детстве Зуи и его сестра Фрэнни были странными… Теперь, когда им за 20, они по-прежнему остаются странными – и сознают свою необычность с пугающим, печальным чувством вечного раздражения[447].


Блейк Бейли: Сэлинджер, – и это надо повторить, – был больным вопросом [для другого автора, писавшего для New Yorker, Джона Чивера]. Книга «Фрэнни и Зуи» была издана в сентябре 1961 года и с тех пор занимала высшую строчку в списках бестселлеров как раз в то время, когда Чивер бился за продолжение работы над новым романом, обеспечивая себя, как и всегда, изобретательными, но удостоившимися сравнительно меньшего одобренияи (а теперь еще и искалеченными) короткими рассказами, написанными для New Yorker. Читая статью, опубликованную в журнале Life в 1961 году, Чивер стал «гореть на медленном огне» и запил. Это продолжалось до тех пор, пока он в ярости не позвонил [Уильяму] Максвеллу. Чивер вспоминает свою тираду так: «Ты зарубил мой рассказ… Никогда не напишу рассказ для тебя или для кого-нибудь еще. Можешь обращаться к своему чертову Сэлинджеру. Пусть он пишет тебе эти чертовы рассказы, но от меня больше ничего не жди. Хочешь прищемить дверью кому-нибудь гениталии, найди себе другого дурака. И так далее»[448].


Джеральдин Макгоуэн: «Над пропастью во ржи» был огромным успехом 1951 года. В 1953 году значительного одобрения удостоились «Девять рассказов». А когда в 1961 году под еще более громкие фанфары вышла книга «Фрэнни и Зуи», критики вытащили свои ножи. В 1961 и 1962 годах Сэлинджера критиковали с такой яростью, как не критиковали никогда. Джоан Дидион, Джон Апдайк, Лайонел Триллинг, Альфред Казин, Мэри Маккарти – казалось, что против Сэлинджера организовали заговор, если не считать того, что все эти люди были друзьями Сэлинджера. Нельзя даже сказать, что кто-то из этой группы знал, что делают другие члены кружка.


Шейн Шилдс: Рецензия Апдайка была блестяще задумана и написана, как казалось, скорее языком печали, нежели языком гнева, но в этой рецензии есть зерна уничтожения конкурента.


Джон Апдайк: Не менее удручающим развитием историй о Глассах является буйная тенденциозная обработка очевидного – телевизионные сценарии, в общем, не так уж и хороши, и не все занятые в них актеры гениальны. Конечно, Глассы осуждают мир только для того, чтобы унизить его и в конце концов простить его. И все же раздраженность осуждения уменьшает смелость снисходительности.

В повести «Выше стропила, плотники» Симор так определяет сентиментальность: «Мы сентиментальны, когда уделяем какому-то существу больше нежности, чем ему уделил Господь Бог»[449]. Это представляется мне сутью проблемы: Сэлинджер любит Глассов больше, чем их любит Бог. Он любит их слишком эксклюзивно. Изобретение Глассов стало для него пустынью. Он любит их в ущерб художественной умеренности[450].


Джоан Дидион: Что придает [ «Фрэнни и Зуи»] столь сильную привлекательность, так это то, что эти повести написаны как пособие по нравственному самосовершенствованию: в конце концов, эти повести становятся рассчитанным на зажиточные средние классы пособием «Позитивное мышление», как «Удвой свою энергию и живи без утомления» для девушек» из художественного колледжа Сары Лоуренс[451].


Джоан Дидион


Джон Апдайк


Альферед Казин


Лайонел Триллинг


Альфред Казин: Я сожалею о том, что использую слово «остроумный» в отношении Сэлинджера, но у меня нет никакого другого слова, которое так бы точно характеризовало застенчивое и озорное очарование его произведений и его необычайно нежного отношения к любимым им персонажам, Глассам[452].


Симор Крим: Рассказы Сэлинджера читаются как замедленные кадры фильмов, а не как обычные литературные произведения, потому, что у него в мозге костей есть театральное чутье… Но остановимся и задумаемся. Стали бы вы читать произведения Сэлинджера с таким упоением, не будь в них проблесков выступления писателя-прозаика в ночном клубе?[453]


Айза Капп: Несмотря на интеллектуальную неразборчивость нашего времени, все же странно видеть, как оптимистичный американский читатель поглощает произведения Дж. Д. Сэлинджера, проникнутые пораженчеством, самоуничижением и нервными расстройствами… Сам Сэлинджер упорно придерживается низкого мнения о человечестве. Если кому-то из его персонажей удается найти друга, этим избранным обычно оказывается ребенок в возрасте от десяти до четырнадцати лет или дорогой, но уже умерший человек[454].


Джеральдин Макгоуэн: Гор Видал назвал Мэри Маккарти одним из величайших критиков нашего времени потому, что ее не разложило сострадание. Она была нетерпима к писателям, и в том числе к Хемингуэю, которые обнаруживали какие-то признаки элитарности, и неважно, насколько хороши были их произведения. Мэри просто выступала против греха элитарности. Она выступила против вектора изменений в произведениях Сэлинджера, впервые проявившегося в «Девяти рассказах». Люди говорят о том, как критики громили Сэлинджера в 1961–1962 годах, и о том, что в основе этой критики было много зависти в буквальном смысле этого слова. Но при этом не так часто говорят о том, что огромный успех что-то изменил в Сэлинджере. Ему эта мысль и в голову не приходила, но успех изменил его писательскую манеру и произведения. Никто не ожидал, что он двинется туда, куда он пошел.


Мэри Маккарти: В произведениях Хемингуэя никогда не было никого, кроме самого Хемингуэя в разных обличиях, но, по крайней мере, на каждую книгу Хемингуэя приходилось по одному «Папе». А сталкиваться с семью лицами Сэлинджера (причем все эти лица умны, приятны и просты) все равно что вглядываться в бассейн устрашающего нарциссизма. В мире Сэлинджера нет ничего, кроме Сэлинджера, его наставников и его слушателей, к которым писатель относится со сдержанной лаской как к людям; за пределами этого круга – пустозвоны, которым тщетно посылают сигналы войти в круг, так, как это делает Бесси, ирландка-мать детей Глассов, домашняя версия Толстой Тёти, которая продолжает впираться в ванную в то время, когда ее статный сын Зуи бреется.


Мэри Маккарти.


И все же под этой гармонией самолюбования при бритье время от времени, как кара, раздается звук ужаса. Самоубийство Симора заставляет предполагать, что Сэлинджер периодически догадывается о том, что, возможно, где-то что-то неладно (или время от времени боится этого). Почему Симор совершил самоубийство? Потому, что женился на фальшивке, которой поклонялся за ее «простоту», за ее страшную честность? Или потому, что он был так счастлив, а мир Толстой Тёти был таким прекрасным и удивительным? Или же потому, что он лгал, что его создатель лгал, и это было чудовищным кошмаром, а он сам был фальшивкой, подделкой, дутой величиной?[455]


Дэвид Шилдс: В письме Уильяму Максвеллу от 16 июня 1962 года Маккарти признала, что отчасти ее нападки на Сэлинджера вызваны ее гневом на журнал New Yorker, который аннулировал заключенный с ней контракт на право первого просмотра ее произведений.


Гор Видал: Эта призрачная семья, члены которой наблюдают за самими собой и за всем, что важно для них, считая, что это важно и для всего мира.


Энн Марпл: Это «домашнее кино в прозе» [повесть «Зуи»] слишком громоздко, чтобы быть рассказом… Частое включение фрагментов из дневников и писем в саге о Глассах указывает на то, что у Сэлинджера есть дополнительные трудности механического свойства с удручающим богатством цикла произведений о Глассах[456].


Говард М. Харпер: Виртуозное использование Сэлинджером подробностей, деталей придает историям о Глассах определенную реалистичность, но эта реалистичность поверхностна. В ее основе лежит, в сущности, мизантропический взгляд на жизнь, в пределах которого Глассам принадлежит монополия на доброту, великодушие, чувствительность, интеллект и так далее[457].

* * *

Шейн Салерно: Дональд Фьене дал о себе знать в 1962 году. Несмотря на отказ Сэлинджера сотрудничать в написании задуманной Фьене книги, Фьене упрямо добивался своего и связался с друзьями Сэлинджера, в том числе с Джеком Алтарасом, одним из «четырех мушкетеров», который в то время был успешным юристом и жил с Клеберне, штат Техас. Узнав об этом вторжении, Сэлинджер написал Фьене сердитое письмо, в котором настоятельно просил Фьене отказаться от издания книги о его произведениях.


Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Дональду Фьене, 10 сентября 1962 года):

Какая-то часть моего ума просто не может поверить в то, что вы намерены продолжать эту затею с книгой обо мне, несмотря на то, что мы обменялись письмами по этому вопросу.

Мне почти невозможно поверить в то, что вы стали писать письма моим друзьям и знакомым.

Прошу вас прекратить вашу деятельность.

* * *

Дэвид Шилдс: Повести «Выше стропила, плотники» и «Симор: введение» были опубликованы в New Yorker в 1955 и 1959 годах, соответственно, и рецензенты обсуждали их в течение года после их издания, но эти повести были опубликованы вместе, в одной книге лишь в 1963 году. В списке бестселлеров New York Times эта книга продержалась на первом месте 10 недель, но рецензенты были безжалостны.


Орвилл Прескотт: «Симор: введение» можно назвать произведением, только растянув это понятие до последнего предела… Насыщенное и статичное повествование… В нем нет очарования, юмора или поверхностного блеска, которые отличают большинство произведений м-ра Сэлинджера… [Бадди] перескакивает с одной мысли на другую, отвлекается от темы, занимается догматическими разглагольствованиями и терпит полный крах в попытках сделать Симора Гласса правдоподобным человеческим существом[458].


Ирвинг Хоу: Обе повести [ «Выше стропила, плотники» и «Симор: введение»] испорчены потворством автора заигрыванию с глубинами мудрости, которая, однако, смущена этим заигрыванием и испытывает от них неловкость… И по мере того, как мир Сэлинджера открывается все больше, он, по-видимому, все больше открывается для критики. Поверить в святость Симора трудно, трудно поверить в него как в вымышленного персонажа потому, что мы едва можем увидеть его за биением памяти Бадди. Мир Сэлинджера настолько погружен в сентиментальность «любви», что в отказе проводить различия между предметами и качествами заканчивает стиранием особенной жизни персонажей[459].


Хосе де М. Платанопес: Я только что закончил читать «Выше стропила, плотники» и «Симор: введение» и очень хотел бы получить от читателей New York Times Book Review любые свидетельства того, что Дж. Д. Сэлинджер все еще жив и пишет[460].


Норман Мейлер: Следует сказать, что четыре повести Дж. Д. Сэлинджера о семействе Глассов, изданные в двух книгах, «Фрэнни и Зуи» и «Выше стропила, плотники» написаны, по-видимому, для старшеклассниц. Вторая повесть из второй книги, «Симор: введение», должно быть, самое неряшливо написанное прозаическое произведение, какое когда-либо написал крупный американский писатель. Повесть даже нельзя назвать написанной профессиональным писателем Сэлинджером. Сэлинджер в его худшем варианте, в каком он является в трех других повестях, опубликованных в этих двух книгах, не то что плохо – он попросту разочаровывает. Он слишком долго остается в тонком льду своего таланта. Он пишет изысканные диалоги, создает нюансы настроения мягко и с юмором и никогда не дает рыбе сорваться с крючка. Сэлинджер разочаровывает потому, что он всегда упражняется. Но когда он погружается в Симора – одного из братьев Гласс, того, кто совершил самоубийство, когда участники культа замолкают перед явлением звезды – герой, к всеобщему ужасу, испытывает на сцене приступ тошноты. Сэлинджер впервые занимается писанием беспорядочной, суфражистской прозы. Запреты, которые были у него прежде (и которые некогда помогли ему создать собственный стиль), теперь сняты. Он подает читателю себя таким, каков он есть. Ничего не скрывая. Это похоже на мытье в яме для стока отработанного масла.

…Но Сэлинджер – редкий человек. Он может жить, как отшельник, и устраивать крупные спектакли, но за ним следят критики, которые сурово относятся к нему. Ни один друг, озабоченный будущим Сэлинджера, не позволил бы ему опубликовать повесть «Симор: введение» в New Yorker без риска утраты дружбы с писателем, прежде всего, за то, что сказал бы ему, насколько ужасно это произведение. И все же дело слишком сильно зависело от перерыва в творчестве Сэлинджера – в конце концов, он был таким безвредным. Итак, молчание сообщества критиков, должно быть, продолжалось и в механизме журнала New Yorker как института, который в своем маневрировании приблизился к психопатии[461].


Шейн Салерно: На выступления критиков Сэлинджер публично не отреагировал. Напротив, он еще решительнее отходил от стиля, который был его фирменным стилем. И ему, казалось, нравилось не быть популярным писателем, которого все любят. В сущности, весной 1963 года Жаклин Кеннеди лично позвонила Сэлинджеру и настойчиво просила его присутствовать на чествовании писателей и художников в Белом доме. По мнению дочери писателя Маргарет, одной из главных причин, по которым он отклонил приглашение, было желание Клэр присутствовать на этом приеме. «Женщина и злато».

Маргарет видела отца плачущим единственный раз: это случилось несколькими месяцами позже, когда он смотрел похороны Дж. Ф. Кеннеди по телевизору.

* * *

Марк Вейнгартен: Сэлинджер был поклонником кино и коллекционировал фильмы; он не хуже других понимал, как создают мифы. Но он также знал, как создать миф не столь очевидным для других способом. Он создавал миф о себе способом вычитания.


Шейн Салерно: Один из самых долговечных мифов о Сэлинджере – миф о том, что экранизация его рассказа «Лапа-растяпа» вызвала у него такое отвращение, что он поклялся никогда больше не иметь дел с Голливудом. В действительности, в то время, когда Сэлинджер, казалось, старательно отталкивал мир, он охотно втайне сотрудничал с работавшим на телевидении сценаристом и продюсером Питером Тьюксбери. Об этом сотрудничестве никогда прежде не рассказывали.


Сьелл Тьюксбери: Мой муж Питер Тьюксбери был удивительнейшим человеком. Он был лучшим другом моего отца, вместе с которым он открыл местный театр в очень маленьком калифорнийском городке. Оттуда он руководил телешоу «Жизнь с отцом». Одним из дел, которые он делал блестяще, была работа с детьми и молодыми людьми. Потом он перешел к шоу «Трое моих сыновей», где снова работал с маленькими детьми. А затем он взялся за дело, которое стало своеобразным актом сопротивления его работе на телевидении: он начал снимать сериал, называвшийся «Это мир человека». В сериале было всего 13 эпизодов. Мой муж смог продюсировать, снять, отредактировать все серии – ему нравилось так работать, потому что он имел полный контроль над происходящим. Это были замечательные серии о молодежи.

Работать с мужем было нелегко, но он был изумительным человеком. Он был необычайно требовательным, а потом преображался и становился необыкновенно любезным. Но он действительно заставлял актеров работать. Спонсоры немного нервничали в отношении того, что несли публике истории о действительно интересных, увлеченных молодых людях. Фильм вызывал у спонсоров определенное беспокойство. Он резко отличался от тех клишированных представлений о молодом поколении 60-х. Это была совершенно другая история.

У мужа была манера: ухватившись за что-то, никогда не пускать дело на самотек. У него были сосредоточенность, преданность делу и очень развитое чувство порядочности. Поэтому-то в конце 60-х годов мы и уехали из Лос-Анджелеса. Муж сказал: «Не хочу провести остаток жизни в этом мире. Хочу другой жизни». Я не шучу: он пошел в чулан, вытащил оттуда две полученные им статуэтки премии «Эмми», пошел прямо на задний двор и выбросил их в контейнер для мусора. Мы собрались и уехали в Вермонт. Так завершилась карьера мужа в кинематографе.

Питер обожал произведения Сэлинджера потому, что в этих произведениях маленькие дети идеально выражали свой мир словами. Мы сидели за кухонным столом, очень похожим на этот (собственно говоря, возможно, что это тот же самый стол), и читали рассказы Сэлинджера. Мы только закончили читать «Эсме». Муж взял книгу, посмотрел на нее, повертел ее в руках, положил ее на стол и сказал: «Боже, из этого вышел бы отличный фильм». Разумеется, мужу было известно о затворничестве Сэлинджера, да муж и сам был своего рода отшельником. Я просто увидела на его лице это выражение страстного желания.

Очевидно, муж, втайне от меня, вырезал из двух копий фильма «Это мир человека» сцены, которые считал лучшими, упаковал их и послал посылку Сэлинджеру. В приложенном к посылке письме муж написал: «Этот фильм никогда бы не вышел, если бы на меня не оказали такое влияние ваши произведения». Шло время. Никакого отклика, никакого ответа. Питер как-то сказал: «Понятно, я от него ничего не дождусь. Надо поехать и встретиться с этим человеком». Я возразила: «Думаю, он не принимает посетителей». Муж ответил: «Я должен с ним встретиться. Я должен выяснить, нет ли способа снять этот фильм». В конце зимы мы сели в машину и поехали в Корниш. Шел снег. Мы совсем заблудились, катаясь по этой деревушке. Наконец, мы остановились у маленькой заправочной станции и спросили, как проехать к дому Сэлинджера. Человек в лавке сказал: «Ну, вы на правильном пути, но людям наплевать на визитеров». Мы все это и так знали, но поехали потому, что этого хотел Питер. Он действительно хотел снять этот фильм. Мы нашли дом Сэлинджера, посмотрели на него и пошли прочь, потому что, Господи, дом был обнесен забором высотой более двух метров. В заборе были ворота. Питер вышел из машины и сказал: «Приехали». Я вышла из машины. Мы подошли к калитке, Питер постучал, и в проеме появился очень высокий, худой человек с невероятно пронизывающим взором. Питер сказал: «Меня зовут Питер Тьюксбери. Я послал вам кинопленку и хочу поговорить с вами об «Эсме».

Сэлинджер ответил: «Да, я получил пленки. Они мне понравились. Интересные фильмы. Заходите». Дом Сэлинджера был очень похож на этот дом, ничего претенциозного. Там был круглый стол, камин, деревянные полы, застеленные крепкими старыми половиками. Сэлинджер сказал: «Хочу познакомить вас с моей женой Клэр. Вот Клэр, а вот и мой сын. Мы собираемся поговорить на кухне». Жена Сэлинджера была очаровательной. Она подала нам кофе. Она определенно смягчила довольно сильную напряженность Сэлинджера, расслабила его. Уверена, что она, по всей вероятности, очень устала от вторжений вроде нашего, но держалась очень любезно. Она ушла. Не уселась послушать разговор. Она не принимала участия в происходящем. Она занималась малым ребенком-мальчиком, и пока мы сидели на кухне, она болтала с сынишкой в гостиной. У нее было приятное, отличное свойство, у которого была и оборотная сторона. Это свойство можно описать так: «Я уже много раз проходила это, и находиться в обществе какого-то знаменитого человека нелегко. Такие встречи сказываются на моих отношениях и моей жизни. Я хотела бы знать, каково мое место во всем этом».

Помню, как сидела там, смотрела на этих двух невероятно напряженных людей, которые во время разговора то вступали в разговор, то выходили из него. Сэлинджер потратил какое-то время на расспросы Питера о «Мире человека» и о причинах прекращения этого проекта. Он рассказал, что думает о фильме, и о том, как он представляет себе персонажей фильма. Полагаю, он сам коллекционировал фильмы.

Затем они заговорили об «Эсме». Питер пытался объяснить, почему он считал, что фильм по этому рассказу может получиться отличным. Питер сказал: «Практически можно снимать прямо по тексту, как он написан. Рассказ очень кинематографичен». Сэлинджер спросил: «Так что вы думаете об Эсме?». Он говорил об Эсме как о персонаже. Питер ответил: «Она – на самой грани, отделяющей непосредственность умного ребенка от женщины. Весь рассказ на этом и держится. Это как вдох перед выдохом – или как слабый аккорд, который встроен в кульминационный момент, предшествующий окончательному взрослению Эсме». «Да», – откликнулся Сэлинджер.

Они еще немного поговорили. Потом Сэлинджер сказал: «Я разрешу вам снять фильм на одном условии: роль Эсме напишу я». Когда такое условие ставят режиссеру, это трудно, особенно потому, что Питер отлично справлялся с персонажами, которых играли молодые актеры. Глядя на лицо мужа, я думала: «Все сорвалось», но Питер сказал: «Хорошо, согласен». Мы распрощались и отправились к себе на ферму в Вермонт.

Питер начал работать над сценарием. Прежде всего, он расписал последовательность эпизодов, избегая при этом крупных изменений. Он сделал несколько небольших изменений и послал их Сэлинджеру. Ответ пришел очень быстро – через три дня. Каждое внесенное Питером изменение было исправлено в соответствии с текстом рассказа. Питер сказал: «Ладно, посмотрим, что случится с эпизодами, когда дело дойдет до диалога». И начал разбивку пары первых эпизодов с Эсме и ее братишкой. Он изменил одно-два предложения, слегка передвинул эпизоды тут и там. Он отправил первые два эпизода Сэлинджеру. Ответа пришлось ждать – может быть, дней десять. И снова почти все внесенные Питером изменения были исправлены, приведены в соответствие с текстом рассказа. Так и продолжалось в течение, возможно, трех месяцев: туда-сюда. Сэлинджер восстанавливал все внесенные Питером исправления и изменения. В конце концов, помню, что наступил момент, когда Питер, сидя за письменным столом, сказал: «Хорошо, мы снимем фильм точно по написанному им тексту. Если мы не сделаем так, мы вообще не снимем этот фильм».

Настало время встретиться с молодой женщиной, которую Сэлинджер прочил на роль Эсме. Этой женщиной была дочь доброго друга Сэлинджера Питера Де Вриса. Ее звали Яна, честолюбивая молодая актриса лет двенадцати, может быть, тринадцати. Мы поехали повидаться с нею. Сэлинджера на этой встрече не было. Питер встретился Де Врисом и его дочерью. Прошло с полчаса. Питер вернулся, и я поняла, что встреча прошла неудачно. Питер сел и сказал: «Она слишком взрослая. Уже прошла тот тонкий момент, который создает чудо Эсме. Если я сниму эту девушку в роли Эсме, я разрушу прелесть произведения Сэлинджера, а этого я не сделаю». Он позвонил Сэлинджеру и сказал: «Мне очень хотелось не говорить этого, но я все же сделаю это: девочка слишком взрослая. Так что фильма не будет».

Я часто думала: фильм получился бы замечательным, потому что между Сэлинджером и Питером были совершенно невероятные параллели. Их опыт участия во Второй мировой войне был почти одинаковым. Питер служил в армии в группе, перед которой была поставлена задача: высадиться на Японские острова и выследить японцев, прятавшихся в пещерах. В группе было 35 человек, из которых вернулись лишь четверо. В течение всей нашей супружеской жизни я никогда не могла ходить за ним и удивлять его. У всех у них остались глубокие шрамы, которые они скрывали. Оба мои ребенка говорили: «Не стоит его злить». В рассказе об Эсме мы видим эту особенность. Она описана там в истории сержанта. Это другая часть, которую Питер по-настоящему понимал: он знал, что это такое. И он знал, что сможет хорошо снять фильм. Одиночество, пережитое на войне и бесконечное понимание молодых было теми тремя вещами, в понимании которых Питер и Сэлинджер шли одним путем.

* * *

Бен Ягода: В начале 60-х годов в литературном мире Нью-Йорка происходили странные и новые события. На протяжении многих лет в художественной литературе и журналистике на вершине горы стоял New Yorker, который был главным нью-йоркским журналом. Но появилась целая когорта людей, которые впоследствии стали известны как «новые журналисты». Эти авторы поднимали многие тревожные вопросы в статьях, написанных для Herald Tribune и журналов New York и Esquire. Эти авторы – особенно Том Вулф, а также писатели вроде Нормана Мейлера и Гэя Талезе, – представляли все то, что не представлял New Yorker. New Yorker был спокойным, почтенным, даже смиренным изданием. А «новые журналисты» были громогласными. New Yorker был изданием почтенным. «Новые журналисты» вели себя непочтительно.


Марк Вейнгартен: В 1965 году 34-летний Том Вулф был репортером общего профиля в испытывавшей трудности газете New York Herald Tribune. Как писатель, Вулф отчаянно нуждался в имени. Если вы уже не слишком молодой автор, пытающийся сделать себе имя в Нью-Йорке, то нападки на New Yorker необязательно были отличным карьерным ходом. Эти действия противоречили интуиции Вулфа, но он был достаточно благоразумен, чтобы понимать: «Посмотрите на мои произведения. В одной строке я ставлю шесть восклицательных знаков. Я безнаказанно использую точки с запятой. Но в любом случае мои произведения никогда не опубликуют в New Yorker, да я и не рвусь туда. Уильям Шон ни за что не уделит мне хоть сколько-нибудь дневного времени».


Том Вулф: Я убежден (хотя у меня возникло много неприятностей из-за этого убеждения), что Шон был, в сущности, бальзамировщиком. Он собирался удерживать New Yorker точно на том курсе, который задал этому журналу [его первый редактор Гарольд Росс], но у Шона не было того характера, который был у Росса. Росс был до безумия влюблен в Нью-Йорк, во всем проявляя свое благоговейное отношение к жизненной энергии города. И Росс никогда бы не опубликовал ничего, что называется «коротким рассказом». Все подобные произведения называли «случайными». Мысль Росса была такой: «Мы не собираемся напрягать мозг читателей этими рассказами – это не курс английской литературы, это журнал New Yorker. Мы изощренны, и нас не заносит».


Том Вулф.


К середине 60-х годов New Yorker превратился в почитаемый труп. В журнале процветало сонливое кумовство. Удивительно, какие вещи публиковали в этом журнале в том случае, если авторы были в родстве с кем-нибудь из сотрудников редакции. Мать Джона Апдайка работала там и писала статейки под каким-то псевдонимом. Уж не помню, под каким именно. Так Апдайк вписался в картинку. Журнал стал скучным и унылым.


Марк Вейнгартен: Всем авторам, писавшим для New Yorker, было присуще определенное чувство приличия. Они не любили мараться в грязи новой молодежной культуры, которая, как они, возможно, чувствовали, стала распространяться как метастазы, бесконтрольно – и уж точно без контроля со стороны журнала New Yorker и его авторов. Они относились к новой молодежной культуре с некоторой осторожной отстраненностью. В истории журнала были исключения из этого правила – например, очерк «Хиросима» Джона Херши и статьи Лиллиан Росс, но общее настроение было таким: «Мы не приспособлены к тому, чтобы по-настоящему пачкать руки в этом новом, мятежном процессе, происходящем в США».


Бен Ягода: Как вспоминал Вулф впоследствии, замысел статьи возник, когда, сидя вместе, он и Клэй Фелкер, редактор New York, воскресного журнала газеты Herald Tribune, обменивались замечаниями о том, что во всех статьях, написанных к сорокалетию New Yorker, обойдено вниманием одно обстоятельство: на протяжении нескольких лет New Yorker, был, по мнению Вулфа, невыносимо скучным. Вулф решил попробовать «немного посмеяться над журналом» в стиле прославленного развенчания Генри Люса, предпринятого в 1936 году Уолкоттом Гиббсом. Вулф решил написать очерк о Шоне в стиле, пародирующем стиль журнала New Yorker.

Шон уведомил Вулфа, что не даст интервью и не станет письменно отвечать на вопросы, как не станет и проверять перед публикацией представленные ему факты. Все это делало перспективы статьи довольно обескураживающими. И Вулф решил, что напишет статью в духе, как он выразился, антипародии.


Марк Вейнгартен: Первая часть статьи Вулфа, появившаяся 11 апреля 1965 года, называлась «Крошечные мумии» и имела подзаголовок: «Подлинная история правителя страны ходячих мертвецов на 43-й улице». Статья громила New Yorker как институт, а заодно и разносила в пух и прах все, что отстаивал New Yorker. В статье Шон был изображен как пассивно-агрессивный пособник усыпляющей, дремотной культуры, как человек, который набил журнал убогими претензиями на аристократизм, как диван конским волосом. В статье Шон был представлен болваном, который бродит по редакции, шаркая домашними тапочками, и использует в качестве пепельниц бутылки из-под «Колы». Шон не динамичен, а его журнал зависит от людей, которые, появившись в редакции давным-давно, так там пожизненно и осели и пишут мутную, серую прозу. Вулф предпринял фронтальное наступление на почти неприкасаемый культурный институт. Сделать такое еще никто не осмеливался.


Том Вулф («Крошечные мумии! Подлинная история правителя страны ходячих мертвецов на 43-й улице», журнал New York, 14 апреля 1965 года):

Там, на 19-м и 20-м этажах, в кабинетах редакции, есть парни, которые практически отскакивают друг от друга, сталкиваясь в темных коридорах из-за стремительного оборота меморандумов. При их столкновении раздается звук, который производят головы столкнувшихся бизонов. В редакции этих людей называют мальчиками. «Мальчик, возьми-ка это, пожалуйста…» В действительности очень многие из них – старики в накрахмаленных белых воротничках, концы которых немного заворачиваются вверх, галстуках для «торжественных ланчей», свитерах, застегивающихся на пуговицы, и черных носках рогожного плетения. И все они разносят по редакции тысячи посланий, так и сталкиваясь с другими старыми бизонами.

Бен Ягода: Шон сделал, вероятно, один из глупейших в своей карьере ходов: он попытался использовать свое влияние на издателя Herald Tribune, чтобы предотвратить опубликование второй части статьи.


Уильям Шон:

Выражаясь в данный момент юридическим языком, скажу, что считаю статью Тома Вулфа о журнале New Yorker лживой и клеветнической. Но, пожалуй, мне не следует говорить юридическим языком.

Не могу поверить, что вы, как человек порядочный и ответственный, позволите такой статье дойти до ваших читателей… Вопрос стоит о том, прекратите ли вы распространение этого номера журнала New York. Я настоятельно прошу вас сделать это – ради New Yorker и ради Herald Tribune. В сущности, я убежден, что публикация этой статьи причинит вам больший вред, чем мне.

Джим Беллоуз: Я отправил письмо Шона в [Time и Newsweek]. Я дал понять, что юристы New Yorker пытаются получить постановление о предварительном запрете публикации [второй части] статьи Тома Вулфа. Если это не происшествие, тогда я не знаю, что следует считать таковым…

Когда Джимми Бреслин узнал, что Шон отчаянно пытается удержать Tribune от дальнейшей публикации статей Вулфа о New Yorker, он позвонил Шону и сказал, что знает способ достижения этой цели: Шон должен встретиться с ним в баре Toots Shor’s. Бреслин и не надеялся на то, что Шон придет на эту встречу. Джимми был в баре, болтал с приятелем, и тут заметил, что сзади к нему подкрадывается маленький человечек. Джимми перехватил его на углу и сказал: «Я могу прекратить публикацию. Всего-то и дел – просто взорвать здание!» Шон поспешно ретировался[462].


Том Вулф: К нам стали поступать сведения от людей вроде Э. В. Уайта. Джозеф Элсоп, который писал для моей собственной газеты, выразил протест. Уолтер Липпман, дуайен всех специалистов по национальной и международной политике, написал письмо в журнал Vanity Fair, в котором назвал меня, Вулфа, ослом. На самом деле, это не дало особого эффекта.

Главный спичрайтер президента Линдона Джонсона Ричард Гудвин позвонил Клэю Фелкеру. В момент этого разговора мне случилось находиться в кабинете, и я мог практически слышать сказанное Гудвином (Клэй держал трубку у уха). Гудвин сказал: «Это Ричард Гудвин. Звоню из Белого дома». Он раз десять повторил: «Звоню из Белого дома». «Просто хочу, чтобы вы знали: мы никогда не видели ничего более подлого, чем статья Тома Вулфа. И убеждены, что это не может продолжаться. Так считают здесь, в Белом доме». Господи, к этому моменту мы и не знали, что с нами сделают. На какой-то речушке во Вьетнаме произошел инцидент с канонерской лодкой. Так они послали во Вьетнам 500 тысяч солдат. А что такое мы? Клэй был великолепен. Он ответил: «Хорошо, м-р Гудвин. Если вы изложите то, что только что сказали, в письменной форме, то, заверяю вас, ваше обращение станет главным материалом в Herald Tribune». На этом дело, конечно, и закончилось.

Однако подлинным актом сопротивления стало то, что впервые – уж не знаю, за сколько лет, – мир услышал Дж. Д. Сэлинджера, и люди не могли поверить в это. Сэлинджер отправил письмо Уитни. Это было самым ясным, самым внятным текстом, написанным Сэлинджером за десятилетие. Он очень понятно заверил Уитни в том, что тот отправится в ад и будет гореть в геенне огненной.


Дж. Д. Сэлинджер (телеграмма в Herald Tribune, весна 1965 года):

Публикация этой неточной в деталях, неграмотной, разудалой и неисправимо ядовитой статьи об Уильяме Шоне свидетельствует о том, что название Herald Tribune и, конечно же, ваше собственное имя, скорее всего, никогда больше не будут ассоциироваться ни с чем благородным и заслуживающим уважения.

Гор Видал: Что делать с людьми вроде Сэлинджера, который бросился на защиту редактора New Yorker, словно тот был важной фигурой? Редактор New Yorker в общей схеме дел не имеет значения, а если и имеет, то только для автора, пишущего для этого журнала. Сэлинджер сделал Шона мастером американской литературы, а Шон был всего лишь еще одним редактором.


Том Вулф: Поначалу, когда мы узнали о реакции этих людей, а также важных аутсайдеров вроде Уолтера Липпмана, Клэй Фелкер, и я подумали, что на нас рушатся небеса. Ну, я прикинул и решил, что я-то в этом городе проездом. Но произошло следующее: дней через десять Клэй и я стали получать приглашения на вечеринки от людей, которых мы никогда прежде не знали. В Нью-Йорке вечеринка – не событие, на которое приглашают друзей; это событие, на которое приглашают тех, кого следует приглашать. Очень скоро обнаружилось, что в живущем извращенными понятиями нью-йоркском обществе Клэй и я стали модными людьми.


Марк Вейнгартен: Для New Yorker атака Вулфа стала болезненным ударом. Если авторы журнала не сочли бы себя лично оскорбленными и не сочли бы, что в словах Вулфа есть доля истины, они бы не восстали на защиту журнала так, как они это сделали. Мозгом костей эти люди чувствовали, что их время истекло, что они, пожалуй, устарели и что пишут они для пожилых читателей. Это было элегическим ощущением того, что одна эпоха завершается, и начинается новая эпоха.


Том Вулф (статья «Затерявшиеся в дебрях», журнал New York, 15 апреля 1965 года):

New Yorker выходит раз в неделю и пользуется подавляющим культурным престижем. Этот журнал платит своим авторам по высшим ставкам – и на протяжении сорока лет поддерживает удивительно низкий уровень литературных произведений. Esquire выходит только раз в месяц, но даже его праздничные выпуски намного превосходит New Yorker по вкладу в литературу.

Лоуренс Гробел: Будучи слегка униженным, Сэлинджер разозлился: «Какого черта эти люди набрасываются на меня и мой журнал? Я даю им произведения, а они их не принимают». Он отступил, а затем, через два месяца после публикации «Затерявшихся в дебрях» [второй части направленной против New Yorker статьи Вулфа] появилась повесть «16-й день Хэпворта 1924 года».

* * *

Джанет Малкольм: Когда в New Yorker появилась повесть Дж. Д. Сэлинджера «16-й день Хэпворта 1924 года» – очень длинное и очень странное произведение, написанное в форме письма семилетнего Симора Гласса из лагеря, – его встретили неловким, почти смущенным молчанием. Казалось, это произведение подтверждало усиливающийся критический консенсус относительно того, что Сэлинджер становится писателем, производящим «туфту» для мусорной корзинки[463].


Джон Венке: Тот номер New Yorker [19 июня 1965 года] был занят в основном повестью Сэлинджера и рекламой. Ничего другого в журнале не было. «Хэпворт» – совершенно нечитаемое произведение объемом в 30 тысяч слов, якобы написанных неправдоподобно развитым семилетним ребенком.


Дж. Д. Сэлинджер (повесть «16-й день Хэпворта 1924 года», New Yorker, 19 июня 1965 года):

И вдруг, в эту мирную минуту, меня как громом поразила одна мысль, прямо брови на лоб полезли. Я, определенно, понял, что люблю сэра Артура Конан Дойла и не люблю великого Гёте! Плаваю себе, ныряю, а сам ясно сознаю, что даже вроде бы вообще не испытываю к великому Гёте никаких теплых чувств, между тем как моя любовь к сэру Артуру Конан Дойлу через его сочинения – неоспоримый факт! Никогда еще ни в какой воде мне не доводилось совершать более важного открытия. Я чуть было даже вообще не утонул от радости, что передо мной мелькнул краешек правды. Вы только представьте себе на мгновение, что это значит! Это значит, что каждый человек – мужчина, женщина или ребенок, – допустим, после двадцати одного года, ну самое большее после тридцати, решаясь на ответственный шаг в своей жизни, должен сначала посоветоваться с определенными людьми, живыми или умершими, которых он любит[464].

Джонатан Шварц: Семилетний мальчик, который, находясь в летнем лагере, взрослым тоном просит родителей прислать ему самые трудные для понимания книги… Как только вы поверите в это, вам уже не вернуться к стандартам реалистичной литературы. Вы пересекли грань. Тут просто нет никаких вопросов. По-моему, если Сэлинджер и написал что-то после «Хэпворта», то продолжал в духе этой повести. По мне, это приводит в трепет. Мы проглотили «Фрэнни и Зуи» и другие произведения Сэлинджера, но после «Хэпворта» «можно ли вернуться назад?»


Бен Ягода: «Хэпворт» опубликовали в New Yorker только благодаря позиции Уильяма Шона и из уважения к Сэлинджеру. Эта повесть – письмо Симора из лагеря, но это уж слишком: в эту повесть невозможно поверить, как нельзя поверить и в то, что она была написана для того, чтобы вызвать недовольство читателей и критиков.


Дэвид Шилдс: 26 июня 1965 года редактор отдела поэзии New Yorker Луиза Боган записала: «Последнее произведение Сэлинджера – катастрофа. Позвонил Максвелл и выразил сдержанное сожаление по поводу полного истощения таланта».


Марк Вейнгартен: «Хэпворт» стал заключительным проявлением герметически закрытого мировоззрения Сэлинджера. Он слишком глубоко ушел в бункер своего сознания и писал для одного-единственного читателя.


Пол Александер: «Хэпворт» – указание на то, что Сэлинджер, возможно, вконец сбился с пути.


Шейн Салерно: Изоляция в том бункере и полное погружение в Веданту уничтожили его искусство. Он утратил способность создавать персонажей, в которых можно было бы поверить, и которые не были бы просто выразителями мнения автора.


Дэвид Шилдс: Искусство или мгновенно, или мертво. Большинство произведений Сэлинджера мгновенно, но «Хэпворт» кажется мертворожденным произведением, умерщвленным сознательно, зло и так вычурно. «Хэпворт» проникнут едва сублимированным гневом, что меня больше всего и занимает. После множества критических выступлений, обращенных против его произведений, после нападок на New Yorker, после нескончаемого парада желавших поговорить с ним людей и репортеров у дверей его дома он счел, что с него довольно. И он, наконец, ответил на все эти нашествия, выразив свою ярость в блаженном безразличии. Он хотел изувечить или уничтожить своих критиков, но признание в том, что он считает вырезки из прессы, было бы проклятьем для той личности духовного искателя, которую он создал в своих произведениях. «Хэпворт» – это страшное метание от убийственной ярости к желанию мира. Говоря критикам, что они не могут причинить ему вред, Сэлинджер притязал на неспособность испытывать страдание. Это психическое напряжение – отголосок войны.


Крис Кьюбика: Никто не отозвался одобрительно на появление «16-го дня Хэпворта 1924 года». Вопросы были не литературного, а личного характера. Что случилось с Сэлинджером? Он чокнулся?


Журнал Time: После шести лет затворнического молчания сорокашестилетний писатель Дж. Д. Сэлинджер написал новое произведение. Это не «Над пропастью во ржи» и не «Фрэнни и Зуи». Это – всего лишь новое преломление его волшебных Глассов в форме вымышленного семейного письма, которое Симор Гласс, главенствующий гуру и призрак семьи, написал домой из лагеря Хэпворт в штате Мэн в нежном возрасте семи лет. Опубликованное в New Yorker произведение предваряет краткое введение, написанное Историком Семьи Глассов Бадди Глассом, которого много лет одолевают воспоминания о самоубийстве брата (о котором он охотно и много говорит). Судя по письму из летнего лагеря, ребенок Симор с рождения был, по-видимому, пылким ученым, лингвистом, духовным гением и вообще многословным маленьким человечком, который находил все в жизни «душераздирающим» или «ужасным». В начале своего письма он пишет: «Сегодня я, кажется, слишком взволнован». А затем, на протяжении всего произведения в 28 тысяч слов, Симор с головой погружается в размышление о Боге, реинкарнации, Прусте, Бальзаке, бейсболе и прелестях жены директора лагеря («безупречно стройные ноги с тонкими лодыжками, аппетитный бюст, свежий, аккуратный задик»). И настоятельно расспрашивает отца о том, «каким чувственным фантазиям он предавался».


Дэвид Хаддл: Подумайте о том, как чисто, точно и великолепно написан рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка». Сравните «Рыбку» со спотыкающимся, нудным голосом, звучащим в «Хэпворте». У вас почти возникнет ощущение того, что острота восприятия Сэлинджера тает на глазах.


Джон Венке: Возможно, Сэлинджера повеселил или отвратил прием, которого удостоилась повесть «Хэпворт». Он сделал свой артистический выбор: установил цену вычурным бесцельным странствованиям Бадди Гласса, своего другого «я». Создавая Симора, образ, который, как Сэлинджер понимал, не будет популярным, Сэлинджер раскланивался. Это презрение художника, сочетающееся с эстетикой тишины. Написание «Хэпворта» стало прощанием Сэлинджера с этим миром.


Джеральдин Макгоуэн: «Хэпворт» отвратил очень, очень многих, и это совершенно устраивало Сэлинджера. Все те жалобы, читать которые было так тяжело, привели его к мысли, что он снова пишет по-настоящему мастерски.


Лесли Эпштейн: Почему эта повесть так сильно расстроила людей? В «Хэпворте» есть чистота и целостность: смелость мальчика, смотрящего нам в глаза и рассказывающего нам вещи, в которые он заставляет нас поверить, поверить даже в его предсказания будущего, в том числе в предсказание его собственной смерти. («Я проживу, уж во всяком случае, не меньше, чем хороший телеграфный столб, то есть добрых тридцать (30) лет, если не дольше, – немалый срок».) Он застрелится в тридцать один год. Это не было шуткой. Думаю, это было кульминацией борьбы, которую вел Сэлинджер, чтобы договориться с пулей, пробившей мозг Симора. И, думаю, он преуспел в этой борьбе, написав «Хэпворт».


Йэн Гамильтон: Никто из не помышляющих о самоубийстве не пишет о самоубийствах так много, как Сэлинджер. Повесть «Хэпворт» выглядит как литературное самоубийство Сэлинджера, как и самоубийство персонажа по имени Симор. По-моему, Сэлинджер откладывал публикацию своих произведений потому, что был не вполне готов к смерти[465].


Дэвид Шилдс: На экземпляре отворота обложки книги «Выше стропила, плотники» и «Симор: введение» Сэлинджер открыто признал, что работает над новыми историями о Глассах, и что эти произведения скоро увидят свет. Тем не менее, нет особых сомнений в том, что Сэлинджер шел к отказу от публикации своих произведений – ему это было необходимо для реализации убеждений, почерпнутых им из Веданты: ухода от общества и отречения от мира. Предпринятая в 1965 году атака на New Yorker и Шона, а также недоуменное молчание, которым встретили «Хэпворт», должны были ускорить принятие решения замолкнуть, несмотря на то, что Владимир Набоков называл Сэлинджера и Апдайка, «несомненно, лучшими художниками, появившимися в последние годы».

* * *

Этель Нельсон: Мне кажется, Клэр не думала, что ее жизнь с Джерри будет такой, что ей придется одной заниматься детьми и принимать все решения неделю за неделей, бесконечно. Она была одинока.


Шейн Салерно: Летом 1966 года Клэр и Джерри Сэлинджер сообщили детям о том, что они разводятся. 9 сентября 1966 года Клэр подала на развод.


Дэвид Шилдс: По словам сестры Сэлинджера Дорис, Сэлинджеру вообще не следовало жениться.


Д-р Джерард Л. Годбро: Я как врач время от времени лечил миссис Клэр Сэлинджер с лета 1966 года. Она жаловалась на нервное напряжение, бессонницу, потерю веса и сообщила мне историю супружеских отношений с мужем, который, по ее словам, был причиной ее состояния. Проведя обследование, я пришел к выводу, что состояние здоровья Клэр Сэлинджер, должно быть, стало следствием ее жалоб на супружеские разногласия. Я назначил ей лечение, которое должно было исцелить выявленные мною нарушения здоровья, и при последнем осмотре 27 сентября 1967 года обнаружил некоторое улучшение. Однако полному выздоровлению, по-видимому, мешало продолжение супружества. По моему мнению, ее здоровье серьезно ухудшилось вследствие неудачного брака, продолжение которого вызвало бы дальнейшее серьезное ухудшение ее здоровья и продолжающееся физическое и нервное расстройство[466].


Маргарет Сэлинджер: Никто не говорил: «Об этом нельзя разговаривать», «Об этом нельзя думать». Я хочу сказать, что детей словно и не было. Дети понимают, что если в семье не говорят о семье, то в доме топчутся слоны[467].


Клэр Дуглас: Ответчик, полностью пренебрегая своими брачными клятвами и обязательствами, относится к истице так, что причинил вред ее здоровью и создал угрозу ее психике тем, что на протяжении долгого времени проявлял безразличие к истице, заявлял, что не любит ее и не имеет желания продолжать брачные отношения с нею. Вследствие описанного выше поведения у истицы нарушился сон, возникло нервное расстройство, и она стала испытывать психическое и нервное напряжение и должна была обратиться за медицинской помощью с целью исцеления своего состояния. Продолжение брака причинит серьезный вред физическому и психическому здоровью истицы[468].


Пол Александер: Когда читаешь документы о разводе, становится ясно, что Клэр собиралась стать главным опекуном детей, а Сэлинджер обязался обеспечивать их и оплачивать их образование. Вероятно, Клэр определяла, где и как дети пойдут в школу, а платить за обучение намеревался Сэлинджер. Однако довольно примечательно, что Сэлинджер, который не успевал в средней школе, вовсе не возражал против того, чтобы его дети пошли в среднюю школу. В этом есть некое внутреннее противоречие, но жизнь Сэлинджера полна внутренних противоречий.


Исковое заявление о разводе.


Джеральдин Макгоуэн: Когда я читала документы о разводе, мне пришло в голову, что нечто очень похожее происходит в одном из его рассказов [ «Эсме – с любовью и убожеством»]: «Что есть ад? Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже больше любить»[469].


Журнал Time: Разведен: Дж. Д. Сэлинджер, 48 лет, одинокий автор хроник семейства Глассов, которые выходят медленно и мучительно (в журнале New Yorker за последние восемь лет была опубликована только одна повесть о Глассах) с Клэр Сэлинджер, своей второй женой, 33 лет, после 12 лет брака, в котором у них родились двое детей. Развод состоялся в Ньюпорте, штат Нью-Гэмпшир. Клэр Сэлинджер обвинила мужа в отношении, которое «нанесло ущерб здоровью и психике» вследствие безразличия мужа и его отказа от общения. Сэлинджер не отверг эти обвинения[470].


Шейн Салерно: В то время как Сэлинджер уходил из издательского мира Нью-Йорка и разводился с Клэр, высказывания его сестры Дорис, работавшей координатором мод в Bloomingdale, о последних веяньях моды неоднократно приводили на посвященных стилю страницах New York Times. Клэр боялась, что ее работа моделью отвратит Сэлинджера, но если он действительно ненавидел фривольность моды и материализм, то почему он не одергивал Дорис?

При разводе Клэр получила, причем беспрепятственно, право опеки над детьми. Кроме того, она получила участок площадью 90 акров, купленный поначалу Сэлинджером в Корнише, и дом. Сэлинджер никогда не пытался оспорить это судебное решение. Должно быть, он знал, что если бы Клэр по суду не получила дом, землю и значительную сумму денег, она бы уехала из Корниша, забрав с собой детей. Сэлинджер согласился на развод в надежде на то, что Клэр останется в Корнише, и, таким образом, его дети будут жить через дорогу от него. Он решил построить себе новый дом неподалеку от старого.

После развода Сэлинджер перестал уходить в бункер. В новом доме он начал писать в комнате над гаражом. Но никогда больше он не станет публиковать свои произведения. Его решение лучше всего объясняет то, насколько серьезно он воспринял стихи 47–49 из второй книги Бхагавад-гиты: «У тебя есть право работать, но только ради самой работы. У тебя нет права на плоды твоего труда. Стремление к плодам труда никогда не должно быть твоим побуждением к труду».


Этель Нельсон: Мне надо было поднимать семью. Мы переехали в Коннектикут. Какое-то время меня не было в Корнише, и когда я вернулась и узнала о том, что Джерри и Клэр развелись, меня эта новость сокрушила потому, что я ненавижу разводы. А потом я подумала о Клэр и о том, через что она прошла на моих глазах. К моменту моего возвращения в Корниш дети Клэр подросли, и я решила: «Она свободна. Клэр свободна. Теперь она может выйти из дому и стать личностью». Дом, где Сэлинджеры жили поначалу, стоит чуть ниже дома, где теперь жил Джерри. Думаю, [Маргарет] забила гвоздь по самую шляпку, написав в [своей опубликованной в 2000 году книге Dream Catcher («Ловец мечты»)], что если человек был несовершенным, отец не желал общаться с таким человеком. Он алкал совершенства. Если человек в чем-то подводил Джерри, такой человек утрачивал связь с ним. Он переставал дружить с таким человеком. И не разговаривал с ним.

Моя мать и мой отец вырастили нас, детей, в атмосфере любви в доме. То же самое делала и Клэр. Клэр была леди и заслуживала того, чтобы к ней относились как к леди. А Джерри так к ней не относился. Поэтому я обрадовалась, узнав о том, что она стала свободной. Жаль. Мне очень жаль. Это было трудно. Я просто не видела, чтобы кто-либо проходил через такие муки.

Просто не знаю. Я рада тому, что я дочь бедного человека. А я действительно такая.


Шэрон Стил: В письме Майклу Митчеллу от 17 октября 1966 года Сэлинджер [пишет, что] Пегги и Мэтью уехали в Нью-Йорк на экскурсию и для посещения дантиста. Они остановились в отеле Sherry-Netherland, в том же номере, где останавливались «Биттлз» во время последних гастролей в Нью-Йорке. Пегги это нравится, а Сэлинджер любит ее и Мэтью – он читает в постели, когда они спят в одной с ним комнате, и считает их «весьма опасными штучками». На следующий день он поведет их в книжный магазин и на ланч у Reuben’s, после чего они «пройдутся в сумерках по Пятой авеню». Во время той же поездки в Нью-Йорк Сэлинджер заходит в редакцию журнала New Yorker и рассказывает Митчеллу, как сильно скучает по нему, а также выражает надежду на то, что Митчелл нашел любовь после развода [с бывшей женой Митчелла Бет].




Сэлинджер с соседями на ярмарке в Корнише.


Эдвард Джексон Беннетт: Я перебрался в Корниш, чтобы пожить год в одиночестве. Я разводился, и после выполнения обязанностей издателя газеты Claremont (N. H.) Daily Eagle мой отдаленный домик в Корнише был для меня местом, где можно было, уединившись, читать, писать, совершать долгие прогулки по дальним сельским дорогам. И вообще, зализать раны и по-новому взглянуть на жизнь. Когда лютая зима 1968 года уступила место долгим солнечным мартовским дням, я часто по воскресеньям готовил себе графинчик мартини и сидел у дома на солнышке[471].

В одно из таких воскресений мимо меня прошел прогуливавшийся Сэлинджер. Мы молча обменялись нашим обычным приветствием – помахали друг другу, а потом, подчиняясь какому-то импульсу, я сказал: «Заходи, выпьем мартини».

Сэлинджер приостановился, затем принял решение и двинулся ко мне с протянутой рукой. Мы не представлялись друг другу по именам. Вместо этих формальностей мы просто поболтали о зимних холодах, птицах и о том, высадим ли мы в этом мае горох здесь, на возвышенности или нет.

Сэлинджер поблагодарил меня за выпивку, но прежде, чем он ушел, я сказал: «Из пятничного номера Eagle я узнал, что у нас есть нечто общее помимо того, что мы соседи».

Я показал ему вырезку о разводах, которые были даны на январской сессии суда. Фамилия «Сэлинджер» значилась там сразу после фамилии «Беннетт». По совершенно случайному стечению обстоятельств мы оба получили развод в одно время. На мрачном лице Сэлинджера появился слабый отсвет подобия улыбки.

«Тут вы правы, – сказал он, – и, возможно, у нас есть и другие сходства. Спасибо за мартини».


Шейн Салерно: После «16-го дня Хэпворта 1924 года» Сэлинджер никогда больше ничего не публиковал. Клэр Дуглас стала психологом-клиницистом, писательницей и поклонницей К. Г. Юнга. Она прошла курс обучения в Нью-Йоркской ассоциации психоанализа и успешно заново создала свою жизнь. В сущности, по состоянию на 2013 год, она опубликовала книг больше, чем ее бывший муж. Она читает лекции и пишет книги и статью о Юнге и психологии женщин. Все, что сделано ею, совершенно не связано с тем, что когда-то она была женой Дж. Д. Сэлинджера. Она никогда не рассказывала о нем под запись. Биографическая заметка 2013 года о Клэр Дуглас заканчивается так: «Она глубоко благодарна за то, что живет и по-прежнему занимается психологической практикой в доме, который стоит на обрыве, с которого открывается вид на Тихий океан».


После развода: Сэлинджер в спальне, апрель 1968 года.


Дж. Д. Сэлинджер («Над пропастью во ржи», 1951 год):

Пропасть, в которую ты летишь, – ужасная пропасть, опасная. Тот, кто в нее падает, никогда не почувствует дна. Он падает, падает без конца. Это бывает с людьми, которые в какой-то момент своей жизни стали искать то, чего им не может дать их обычное окружение. Вернее, они думали, что в привычном окружении они ничего для себя найти не могут. И они перестали искать, даже не делая попытки что-нибудь найти.

Шэрон Стил: 27 декабря 1966 года Сэлинджер снова пишет Майклу Митчеллу. В этом письме Сэлинджер изливает свою ненависть к Нью-Йорку, городу, в котором он чувствовал себя потерянным. Все места, которые он любил, исчезли, за исключением Музея естественной истории. Впрочем, в другой жизни, до того, как битники и хипстеры заполонили округ Кингз в Калифорнии, Сэлинджер хочет обследовать Бруклин. У него есть слабая надежда на то, что он встретит старого хасида «прямо из XVIII века, который пригласит его в дом, накормит супом и напоит чаем». Затем Сэлинджер пускается в рассуждения о том, как трудно найти любовь после того, как человек потерял ее. Он пишет Митчеллу: «Человека не сотрешь из памяти, как и он не сотрет в своей памяти тебя».

Разговор с Сэлинджером – 7

Том Вулф: Чарли Портис – писатель, автор книг «Настоящая смелость» и «Пес Юга». До того он работал репортером New York Herald Tribune. Мы работали там одновременно [в начале 60-х годов]. Помню, что Чарли рассказывал мне о том, что его послали в Конкорд, Нью-Гэмпшир, с заданием написать какой-то политический репортаж. Он летел обратно в Нью-Йорк одним из маленьких самолетов, совершающих стыковочные рейсы. Самолетик был винтовой. В салоне прямо перед Чарли сидели двое – один на откидном сиденье по одну сторону от прохода, другой – на таком же сиденье по другую сторону от прохода. Оказалось, что эти люди знакомы друг с другом. Из-за шума двигателей им приходилось почти кричать. Один из них сказал: «Будь я проклят. Джерри! Да я не видел тебя целую вечность! Как у тебя дела?»

И тут до Портиса дошло, что перед ним Дж. Д. Сэлинджер, который встретился с приятелем едва ли не впервые за последние десять лет жизни. Чарли, как любой хороший репортер, вцепился в возможность, представившуюся ему в самолете, который летел со скоростью миля в минуту.

Когда самолет совершил посадку, Чарли подошел к Сэлинджеру, отчасти, просто чтобы удостовериться в том, что это – действительно Дж. Д. Сэлинджер. Чарли сказал: «М-р Сэлинджер», и тот человек обернулся. Чарли представился: «Меня зовут Чарли Портис. Я работаю в New York Herald Tribune. Мне довелось сидеть за вами в самолете». По словам Чарли, продолжать ему не удалось. Сэлинджер побледнел.

Сэлинджер сказал: «А не следовало бы. Не следовало».

«Представляешь? Не следовало. Этот малый выглядел просто жутко», – сказал мне Чарли[472].

Разговор с Сэлинджером – 8

Этель Нельсон: После переезда Джерри наибольшую боль мне причинил визит в его новый дом. Я приехала к нему с матерью. У него был старый дом, где росли его дети, а потом он переехал в новый дом, стоявший через дорогу от старого. В его новом доме было большое крыльцо и подъездная дорожка к дому, так что он мог выходить на крыльцо и смотреть, кто подъезжает к дому. Он крикнул нам, чтобы мы уезжали и никогда больше не приезжали к нему. Я сказала: «Джерри, мы приехали от Красного Креста. Ты всегда делал взносы». И он ответил: «Если приблизитесь ко мне, я буду стрелять в землю прямо под вашими ногами». В руках у него было ружье. Он не хотел, чтобы в его владения входили люди. Он сказал: «Подождите. Я зайду в дом, выпишу чек и брошу его вам». Эти слова показывали, насколько сильно он перестал доверять людям. И это было больно, поскольку мы всегда были друзьями[473].

Часть третья
Ванапрахста
Уход из общества

Глава 15
Второе самоубийство Симора

Корниш, Нью-Гэмпшир, 1953–2010.


С начала 50-х годов и до смерти Сэлинджера в 2010 году в жизни писателя была одна постоянная величина – индуизм Адвайта Веданты, который превратил автора художественных произведений в пропагандиста мистицизма, уничтожившего его творчество и со временем заставившего Сэлинджера замолкнуть во имя выполнения заключительных стадий избранного им религиозного учения. Как писатель, он находился тогда, когда терялся, и терялся, когда находился. На пике своей карьеры Сэлинджер писал ради спасения собственной души. В конце жизни он если и писал, то лишь для того, чтобы сообщить другим людям о том, как им спасти свои души.

* * *

Дэвид Шилдс и Шейн Салерно: Мать Сэлинджера родилась в семье католиков и обратилась в иудаизм, а отец был иудеем. Сам Сэлинджер попробовал сайентологию, индуизм, аюрведу, христианскую науку и дзэн-буддизм. Как бы сильно ни привлекал Сэлинджера буддизм, его отталкивал атеизм этого учения. Кроме того, Сэлинджер изучил разные формы лечения тела (вроде крийя-йоги), гомеопатию, акупунктуру и науку о продлении жизни[474].

Йэн Гамильтон писал в 1988 году: «На несколько лет Сэлинджеру было необходимо сосредоточиться на какой-то высшей цели, и его преданность ремеслу писателя зачастую имела монашескую, послушническую окраску». Вплоть до 1952 года он стремился принадлежать к ордену, основанному на «таланте», словно такая принадлежность была тождественна «просветлению». Но [теперь он] стремился к программе святых как к пути отключения от раздражающего, трудно управляемого отделения искусства от жизни, то есть его искусства от его жизни»[475].

В ходе наших исследований мы установили, что еще в 1946 году Сэлинджер узнал об индуизме Веданты из романа Сомерсета Моэма «Острие бритвы»[476], в котором были разъяснены важнейшие принципы адвайта-веданты[477]. Эпиграф к книге Моэма – «Острие бритвы трудно преодолеть/поэтому просветленный говорит: труден путь к Спасению», – взят из Катха Упанишады, священного индуистского текста. Сюжет романа таков: поиски духовного смысла, которые ведет Лоуренс (Ларри) Даррелл после гибели на Первой мировой войне его лучшего друга, погибшего при спасении жизни Ларри. По словам дочери Сэлинджера Маргарет, еще до опубликования «Над пропастью во ржи» в 1951 году ее отец подружился с последователем дзэн Д. Т. Судзуки, занимался медитациями в «центре дзэн», который был, в сущности, убежищем Центра Рамакришны-Вивекананды в районе Саузанд-Айлендс на севере Нью-Йорка, и всерьез подумывал о том, чтобы стать монахом[478].

После публикации «Над пропастью во ржи» Сэлинджер все сильнее уходил в индуизм адвайта-веданты и испытывал все более сильное влияние религиозно-философских учений, принесенных на Запад в 1893 году Свами Вивеканандой[479]. Открытие Сэлинджером «Провозвестия Шри Рамакришны» (переведенного Свами Никхиланандой и Джозефом Кэмпбеллом и изданного нью-йоркским Центром Рамакришны-Вивекананды) стало крупным событием в жизни Сэлинджера, вторым по важности после войны. Ущерб, причиненный войной, заставил писателя искать не только трансцендентности, но полного стирания.

* * *

С момента знакомства с ведантой и до своей смерти в 2010 году жизнь Сэлинджера развивалась в строгом соответствии с четырьмя стадиями жизни (или ашрамами), как они были разъяснены духовным наставником Сэлинджера Свами Никхиланандой[480]:

1. Брахмачарья – стадия ученичества. Ученик должен соблюдать обет безбрачия, не причинять вреда ни одному живому существу, чтить своих родителей и наставников, изучать священные тексты. В течение этой стадии жизни Сэлинджер учился, писал для многотиражных журналов и воевал. Хотя он стал учеником только в начале 50-х годов, когда ему было за тридцать, он не вступал в брак ни с Уной О’Нил, ни с Джин Миллер, которая принесла себя в жертву в надежде на его отклик, а Лейла Хэдли Люс описывает свои отношения с Сэлинджером как платонические. В рассказе «Тедди» главный герой говорит: «Надо же, как все набрасываются на яблоки»[481].

По словам проповедника веданты и буддизма Дональда Симонса, в 1952 году Сэлинджер, читая «Провозвестие Шри Рамакришны», «пережил перерождение… [Он рассказал своему другу] о глубоком изменении в его жизни»[482]. По данным Центра, для Сэлинджера это переживание «изменило жизнь»[483]. Привлеченный к веданте концепциями отрешения, безбрачия, кармы и перевоплощения, Сэлинджер в 1952 году попытался убедить Хэмиша Гамильтона, британского издателя его произведений, опубликовать полное собрание того, что Сэлинджер назвал «религиозной книгой столетия».


2. Гархастья. Это стадия ведения домашнего хозяйства. Человек должен жениться, создать семью и содержать ее, а также вносить вклад в благосостояние общины. Короче, теперь человек, ранее бывший странствовавшим монахом или послушником, купил дом в Корнише, женился и стал отцом двоих детей. «Провозвестие Шри Рамакришны» советует: «Мужчина может жить в горной пещере, умащать свое тело золой, соблюдать посты и строгую дисциплину, но если его умом владеют мирские вещи, «женщина и злато», я говорю: «Позор ему!» «Женщина и злато» – самые страшные враги идущего к просветлению, причем женщины следует опасаться сильнее, чем злата, ибо именно женщина создает потребность в злате. Из-за женщины один человек становится рабом другого и утрачивает свою свободу. После чего он не может поступать так, как хочет»[484]. Рамакришна предостерегает мужа, получающего удовольствие от плотских отношений с женой: «Тебе не стыдно? У тебя есть дети, а ты все еще получаешь удовольствие от сношений с женой? Не ненавидишь ли ты себя за то, что живешь как животное? Разве не ненавидишь себя за то, что попусту теряешь время, развлекаясь телом, в котором нет ничего, кроме крови, флегмы, слизи и нечистот?» В 1954 году Сэлинджер и Клэр нашли нового гуру, Парамахансу Йогананду, который считал, что женщина может быть святой, а брак – священным. Маргарет верила в то, что если бы не наставничество Йогананды, ее отец никогда бы не женился и не вырастил бы детей.

По словам Маргарет, Сэлинджер и Клэр прочли «Автобиографию йога» Йогананды и попросили Товарищество самореализации рекомендовать им наставника-гуру. Ближайшим учеником Йогананды оказался Свами Премананда, живший в Вашингтоне, округ Колумбия. Премананда согласился принять чету Сэлинджеров в число ревнителей, живущих дома. «Им посоветовали воздержаться от завтрака в день приезда и приносить в жертву свежие фрукты, цветы и небольшие суммы денег»[485]. По словам Симонса, Сэлинджера и Клэр посвятили в «крийя-йогу в индуистском храме в Вашингтоне, округ Колумбия. После посвящения они получили мантру и стали дважды в день практиковать пранайяму (дыхательные упражнения)».

Клэр сказала дочери: «В ту ночь в поезде на пути домой Джерри и я занимались любовью в спальном вагоне. Мы не часто делали это… [поскольку] тело есть зло. Уверена, что той ночью я зачала тебя».

Почему Сэлинджер в 1959 году нарушил свое молчание и написал письмо в New York Post[486], в котором привел доводы против обязательного пожизненного заключения для серийных убийц? Он проникся сочувствием к заключенным тюрьмы Синг-Синг? Трудно не увидеть в его письме необычайно удачное риторическое уподобление пожизненного заключения с положением самого Сэлинджера, отчаянно желавшего вырваться из тюрьмы строгого режима, в которую превратилось его собственное помраченное, искалеченное войной «я»?

Война причинила ему такой ущерб, что он руководствовался религиозными догматами не только при принятии важнейших решений в отношении своей жизни – о браке, детях, работе, но целиком отдал контроль над своей жизнью этой силе. В сущности, он больше не был свободным, независимым субъектом.

В том же 1959 году Джеймс Тандер опубликовал книгу The Years with Ross («Годы с Россом»), в которой весьма критически отозвался о Гарольде Россе. Сэлинджер написал апологию Росса объемом в 25–30 страниц, но Saturday Review отклонил это сочинение из-за «его объема и необычного стиля»[487]. Увлеченность Сэлинджера наставниками, гуру и свами как в этом, так и в других случаях делала его стиль напыщенным.


3. Ванапрастья. Когда дети хозяина уходят из отчего дома, а хозяин становится слишком старым для того, чтобы быть по-настоящему полезным своей общине, он должен уйти от общества и удалиться в лес, где обязан продолжать изучение религии. Для Сэлинджера эта стадия началась, по-видимому, тогда, когда ему исполнилось 46 лет. В 1965 году он перестал публиковать свои произведения и начал готовиться к заключительной стадии Веданты (перевоплощению).

В 1967 году Сэлинджер написал Свами Никхилананде: «Я тоже читал о дочери Сталина, и способен хорошо понять ваше побуждение предложить ей те три книги просто в дар». Здесь Сэлинджера довольно неловко используют как связного, но и он, и Никхилананда определенно настаивают на том, что их миссия – не от мира сего. «Мне кажется, что «Жизнь Свами Виведекананды» может особенно понравиться ей на данном этапе. Я говорю, разумеется, о главах, повествующих о жизни Свами Виведекананды в Америке. О людях, выступлениях, прессе, доброте, предрассудках, щедрости, хорошем и не очень хорошем, о горечи и сладости Америки»[488].

Сумитра Паникер в книге The Influence of Eastern Thoughts on “Teddy” and the Seymour Glass Stories of J. D. Salinger («Влияние восточной мысли на «Тедди» и рассказы Дж. Д. Сэлинджера о Симоре Глассе») отмечает: «Брахмадрари Будда Чайтанья… который работает в лондонском Центре Рамакришны Виведекананды, в письме, датированном 18 июля 1969 года, писал: «Сэлинджер подарил Свами [Никхилананде] экземпляр из первого тиража «Фрэнни и Зуи», и я видел дарственную надпись автора, но точного смысла этой надписи не понял. Там было что-то о способности Сэлинджера распространять идеи Веданты только посредством подобных произведений. Кроме того, Сэлинджер выражал благодарность за общение со Свами»[489]. Сэлинджер действительно продолжал писать, но не публиковал свои произведения, которые были все больше посвящены идеям Веданты.

В 1972 году Сэлинджер писал Свами Никхилананде:

Выражаю сожаление в связи с тем, что вы нуждаетесь в инвалидном кресле и лифте для инвалидного кресла. Иногда я желаю того, чтобы Восток снизошел до концентрации какой-то малой части своего неизмеримого гения к малому искусству или науке поддержания здоровья и трудоспособности тела. Представляется, что между крайним безразличием к телу и предельным и ревностным вниманием к нему (воплощенным в хатха-йоге) нет никакой полезной середины, и это кажется мне еще одной ненужной печалью майи… Я позабыл о многих достойных и важных вещах в моей жизни, но никогда не забывал о способе, который вы применяли для чтения Упанишад и их интерпретации в парке Саузанд-Айленд…

Неизменно с великой любовью и уважением,
искренне Ваш Дж. Д. Сэлинджер[490].

В более позднем письме, написанном в том же году, Сэлинджер написал Свами Никхилананде, чтобы выразить свою признательность человеку, который выводил его из «долгой темной ночи»[491]. В это время исцеление раны стало для Сэлинджера неизмеримо важнее трансформации раны, что становится ясно из письма, которое Сэлинджер в 1973 году написал Свами Адисварананде: «Часть XVI «Жизненных шагов к медитации» великолепно проникнута Вивенкачукамани. Какая удивительная и несравнимая книга. Она была одной из первых книг, много лет назад рекомендованных мне Свами Никхиланандой. Почти каждая слока[492] равноценна иным томам. «В лесу чувственных удовольствий рыщет огромный тигр, называемый разумом. Никогда не позволяйте добрым людям, взыскующим Освобождения, ходить в этот лес». Подозреваю, что нет ничего вернее этого совета – и все же я позволяю себе становиться жертвой этого старого тигра, который терзает меня практически каждую минуту бодрствования в течение моей жизни»[493]. Вот она, история жизни Сэлинджера и его духовная автобиография, выраженные девятью словами: лесная тропа, чувственные удовольствия, тигр, разум, освобождение, растерзание, прозрение. С отвержением разума заканчивается и писательство.

В 1975 году Сэлинджер вновь написал Свами Адисварананде: «Каждое утро, перед тем, как встать с постели, я немного читаю аннотированный Свами Никхиланандой вариант [Бхагава-гиты]. Представляется таким разумным удовольствием думать, что [живший в восьмом веке мистик] Шанкара безоговорочно одобрил бы вдохновенный ум, ревностность и авторитет Свами. Разве может быть иначе?»[494] Удивительно, насколько вербально и синтаксически просты письма, которые Сэлинджер пишет свами. Возможно, письма написаны так для того, чтобы адресаты, для которых английский язык не был родным, наверняка поняли послания. Даже при этом Сэлинджер, кажется, учился писать и мыслить как можно проще и яснее.


3. Санасья. На этой стадии человек отрекается от мира, становится странствующим монахом, и в обществе его почитают как духовного лидера. Отрекаясь от мира, человек становится саньясином, святым человеком. Согласно объявлению о смерти Сэлинджера, он «отмечал, что живет в этом мире, но не принадлежит ему»[495].

Последние 50 лет своей жизни Сэлинджер поддерживал прочные отношения с Центром Рамакришны-Вивеканады и основателем этого центра Свами Никхеланандой. Сэлинджер признал свами духовным учителем, ходил на службы и занятия, которые проводили в Центре, находившемся в доме 17 по 94-й Восточной улице на Манхэттене (всего лишь в трех кварталах от квартиры родителей Сэлинджера), а также в убежище Вивекананды в парке Саузанд-Айленд[496].

12 апреля 2013 года нью-йоркский Центр Рамакришны-Вивекананды в Библиотеке и Музее Моргана передал в дар этому учреждению более 20 писем (и связанных с ними документов), написанных Сэлинджером Свами Никхилананде, его преемнику Адисмварананде и в Центр ради «сохранения наследия связи Дж. Д. Сэлинджера с Центром Рамакришны-Вивекананды и значение Веданты в жизни Сэлинджера и в ознаменование 150-летия со дня рождения Свами Вивекананды»[497].

* * *

Рамакришна умер в 1886 году. Его ученик Вивекананда пропагандировал учение Веданты на Западе в конце XIX века. Толстой назвал Вивекананду «самым блистательным мудрецом. Сомневаюсь, чтобы в этом веке другой человек мог подняться над этой бескорыстной, духовной медитацией». В числе приверженцев Веданты были Юнг, Ганди, Сантаяна, Генри Миллер, всю жизнь бывший ревностным поборником Веданты, Олдос Хаксли (который назвал Веданту «самыми глубокими и тонкими высказываниями о природе Абсолютной Реальности») и Джордж Харрисон, по словам которого у Веданты есть единственная цель: «осознание Бога». Харрисон также сказал: «Если Бог есть, мы должны узреть его. А если существует душа, мы должны воспринимать и постигать ее». Писатель А. Л. Бардах так обобщил представленную в Веданте концепцию ума человека в образе пьяной обезьяны, которую ужалил скорпион, а потом пожрал демон. В Веданте «тот же ум, смиренный и поставленный под контроль, становится самым надежным другом и помощником, гарантирующим человеку мир и счастье». Произведения Сэлинджера, написанные между 1952 и 1965 годом, – все более явная попытка совершить следующее: постичь Бога, узреть Бога, постичь душу, подчинить собственную душу и управлять ею, а также подчинить одолевавших читателя демонов и гарантировать мир и счастье[498].

Учение Веданты уходит корнями в Веды, древние индийские тексты на санскрите, легшие в основу буддизма и индуизма.

Веданта: «Бог – повсюду». Тедди: «И все, что она делала, это переливала одного Бога в другого…»[499]


Веданта: «Каждая душа потенциально божественна». Зуи: «Все они, все до одного – это Толстая Тётя, о которой говорил Симор… Ты этого не знала? Ты не знала этой чертовой тайны? И разве ты не знаешь – слушай же, слушай, – не знаешь, кто эта Толстая Тётя не самом деле?.. Эх, брат. Эх, брат. Это же сам Христос. Сам Христос, дружище»[500].


Веданта: «Цель – сделать очевидным, что божественность заключается в управлении природой, внешней и внутренней»[501]. Зуи: «Отречение, брат, и только отречение»[502].


Веданта: «Как только я думаю о себе как о ребенке, я хочу сохранить это дитя, защитить его, заботиться о нем – за счет других тел. Затем вы и я становимся отдельными существами»[503]. Бадди: «Незнакомый мальчишка (какой-то прохвост, которого он видел в первый раз в жизни) подошел у Уэйкеру и попросил у него велосипед, и Уэйкер ту же отдал ему машину. Конечно, и Лес, и Бесси понимали «добрые, благородные побуждения» своего сына, но все же оба осуждали его поступок со своей, вполне логичной, точки зрения. Что должен был, по их мнению, сделать Уэйкер? Лес подчеркнуто повторил это специально для Симора: надо было позволить этому мальчику «хорошенько, вволю, покататься на велосипеде – и все! Но тут Уэйкер, захлебываясь слезами, перебил отца. Нет, мальчику вовсе не хотелось «вволю покататься». Он хотел иметь свой велосипед. У этого мальчика никогда не было собственного велосипеда, а он всегда мечтал иметь свой собственный велосипед. Я взглянул ни Симора. Он вдруг заволновался»[504].

* * *

Начиная с «Над пропастью во ржи» и в дальнейшем, произведения Сэлинджера становятся все более и более «переводами» и популяризацией. Сэлинджер брал усвоенные им метафизические и религиозные идеи и находил способы их распространения, делая эти идеи яркими, забавными и привлекательными для читателей (по большей части, людей светского мышления или, по меньшей мере, не индуистами). По мере роста числа поклонников его творчества Сэлинджер писал все менее ясно, и у него возникла проблема с преодолением этого разрыва. Одной из главных причин, в силу которых он прекратил публиковать свои произведения, было то, что он стал слугой двух господ – искусства и религии. Его нетерпимость к общественной жизни Нью-Йорка. Его бегство в изоляцию. Его любовь к постоянству и монотонности. Его переживания по поводу критических нападок, напомнивших ему пребывание под огнем противника. Его ненависть к умному анализу, препарированию произведений. Его потребность в очень молодых девушках, целителях, сиделках, невинных детях, обращавших время вспять. Его гомеопатия как установление очередности оказания помощи раненным на поле боя. Его потребность в контроле – над заглавиями, запятыми, над всем. Его острая нелюбовь к прикосновениям посторонних. Его любимые (и нелюбимые) фильмы. Его «безответственная»[505] манера водить джип. Его молчание, прежде всего, в литературе, как признание невозможности когда-либо искупить вину перед мертвыми. По его собственному признанию, он был «состоянием, а не человеком»[506]. И этим состоянием, с 1945 года и до смерти Сэлинджера, был посттравматический синдром.

Многие комментаторы утверждают, что Сэлинджер сделал религией искусство. Вместо того чтобы страдать от посттравматического синдрома и искать смысл жизни и Бога, он сделал религию своим искусством. Произведения Сэлинджера становились все сильнее проникнутыми, а затем и наводненными ссылками на Христа, св. Франциска, Будду, Шри Рамакришну, Вивекананду, Шанкарачарью, Лао-цзы, Чуан-цзу и Хуэ-нена, а все эти фигуры, в большей или меньшей мере, были религиозными пророками, отвергавшими иерархию. Вспомните ворчание морских пехотинцев в адрес тыловых крыс: чертовы тыловики. Точно так же, как он отдал религии управление собственной жизнью, он теперь передал религии и управление своим творчеством.

Начиная с «Тедди», Сэлинджер, рассказ за рассказом, переходит от религии как фактора или даже оси жизни его персонажей к религии как единственной вещи в жизни персонажей, которая имеет значение как исчерпывающая цель произведений, которые тайно транслируют религиозные догмы. Как говорит писатель А. Л. Бардах и как мы уже отмечали ранее, Сэлинджер «признался Никхилананде, что в надежде привлечь читателей к более глубокому изучению религии он умышленно оставлял следы указаний на Веданту в своих произведениях начиная с «Фрэнни и Зуи»»[507].

Рассказ «Тедди» появился в журнале New Yorker 31 января 1953 года и вызвал огромный восторг, волнение и споры. Читатели спорили о том, кто погиб, кто кого убил – десятилетний Тедди входит в свою смерть, позволяя своей сестренке Пуппи столкнуть себя в пустой бассейн, – и были недовольны тем, что ребенок гибнет по воле автора, что, по-видимому, и приближается к сути рассказа. «Вся беда в том, что большинство людей не хотят видеть все как оно есть, – сообщает Тедди Бобу Николсону, человеку с удивительно заурядным именем. – Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом – там, где действительно хорошо»[508]. Многие разбросанные по всему рассказу замечания Тедди насквозь проникнуты духом Веданты («Я встретил девушку и как-то отошел от медитаций»). Но автор полностью держит рассказ под контролем. Религия все еще, пусть и в малой мере, служит искусству.

То же следует сказать и о повести «Фрэнни». На всем протяжении повести, которая была опубликована 29 января 1955 года, Фрэнни занимает характерную для Сэлинджера позицию, определяемую Ведантой:

Мне надоели люди просто приятные. Господи, хоть бы встретить человека, которого можно уважать…[509]

Надоело мне это вечное «я, я, я»…[510]

Просто мне кажется… что везде тебе дают одно и то же наставление, понимаешь, все эти по-настоящему мудрые и абсолютно настоящие религиозные учителя настаивают, если непрестанно повторять имя Бога, то с тобой что-то произойдет. Даже в Индии – в Индии тебя учат медитации, сосредоточению на слове «ом», что, в сущности, одно и то же, и результат будет такой же самый[511].

Предполагается, что читатель будет симпатизировать Фрэнни, влюбится в нее, но мы по-прежнему читаем, по меньшей мере, отчасти, через нее, за нее, в ее душе. Предполагается, что читатели пока еще не видят во Фрэнни божество.

Повесть «Выше стропила, плотники», появившаяся в New Yorker 19 ноября 1955 года, знаменует коренное изменение в творчестве Сэлинджера, поскольку первые три четверти повести – тщательно продуманный и великолепно написанный отчет о завершении дня свадьбы, а затем этот сюжет вытесняют выдержки из дневников Симора. С этого момента читатель будет все сильнее напрягаться и все больше сосредотачивать внимание на глянцевых, сделанных крупным планом кадрах с изображением Свами Симора, просветленного человека, который прежде чем совершить самоубийство, пытается научить младших братьев и сестер, обреченным выполнять такие низменные функции как актерство, писательство и преподавание, кое-каким ключевым понятиям. Ответы Сэлинджера, почти всегда переданные через Симора, неизменно взяты непосредственно из Веданты. Симор: «Весь день читал отрывки из Веданты»[512].

Что, собственно, и происходит (или не происходит) в повести «Зуи» (New Yorker, 4 мая 1957 года). Дело не в том, что в произведении должно что-то «произойти». По мнению многих критиков, удовольствие от повести убивает не статичность, а сиропная, приторная определенность разрешения поставленной автором проблемы. Зуи говорит Фрэнни: «Скажу одно, Фрэнни. Одну вещь, которую я знаю. И не расстраивайся. Ничего плохого я не скажу. Но если ты стремишься к религиозной жизни, то да будет тебе известно: ты же в упор не видишь ни одного из тех религиозных обрядов, черт побери, которые совершаются прямо у тебя под носом. У тебя не хватает соображения даже на то, чтобы выпить, когда тебе подносят чашку освященного куриного бульона – а ведь только таким бульоном Бесси угощает всех в этом сумасшедшем доме»[513]. Подумайте, насколько далеко мы ушли от переливания одного Бога в другого Бога в «Тедди». Мы сопереживали Тедди. Теперь нас просвещает Зуи. Выиграна, достигнута определенность. В повести «Симор: введение», опубликованной 6 июня 1959 года в New Yorker, Бадди Гласс говорит: «И если уж надо выбирать для себя сладкозвучное восточное имя, то я склоняюсь к тому, чтобы назвать себя третьесортным Карма-йогом с небольшой примесью Джняна-Йоги, для пикантности»[514]. Бадди упоминает две связанные друг с другом концепции Веданты – концепцию четырех йог или путей к спасению и концепцию четырех ашрамов или стадий жизни. Точно так же Сэлинджер рассматривал свое собственное духовное развитие. К этому моменту форма и содержание в творчестве Сэлинджера полностю разошлись: повесть «Симор: введение» читается как заимствования из «Провозвестия Шри Рамакришны», а Бардах рассматривает опубликованные в одной книге повести «Фрэнни и Зуи» как «эмоциональную, написанную с юмором и совершенно понятную версию «Бхагавад-гиты», содержащей проповедь бескорыстного действия.

По мнению большинства читателей, если «Симор» – это максимальное приближение к грани читаемости, логики и здравого смысла, то повесть «16-й день Хэпворта 1924 года» (New Yorker, 19 июня 1965 года) – уже полный выход за эту грань: семилетний Симор поет философские и религиозные арии. Бадди воспроизводит для нас невероятно изысканное, вычурное письмо Симора, добавляя дополнительный слой наставничества между нами и божеством в соответствии с иерархией наставников, описанной в «Провозвестии Шри Рамакришны», цитаты из которого появляются в словах и Симора, и Бадди. Симор пишет: «Раджа-йога и Бхаки-Йога, два крохотных умилительных томика как раз подходящих размеров, чтобы носить в кармане обычным подвижным мальчикам вроде нас; автор – Вивекананда, индиец, один из самых увлекательных, оригинальных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю. Сколько буду жить, никогда не перестану питать к нему неисчерпаемую симпатию, вот увидите. Я бы запросто отдал десять лет жизни, может, и больше, за то, чтобы пожать ему руку или хотя бы обратиться к нему с коротким уважительным приветствием при встрече где-нибудь на улицах Калькутты или в любом другом месте»[515]. Это – уже из житийной литературы.

После «Над пропастью во ржи» Сэлинджер перестал быть романистом, писателем. В известном смысле его можно рассматривать как человека, который более не был особо привержен художественной литературе, по меньшей мере, в традиционном понимании художественной литературы. Он стремился писать (и действительно писал) «литературу мудрости» – метафизические, духоподъемные сочинения, в которых Сэлинджер адаптирует просветления Востока для потребления на Западе. Как пишет Сом П. Ранчан в книге Adventure in Vedanta: J. D. Salinger’s The Glass Family («Путешествие в Веданте: цикл о семья Гласс Дж. Д. Сэлинджера»):

Одним из откровений великого философа Веданты Вивекананды было перенесение Веданты из монастырей и лесов, где это учение впервые было открыто и проповедано мудрецами и учениками, в основное течение повседневного бытия. Заслуга творческого гения Сэлинджера в том, что он сделал это. Он привнес учение Веданты в обычный порядок учения и поведения. Сэлинджер ввел Веданту в нью-йоркские квартиры, их гостиные и спальни. Он привел воды Ганга из головы Шивы в ванну, где, как дельфин, плещется Зуи, читающий письмо брата, полное дзэнских прозрений и подтверждений из Веданты. Сэлинджер транслировал учение по всей Америке через программу «Умный ребенок», в которой звучали детские голоса. Он заставляет нас вдыхать учение с дымом сигарет и сигар. И пока мы вдыхаем дым только что закуренных Зуи сигар, пока едем на такси с «подкрученными» счетчиками и роемся в переполненных пепельницах, Сэлинджер делает Веданту реальной, то есть совершает то, чего не смог совершить Раджа Рао, называвший себя философом Веданты. Таким образом, Веданта перестала быть священным учением, предназначенным для узкого круга монахов… Одним словом, откровение Рамакришны стало реальным, и это было сделано с таким озорством, такой энергией, такой метафизической, глубинной, символической серьезностью. Следует, наконец, сказать, что у Сэлинджера было глубокое понимание образов действий, примеры которых приведены в «Фрэнни и Зуи», отправления религиозных обрядов, описанных на примере Бадди, и сокровенного знания и любви, примеры которых даны в образе Симора. А в начале, конце их всех – и за ними, примерами разных подходов, – стоит динамичная Мать Бесси, которая является помешанной, космической вибрацией Премы[516] и любви[517].

В книге The Holly Refusal: A Vedantic Interpretations of J. D. Salinger’s Silence Дипти Паттанаик пишет: «Таким образом, традиционная тема поиска в романе «Над пропастью во ржи» постепенно уступает место рассказам, которые все сильнее связаны с мистицизмом. Сэлинджер переносит действие своих поздних рассказов и повестей из самых людных мест мира в нарциссически автономные семьи, где действуют герметически изолированные от мира индивидуумы. Параллельно со сдвигом тем происходит и предсказуемое оскудение языка. Происходит движение от слэнга Холдена, языка массового потребления, к голосу солипсиста, голосу, который часто произносит монологи (голосу Бадди), в которых разглашаются секреты (из письма Симора), даются советы (их дает Фрэнни Зуи). Голос говорит с самим собой и о самом себе (Бадди как художник рассказывает о тонкостях литературного творчества). Это почти монастырский голос»[518].

И действительно, последние повести Сэлинджера – «Зуи», «Симор», «Хэпворт» – с их рыхлой формой, накладывающимися друг на друга рассказами, дневниковыми записями, письмами, сократическими диалогами, турнирами соперничающих учителей мудрости, – сильнее всего напоминают «Провозвестие Шри Рамакришны». Человек и писатель, некогда выступавший против всех признанных авторитетов и принципов, подчинился догмам религии. А после того, как он сделал это, у него не было иного пути, кроме пути в глубь леса молчания.

Бардах так обобщает три догмата Веданты: «Ты – не твое тело», «Ты – не твой ум», «Отрекись от имени и славы»[519]. Это – освобождение Сэлинджера от анатомических дефектов, от послевоенной психической травмы. Это – содержание последних 45 лет жизни Сэлинджера. Его преданность Веданте была, несомненно, самой серьезной и самой длительной привязанностью его жизни. Его религиозное служение прямо зависело от его послевоенной травмы. Оно было душераздирающей попыткой выйти из травмы, но обернулось вторым самоубийством. В первый раз Сэлинджера убила война, во второй раз – Веданта.

Разговор с Сэлинджером – 9

А. Скотт Берг: Я никогда не встречался с Сэлинджером, но был близок к такой встрече. В начале 70-х годов, когда я собирал материалы для книги о Максе Перкинсе [легендарном редакторе произведений Хэмингуэя, Фицджеральда и Томаса Вулфа], я много времени провел с родственниками Перкинса. Некоторые из них жили в родовом доме семейств Эверреттов и Перкинсов, который находился в Виндзоре, штат Вермонт. А на другом берегу реки Коннектикут, прямо за самым длинным в США крытым мостом, уже в штате Нью-Гэмпшир, находится Корниш.

Я приехал к сестре Макса Перкинса. Ее звали Фанни Кокс, она была женой Арчибальда Кокса-старшего и матерью Арчибальда Кокса, прокурора, который вел Уотергейтский процесс. Она пригласила меня к обеду. Пока мы сидели за обедом, я сказал: «Боже, знаете, когда я ехал сюда, мне пришло в голову, что за крытым мостом находится Корниш. Там живет Дж. Д. Сэлинджер. Вы когда-нибудь его видели?» Миссис Кокс ответила вопросом: «А зачем вам знать это?» Я сказал: «Просто любопытствую». На что она сказала:

– Собственно говоря, он как раз вчера был здесь и сидел на том же стуле, на котором сидите теперь вы. Я угостила его обедом так же, как и вас.

– Да вы шутите.

– Нет, – сказала она, – он регулярно наведывается сюда потому, что приходит в Виндзор за почтой и покупками на этом берегу реки.

Фанни Кокс тогда было за 80. Она выглядела как женщина из числа великих американских первопроходцев, нечто среднее между Джейн Дарвелл из романа «Гроздья гнева» и Бюла Бонди [характерная актриса, игравшая роли матерей; она, в частности, играла роль миссис Бейли в фильме «Эта прекрасная жизнь»]. Она была воплощенными Соединенными Штатами Америки. Мы поболтали о Максе Перкинсе, о том, об этом. Потом я сказал: «Послушайте, вы – поклонница творчества Дж. Д. Сэлинджера? И он был здесь вчера вечером?»

– Собственно, я не особая поклонница его творчества, но человек, который был вчера у меня, – Сэлинджер.

– Не сходить ли тогда мне в Корниш, чтобы повидаться с ним?

– Вам есть что сказать ему?

– Не думаю, – ответил я.

– Но если бы я пригласила Дж. Д. Сэлинджера на ужин, что бы вы спросили у него?

– Продолжает ли он писать.

– Да, продолжает. Что-то еще?

– Да нет, просто поинтересовался бы, как у него дела.

– Нормально у него дела. Выходит, вам незачем с ним встречаться-то?

Обед был закончен. Тем дело и ограничилось. Это было моим максимальным приближением к Дж. Д. Сэлинджеру[520].

Глава 16
Дорогая мисс Мэйнард[521]

Корниш, Нью-Гэмпшир, 1972–1973


Джойс Мэйнард – уставшая от мира восемнадцатилетняя первокурсница Йельского университета, ставшая знаменитой после того, как 23 апреля 1972 года опубликовала вынесенную на обложку журнала New York Times Magazine статью «Восемнадцатилетняя девушка оглядывается на свою жизнь». Статья была о том, каково это, быть уставшей от мира восемнадцатилетней первокурсницей Йельского университета. «От предшествующего поколения мы наследуем поношенную одежду, которую ушиваем, подшиваем, чтобы создать новую моду. Мы брали наркотики у парней из школы и сделали наркотики обычным явлением в школах. Мы получили «Битлов», но не тех приятных, похожих друг на друга парней в хорошо сидящих костюмах со стрижками, сделанными в парикмахерских, и песнями, которые заставляют плакать. Они достались нам как скверный анекдот – постаревшими, бородатыми, поющими не в лад. И мы унаследовали пошедшую на спад войну во Вьетнаме – жечь повестки и призывные карточки слишком поздно, а избегать призыва слишком рано. Мальчики 1953 года рождения, когда родилась и я, станут последними, кого призовут в армию».


Фотография Джойс Мэйнард на обложке New York Times Magazine


Пятидесятитрехлетний Сэлинджер, который не верил в свои собственные фотографии, был очарован вынесенной на обложку фотографией Мэйнард и ее стилем умирающего лебедя. За время отношений с Мэйнард, продолжавшихся 9 месяцев, Сэлинджер будет, как заведенный, повторять Мэйнард: «Я не смог бы создать образ, который был бы столь же совершенным, как ты». Позднее Мэйнард скажет: «Казалось, что в письмах он говорит обо мне. Читая то, что он говорит теперь, я вижу в его письмах что-то другое. Эти письма – о нем». Далее мы приводим выдержки из этих писем, которые впоследствии были проданы и изъяты из публичного оборота. Мы, однако, получили письма, которые оказываются автопортретом человека, который десятилетия назад ушел от внимания общественности.

Дорогая мисс Мэйнард,

если вы сможете вынести – вот несколько непрошеных слов, написанных исключительно для вас своего рода сельским жителем, который почти половину времени живет как полноправный резидент Нью-Гэмпшира. Впрочем, этот человек – пожалуй, последний мушкетер к востоку от Белого дома, а такое встречается еще реже и вызывает большее воодушевление… Я догадываюсь, что в результате вышедшего в прошлое воскресенье номера Times Magazine вы получите весьма любопытный набор писем. Я, в моей, вероятно, чрезмерно серьезной манере, прошу вас проявлять почти нечеловеческую осторожность в отношении любых предложений или приглашений, которые поступят, от кого бы они ни поступали, – издателей, редакторов, людей из журнала Mademoiselle, ведущих телевизионных ток-шоу, кинематографистов и т. д.

Следите, пожалуйста, следите за вашим талантом с некоторой дозой реалистичного (или циничного или горького) понимания того, что никто другой на самом деле не пригоден для выполнения этой задачи. Я немного знаю об этих рисках и довольно сомнительной привлекательности ранних публикаций.

Думаю, у вас больше здравомыслия, физического и психического здоровья, чем было у меня в 18 лет. Что вы лучше оснащены и подготовлены… В 18 лет вы вдвое больший писатель и вдвое более проницательный наблюдатель, чем в этом возрасте был я. Да что там вдвое – в десять раз, а то и больше. Я был незрелым, склонным к мелодраме парнем, полным лжи и уловок, с помощью которых я защищался. Я писал и писал, но получалось у меня плохо, действительно плохо… Мне не надо так печально предполагать, что вы позволяете делам складываться довольно медленно. «Слава и успех». Вас это не особенно беспокоит, потому что вы, я думаю, умны и рассудительны. Проглотишь одну добрую ложку этого – и вкус меняется, резко или неуловимо. Разумеется, «слава» для пишущего автора слагается, в основном, из разнообразных форм заметности, и почти все из них, пока они длятся, непостоянны и даже более того.

Будьте решительно мудры.

Чувствую, что должен сделать совершенно для вас ясным: во-первых, я совсем не мудрый, и если бы вы подумали, что я мудрый человек, это немало бы меня потрясло. Мои основные характеристики таковы: я подозрительный, недоверчивый солипсист средних лет – на обеде, который прошел на прошлой неделе в Нью-Йорке, один новый и ценный друг назвал меня грязным «козерогом», сидящим в одной утлой лодчонке с Говардом Хьюзом и Ричардом Никсоном.

Большую часть жизни я провел в могиле и ныне испытываю все более сильное и грустное сомнение в отношении почти всех ценностей, к которым я когда-то долго и по-доброму присматривался. Мои скромные выводы о том и об этом иногда представляются мне почти мудрыми, но на самом деле я на этот счет не обманываюсь, поскольку у меня на самом деле нет характера и присущей характеру силы для того, чтобы быть мудрым.

Я хотел бы расчистить путь для нашей дружбы, устранив любые безумные иллюзии. Полагаю, что мы почти наверняка друзья. Земляки, если вы знаете это старинное умное центральноевропейское слово.

Я не удивлен, что вы уже понимаете: слово, написанное незнакомцами, имеет пугающую силу… И того страшнее: незнакомцы используют эту силу с таким сводящим с ума бесчувствием и такой безответственностью… В половине случаев человеку даже не пишут – в него стреляют словами. В годы, когда я напряженно публиковал свои произведения, вся эта обстановка почти прикончила меня. Должен сказать, что все эти годы я справлялся с ситуацией с некомпетентностью, которая была чудовищно близка к совершенной. Я почти все делал неправильно, откликался на все самым нелепым образом, какой только можно вообразить. Всего несколько написанных за многие годы писем (их очень немного) были удачными. В ответ я нерегулярно и редко получал письма от родственников, мужчин, женщин или детей. Но эти письма были очень редкими, а я могу сказать без притворной, наигранной скромности (поскольку то, что я пишу, не имеет отношения к скромности), что, возможно, ни один из ныне живущих писателей-авторов художественных произведений не получает больше писем, чем я.

Для работающего писателя друзья, родственники – тоже беда. По меньшей мере, моих родственников – тех, которых я неловко, скрепя сердце и вынужденно признаю родственниками, – в годы моего самого очевидного успеха я стал ненавидеть. Каждый из моих родственников принимался разыгрывать что-то эмоциональное, чувствительное. Или что похуже… Вы ведь в последние две недели увидели кое-что в этом роде, не так ли? Новая жизнь в обеденном зале Йеля. Зависть, обида, лесть.

Думаю, я совершенно уверен в том, что у меня есть качества, о которых вы так естественно пишите, если такие качества вообще есть… Итак, прошу вас: не позволяйте ни себе, ни какому-нибудь из ваших безумных друзей, любовников или критиков создавать какие-то серьезные или длительные сомнения на этот счет… Делайте свое дело, пишите так, как вам нравится и старайтесь, из всех сил старайтесь проявлять хладнокровие по отношению ко всему остальному. Не позволяйте никому в прессе нажимать на ваши тайные кнопки. Пусть никто в мире не сможет огорчить вас или беспорядочно досаждать, докучать вам. Или, что так же, а, может быть, и более важно, не позволяйте чьему-либо мнению или суждению о ваших произведениях приводить вас в беспорядочную радость.

Я – своего рода пятидесятитрехлетний слюнтяй, к тому же затворник и отшельник.

Я люблю (или любил) играть на бильярде.

Если вам нравится обращаться ко мне как к м-ру Сэлинджеру, пожалуйста, обращайтесь формально – или как вам будет угодно, однако почти все, кроме меня самого, зовут меня Джерри.

Быть настоящим трудно, но земляки используют возможность просто общаться по почте так же хорошо, как и все прочие.

Один из моих интересов, страстей, если угодно, – Медицина, все, что касается исцеления, восстановления или компенсации распада тела… Оба ребенка очень опытны в пересказе мне симптомов – подробном, действительно тщательным перечислением симптомов. Это ужасно трогательно или, по меньшей мере, представляется трогательным, когда я достаточно отключен для того, чтобы мыслить таким образом. В конце концов, возможно, будет что-то одно полезное, что я смогу дать им.

Вас, возможно, интересует, зачем автор художественных произведений многие годы занимается философией медицины и терапией. Я, более или менее, сделал то же самое с некоторыми аспектами религиозной философии, мистицизма и кое-чего еще. Иногда эти занятия уводят меня от творчества на долгие месяцы и даже на год, а то и два, и это меня беспокоит, но не всегда. Кто-нибудь мог бы бойко сказать, что все перерывы в привычном порядке работы, вероятно, «кармические». Богу известно, что я в жизни использовал, злоупотреблял этим блестящим и по-настоящему опасным словом и даже утопал в нем. Но оно сейчас не пришло мне в голову, чему я рад и от чего испытываю облегчение – мне, кажется, лучше всего живется тогда, когда я позволяю своему уму освободиться от всех привлекательных слов из дальневосточного глоссария, как бы чудесны и уникальны ни были эти слова.

Мне очень понравилось все ваше письмо, а также понравилось направление вашей мысли, то, как работает ваш ум. Одна из причин того, что я не мог написать вам в конце недели письмо, которое можно было бы послать по почте, такова. Я поймал себя на мысли: я пишу вам так, словно мы одного возраста, учились в одно время, прошли одни и те же войны, браки и читали одни и те же книги. А вы на самом деле восемнадцатилетняя девушка, хотя и непохожая ни на кого.

Думаю, что нет предела тому, что вы, Джойс, сможете сделать в жизни, если захотите.

И последнее: постановка «Меры за меру», должно быть, оказалась большой нагрузкой для вас[522]. Она не могла быть более созвучна 1972 году, более соответствовать ему. Почти каждый шаг, совершенный публично, будь то в искусстве или в других сферах, кажется, идет по нисходящей, вниз, к причудам… Ничего не знаю о сексе. Клянусь, ни один писатель не знает, иначе бы он так не старался бы стать писателем. Но думаю, что доклад Мастерса и Джонсон[523] – из разряда самого худшего, что могло случиться в наше время с американскими девушками и мальчиками, мужчинами и женщинами. У меня есть добрый приятель и советник, он – психиатр-рейхианец… Я спросил у него, не думает ли он, что исследование Мастерса и Джонсон ложно с начала и до конца: оно создано из нашего времени и нашей культуры в такой период, когда всякому подлинному и настоящему, нормальному оргазму отказано в признании. Полностью или частично. И мой приятель оживился настолько, что подпрыгнул и сказал: да.

Я очень много смотрю телевизор… По натуре я зритель. Если телевизор включен, могу смотреть любую, самую последнюю дрянь… Знаю шоу «Заключим сделку» – его показывают во второй половине дня. Там придурков заставляют визжать как безумных, когда они выигрывают стереосистему-жаровню-велотренажер. То же самое делают парочки в программе «Молодожены», которым дана инструкция целоваться или стукаться головами, если их ответы оказываются правильными… Я смотрел первые получасовые выпуски программы Энди Гриффита-Мэйберри, с Опи, Барни (которого некогда изумительно и постоянно некоторые из сельских нерях называли Берни).

Да, актеры! Я и сам когда-то был актером… На самом деле театр как театр я не люблю. Мне не нравятся Занавесы, входы, выходы, движение на сцене, пафосные декламации. Мне не нравятся «прекрасные» декорации и не нравятся скудно декорированные сцены. Режиссеры, продюсеры, программы – во всем этом есть несомненная магия, но в целом на меня это действует как отрава в малых дозах.

На самом деле, я люблю писать, чтобы увидеть страницу печатного текста… Маленький театр в голове читателя – вот что я люблю, вот что интригует меня. Возможно (и даже наверняка), меня интересуют головы не всех читателей… Теперь я читаю немного художественной литературы.

У меня самого никогда не было Смелости. Во многих ситуациях я трусил и смывался, но, не думаю… что недостаток храбрости обязательно делает недостаточно смелого человека неспособным к некоторым видам храбрости. Я сам был несколько раз в жизни особенно храбрым, незаметно храбрым, и никогда не чувствовал себя «трусом» из-за того, что у меня от природы нет особой смелости или готовности к смелым поступкам…

Очень немногие люди, которых я знаю и которых считаю полными трусами, были в самых распространенных отношениях людьми бесстрашными, но бесчувственными. Однажды мне пришлось просидеть вторую половину дня в одной стрелковой ячейке с почти бесстрашным хамом, и это было откровением.

Джойс, у вас наверняка нет недостатка во всем важном. Ваша статья для Times Magazine написана девушкой, у которой есть всё.

На самом деле я не понимаю нашу переписку, этот разговор, который мы ведем. Могу сказать, что ни к чему подобному я не привычен… Если порою трудно писать письма и ответы на них, то, возможно, потому, что мы – творения близких друзей (или должны быть такими), но знакомы недавно. Ура нам за то, что мы все-таки справляемся!

Я неделю не брился… И выгляжу как тип в черной шляпе в рекламе Monogram Western.

На всякий случай сообщаю номер моего телефона в Корнише – 603–675–5244.

В следующую субботу… я поеду в Бостон забрать Пегги и ее вещи. Конец семестра. Я, кажется, спрашивал вас, не хотите ли обменяться со мной рукопожатием (я буду проезжать мимо вас), но думаю, что пока у вас есть работа, которую разбейся, но выполни, это не слишком актуальная мысль. И все же было бы, с моей точки зрения, очень мило в недалеком будущем встретиться с вами.

Если вы оставили бы в последнем письме поля в четыре фута, я бы ответил, откликнулся на каждое слово вашего письма… Я хочу ответить или возразить на маленькие тревоги и мелочи, упомянутые в вашем письме… Полагаю, мне хочется сформировать прочные отношения со всеми личными замечаниями, которые вы делаете обо мне, мисс Мэйнард.

На самом деле вы должны позволить мне защищаться от обвинения в том, что я переоцениваю вас… В последнем письме вы также сказали, что я заставляю вас чувствовать себя более особенной, чем вы есть на самом деле. Что-то в ваших письмах или витающее вокруг них дает мне ощущение покоя, удовлетворенности, вызывает во мне расположенность, заставляет меня чувствовать, что все хорошо. Бывает, что ваш ум ввергает меня в неописуемое состояние перемирия. Ваши слова подходят мне. Когда вы называете себя «ощущающей Бога», эти слова успокаивают меня, действуют на меня благотворно – я испытываю счастье и не испытываю удивления от того, что вы, осознанно или бессознательно, отвергаете слово «восприимчивая» ради намного лучшего, более верного слова… По-моему, вы пишете и думаете так, как видите.

О мире, наполненном людьми, с которыми я бы почувствовал такую же близость, если они, а не вы, приехали навестить меня… Крайне маловероятно, чтобы я… в какое-то воскресное утро зашел в новый магазин в Виндзоре с Гостем… Выглядело бы естественным появиться там с вами.

У меня тоже никогда не было подобной дружбы. Никогда. И это, в целом, радует меня, что заметно даже со стороны. Например, я (кажется) улыбаюсь вашей склонности заглядывать в будущее и огорчаюсь тем, что мы сделаем друг друга жалкими. Это как раз те серые мысли, которые обычно приходят в голову и мне… Я не представляю, чтобы мы делали друг друга несчастными, а я не склонен верить в то, чего не представляю. Вы представляете, что мы делаем друг друга жалкими? (Я сказал – «представляете», а не «можете ли вы представить»).

Могу понять, что порой я, возможно, воспаряю и смотрю на вас с тревогой. Отчасти из-за моего возраста, отчасти вовсе не из-за моего возраста – здесь проявляется инь, совершенно женская сторона моей натуры, к детям я отношусь настолько же по-матерински, например, к моим собственным или необязательно только моим собственным, насколько и по-отечески… Лекарства, продовольствие, хатха-йога, публикации – все это формы воспарения, добровольной охраны… С другой стороны, я, как и любой закоренелый писатель, страдаю нарциссизмом, обычно настолько обращен в себя и поглощен собою, что едва замечаю, что делают, носят или едят окружающие меня люди.

Всякий раз, когда мы что-нибудь публикуем, что-то создаем, заявляем что-то, нас начинают заново судить, взвешивать, на нас вешают ярлыки, нас снова вжимают и снова затаривают. Полагаю, мы должны сносить это по множеству причин… Но нечто из сказанного вами еще заставляет меня сомкнуть уста, тяжело, может быть, слишком торжественно, уткнуться подбородком в ладонь. Слово «смятение» в том виде, в каком вы употребили его, подчеркнуто. Знаю я такие смятения… Нам не надо испытывать смятение такого рода, и я говорю: мы не должны испытывать смятения. Для нас это плохо, к тому же немного вредит нам… Пожалуйста, определитесь в этом мелком вопросе и проявите в мудрость при его решении. Попытайтесь, пожалуйста, рассматривать читателей, вызванное временем публикации внимание близких и дорогих родственников, друзей всех настоящих и ревностных благожелателей с таким чистым отстранением, на какое вы только способны. Возможно, наблюдать время от времени очень отстраненным взором, скажу прямо, безучастным взором за лучшими и самыми близкими нам людьми, немного жестоко, но делать это можно очень скрытно, не причиняя людям, за которыми наблюдаешь, никакого страдания, просто испытывая небольшое чувство вины…

Не понимаю, о чем это я говорю, но продолжаю.

Я скучал о вас весь день.

Я испытываю беспокойство, понимая, что могу, раньше или позже, вызвать у вас, по меньшей мере, своеобразное раздражение.

Так много мыслей о вас.

Подумаем о наших играх и роскошном номере, который снимем в гостинице Waldorf или Claridge? Ответом на этот вопрос может быть или выразительное, громкое «я» (этот ответ рвется из меня), но в данный момент, сегодня, в этот вязкий ночной час, я не чувствую в себе сил думать о таких конкретных и очевидных вещах.

Я очень, очень сильно скучаю о вас.

Никогда не думал об этом, но нам следует сходить на чтение «А. и Клеопатры», просто ради удовольствия.

Мы провели вместе почти целую неделю. Огромная порция справедливости в моей жизни. Мы не столько делали, сколько были.

Я скучаю о тебе и испытываю страшное неудобство. Не могу сказать, что могу добавить что-то конкретное к твоим унылым размышлениям о здравом смысле и твоем (или моем) возрасте, о нашем сближении и (удар острым в самое нутро) нашем удалении друг от друга. Если сближения неизбежно приводят к расставаниям, я испытываю сильное предпочтение к раздельному проживанию, будут ли наши места жительства мрачными, скромными или сырыми. Возможно, я захожу слишком далеко, но мне совершенно очевидно, что я не реагирую на все твои уходы и отъезды, отлеты запасными рейсами чем-либо, что может сойти за подлинную холодность. Да что такое Холодность, черт возьми? Свобода от привязанности или расторжение привязанности. Я изучил этот вопрос, с перерывами, многие годы, и остаюсь тем же самым легковесным посторонним наблюдателем, каким был в семнадцать лет.

Твое прекрасное письмо. Да-да, прекрасное.

Я очень сильно задумываюсь… о том, что Пегги не знает, не понимает и не любит ничего, что имеет отношение к евреями и еврейству – ни евреев Торы, ни местечковых евреев, ни изгнанных евреев. Вероятно, единственные евреи, которых она когда-либо узнает, будут немногочисленные мальчики из частной школы, которые оторваны от еврейского мира и, по большей части, радуются этому обстоятельству. Бороды без евреев. Один из хасидских реббе иногда печально указывал на члена своей общины, который действительно, всерьез выпал из благодати, став «бородой без еврея».

Я скучаю по тебе, люблю тебя, люблю твои два письма и, между прочим, понятия не имею, как Холден получил так много за одну ночь. Мог бы спросить братьев Джойс. Боже, как она находчива и остроумна.

Я ощущаю твое отсутствие бесчисленное количество раз за день, и не знаю, что с этим делать, и если какой-то мудрый способ сделать что-то с этой напастью, поскольку я ничего не знаю. Я пишу и отправляю почтой изящные, развязные письма.

Большую часть жизни я был близок к поклонникам джаза, знавал кое-каких джазовых исполнителей и, разумеется, слышал много джазовой музыки. Не думаю, что слушаю ее как совершенную ерунду – по меньшей мере, мои ноги начинают двигаться в темпе музыки, и порой я могу отбивать ритм ударами пальца по стакану с водой. Короче говоря, я люблю многие джазовые композиции и знаю, какое удовольствие получают импровизаторы. А почему бы и нет? По большей части, они делают это группами, по двое и больше, и они дают друг другу готовые музыкальные фразы, комбинации, музыкальные идиомы, почти всегда основанные на исполнении произведений в прошлом, на прежних совместных выступлениях и уже сыгранных композициях. Даже если джазовый музыкант играет в одиночестве, солирует, он редко играет что-нибудь совершенно новое, такое, чего никогда прежде не было и что исполняется впервые, да так, что рот откроешь. Даже когда джазист-импровизатор в своей лучшей форме, он, по большей части, только то и делает, что полагается (с почти абсолютной уверенностью) на композицию или комбинацию… эффектов. Эти эффекты он уже выработал, и они, как он знает, почти наверняка сами по себе сложатся в «новые» шаблонные рисунки калейдоскопа, если он станет играть на инструменте хорошо, с любовью и в соответствии с настроением других музыкантов или в соответствии со случаем. Но все это при условии, что исполнитель не слишком пьян и его не забросали камнями. Я видел это неоднократно, и это зрелище всегда производило на меня сильное впечатление, даже тогда, когда я слушал джаз с истинным удовольствием.

То, что писание почти никогда не доставляет огромного удовольствия, мне кажется нисколько неудивительным. Если писательство – не самое трудное из искусств – а я думаю, что это самое трудное искусство, то оно наверняка самое неестественное и потому самое утомительное. Настолько ненадежное, настолько неопределенное. Инструмент писателя – чистый лист бумаги. И никаких струн, никаких украшений, ключей, свирелей, рупоров, ничего, имеющего отношение к телу – Боже, к неестественности тела. Всякий раз, когда писатель садится за работу, он ожидает рождения.

Я люблю твою жизнь, люблю настоящие произведения.

Когда ты заканчиваешь работу в Times на этой неделе – в четверг? в пятницу? Как думаешь, могла бы и хотела бы ты прилететь сюда самолетом, пробыть здесь до воскресенья, или понедельника, или вторника, а потом полететь или поехать в Нью-Йорк со мной? Представляется ли тебе это привлекательным и возможным?

У меня только кинокартины. Телефильмов, в том числе «Утраченного горизонта», у меня нет. Я действительно очень легковесный, несерьезный человек.

Я подумал, что когда в следующем году ты будешь в Нью-Хейвене, я мог бы снять жилье в Вестпорте или Стэмфорде, что на полпути из Нью-Хейвена в Нью-Йорк. Как, по-твоему, эта мысль заслуживает размышлений? Не думаю, что смогу вариться в собственном соку, почти не видя тебя целую зиму. И хотя веской причины, по которой я бы не мог увидеться с тобой в Нью-Хейвене и время от времени проводить ночь в твоем шкафу, нет, полагаю, что мой переезд в Нью-Хейвен на более постоянной основе – неудачная мысль. Если я буду находиться там, у тебя не будет «нормальной» жизни в кампусе и в колледже, а я в любом случае плохо, правда, плохо, вписываюсь в жизнь кампусов… Если я что-то и узнал за то время, пока ты была в Майами, так это то, что я не могу исходить кровью в одиночестве, без тебя. Я плохо, действительно плохо переношу разлуки с тобой…

Мой ум в беспорядке, и мне надо принять меры к тому, чтобы всегда жить так, как я бы посоветовал себе, будь я наставником самому себе.

Какое облегчение, удовольствие любить твой ум, любить его по-настоящему.

Статья о Проме очень хороша. Даже когда ты занята только репортажем, у тебя всегда получается настоящее, написанное именно тобою произведение. Думаю, что узнаю твои очерки, где бы они ни были опубликованы.

Как сказал один человек, ты хорошо играешь на рожке, и я читаю твои очерки с той старой и страстной любовью к писательству, какую я ныне редко испытываю и какой мне, по правде говоря, не достает…

Вчера днем, когда я остановился у почты, следом за мною туда приехали Пегги и Мэтью. В один миг было столько улыбок, столько счастливых взглядов. Боже, хорошо любить нескольких людей в мире.

Я скучаю по тебе и сделал себе чертовски короткую стрижку. Ответственность за это лежит на тебе.

О тебе я думаю с большой любовью и только с любовью. Я люблю продолжительность, постоянство, и ничего меньшего нам не желаю. Постоянства, не окаменелости. Тут должно быть различие.

Примерно пятью часами позже. Приехали и уехали гости. Разговор был напряженный, разговор из вопросов и ответов. Такие разговоры – одна из главных причин того, что я уехал сюда. Сейчас я много выпил собственного вина и пива. До чего же я не люблю выпивать на общественных мероприятиях, я хочу сказать, на сугубо общественных мероприятиях, не связанных с какими-либо празднествами… Хотел бы я почувствовать большую близость ко всем этим людям. Они ведут себя так, словно они чувствуют близость ко мне, и это одновременно и раздражает меня, и заставляет меня испытывать чувство вины. Впрочем, на вершине холма было хорошо, и я по-настоящему люблю всех; просто предпочитают меньшие дозы… Даже когда меня втянули, пусть и насильно, в самый худший и убийственный разговор о литературе, я восстановил некоторое равновесие, просто подумав о тебе и моей любви к тебе.

Чувствую, что нетерпелив и раздражен. Вечно я плохой йог. Иногда мне кажется, что вся моя подлинная йога заключалась в осознании этого.

С любовью, Джерри.

Глава 17
Дорогой мистер Сэлинджер[524]

Корниш, Нью-Гэмпшир, Дейтона-Бич, Флорида, 1972–1973

Я долго сочиняю в желтом блокноте ответ на письмо Дж. Д. Сэлинджера. Написав ответ, я внимательно перепечатываю его. Как и моя мать, я печатаю через копирку, в двух экземплярах: «Дорогой мистер Сэлинджер, я ежедневно вспоминаю ваш совет. Я снова и снова перечитываю ваше письмо и весь день ношу его в кармане. Мне больше не надо читать его. Я знаю его наизусть. Не только слова, но и выраженные вами чувства.

Джойс Мэйнард

Джойс Мэйнард: Я познакомилась с Холденом Колфилдом не в романе «Над пропастью во ржи», а в письмах Дж. Д. Сэлинджера. В этих письмах был голос. Казалось, что автором писем был человек, о котором я никогда раньше не слышала, я все равно бы откликнулась на этот голос. Это было как раз тем откликом, который испытывали поколения читателей «Над пропастью во ржи», чувством, что наконец-то появился человек, который знает меня, признает меня и понимает меня так, как, по-моему, никто еще не понимал. Я влюбилась в голос, звучавший в его письмах.


Джойс Мэйнард


Не прошло и трех дней, как пришло второе письмо, потом третье, четвертое. Я просто рассказывала ему о своей жизни, пересказывала истории, происходившие в колледже. Возможно, отчасти меня привлекало в нем то, что он жил очень одиноко, где-то высоко в горах Нью-Гэмпшира, и был от многого отрезан. Я вносила в его одиночество новости мира, как их воспринимал молодой человек. Я рассказывала ему обо всех девчонках, скачущих на весы и с весов, чтобы узнать свой вес. Я и сама была такой. Я рассказала ему о том, что люблю ездить на велосипеде по сельской местности вокруг Нью-Хейвена. Я рассказывала ему о том, что в колледже у меня немного друзей, что я сделала мебель для кукольного домика, что я слушала музыку, что я рисовала. Я рассказывала ему о трех девчонках, с которыми я жила в одной комнате. Я была единственной, у кого не было парня, так что я чувствовала себя «одиночкой в психологическом плане».


Письма, полученные Мэйнард от Сэлинджера.


Мои родители были блистательными, одаренными художниками. Мой отец тридцать с лишним лет был доцентом английского языка и литературы в университете штата Нью-Гэмпшир, так никогда и не получил повышения. Его подлинной страстью была живопись. Почти всю свою жизнь он писал в полной безвестности. Денег он не нажил. Моя мать получила докторскую степень в Гарварде и не могла найти работу в университете штата Нью-Гэмпшир потому, что была замужем за преподавателем этого заведения. Я несу огромную ответственность и должна возложить к ногам моих родителей успех и признание, которые обошли их в жизни.

Я рассказывала истории моего отца. Мне нравилось развлекать его, такова была моя роль в нашей семье. А отец рассказывал мне о Шехерезаде, о том, как ей приходилось рассказывать сказки ради сохранения жизни. И я всегда чувствовала себя немножко Шехерезадой – не потому, что моей жизни что-то угрожало, а потому, что мое место в мире обеспечивало сочинение историй. Я не знала, кем бы стала, если бы мне не пришлось развлекать, очаровывать и доставлять удовольствие.

А теперь я развлекала, очаровывала Сэлинджера, доставляла ему удовольствие. Я понимала, что заслужила одобрение этого великого человека, как понимала и то, что родителям мои отношения с Сэлинджером не нравятся. Моя мать считала, что внимание Сэлинджера принадлежит ей, поскольку я – ее дочь. Мать не слишком четко проводила границы и смутно понимала, где заканчивается она, и начинаюсь я.


Фределл Мэйнард, мать Джойс.


Отец Джойс, художник Макс Мэйнард, в студии.


Джойс Мэйнард в детстве с родителями.


В колледже мне было неуютно, колледж меня стеснял. Я мучилась и беспокоилась о множестве разных вещей. Если бы я жила веселой студенческой жизнью, я, вероятно, откликнулась бы на голос совсем по-другому, а не так, как я откликнулась, но я жила одиноко в комнате на верхнем этаже общежития, и я открыла ему мое сердце. Энергия, которую другие люди вкладывают в дружбу, учение и в Йельский университет, у меня все больше и больше уходила в эти письма.

Я с самого начала почувствовала, что у него сложилось идеализированное представление обо мне. Для него я была совершенной. И не хотела его разочаровать.

Одна из первых моих статей, опубликованная в колонке «Моя очередь» журнала Newsweek, называлась «В поисках мудрецов». Я искала мудреца и смысл жизни. Я нашла мудреца в Сэлинджере. Я выросла в семье, где глубоко уважали язык и искусство. Кого-то можно соблазнить гитарными импровизациями Джимми Хендрикса, а меня можно было соблазнить словами. В моей семье существовала религия слова, а также религия разума, совершенства и юмора – и все это я нашла в голосе Сэлинджера. Прежде чем я физически смогла писать, я диктовала тексты. А мать печатала мои изречения. Мы усаживались в гостиной и читали рукописи. Моменты чистой радости и совершенства в отношениях с Джерри происходили еще до того, как я встретилась с ним, в то время, как мы переписывались, и на бумаге все было совершенным.

В моей жизни был всего лишь еще один случай, когда я почувствовала, что письма имеют действие, равносильное обольщению, обольщению словами. Это был человек, отбывавший пожизненное заключение в тюрьме за двойное убийство. В женщину он мог вложить только слова, и он делал это очень хорошо. Сэлинджер был письмом, которое Холден Колфилд написал только мне одной. В этом письме Холден Колфилд рассказывал мне, какая я замечательная, совершенная, приятная и блестящая. Это было довольно сильным наркотиком. Единственным наркотиком, который я попробовала в колледже.

Он предложил мне звонить за его счет.

– Это Джерри? – начала я, когда в тот первый вечер он поднял трубку. – Говорит Джойс Мэйнард.

– Неужели? Великолепно! – ответил он. Он немного запыхался. – Я только что был внизу, в саду. Сажал помидоры. В этом году все губит черная тля. Да о чем это я тебе рассказываю? Все жаждут твоей крови, хотят сделать из тебя сенсацию.

С момента, как мы начали обмениваться письмами, я всегда знала, что мы встретимся. Сомнений в этом никогда не было. Это никогда не обсуждалось. Это считалось само собой разумеющимся. С одной стороны, я дождаться не могла встречи с ним. С другой стороны, я опасалась, что, может быть, разочарую его, и встреча не будет соответствовать переписке. Конечно, я оказалась права, хотя наша первая встреча, состоявшаяся после того, как я набралась смелости для поездки к нему, была замечательной. В начале июня учеба закончилась, и тогда-то я и поехала на встречу с Джерри. Меня воспитали в убеждении, что мне предстоят большие, важные дела, и встреча с Сэлинджером указывала на то, что так оно и будет.


Мать Джойс Мэйнард за шитьем.


Мой любимый учитель английского из старшей школы ехал в Гановер и подвез меня. Он одним из первых поощрил мое творчество и был настоящим другом. Знаю, что многие сегодня оглядываются на всю эту историю и задаются вопросом: «Да что там происходило?»

Эта сторона дела заставляет меня огорчаться – я действительно любила мать и знала: она – замечательная женщина. Но она в известной мере предложила меня Сэлинджеру. Она сшила мне платье, в котором я пошла на первое свиданье с Джерри. Платье было сшито из материи для занавесок в детской комнате. На ней был алфавит. Я была очень худой, так что материи на платье пошло немного.



Джойс Мэйнард, 1973 год.


В сущности, платье было трапециевидного силуэта, очень коротенькое, и застегивалось на две очень большие пуговицы на плечах. Достаточно было расстегнуть эти пуговицы – и платье падало на пол. На платье было два больших кармана, которые мать украсила аппликациями: на одном кармане была буква А, на другом – буква Z. Очень яркая расцветка. Очень короткое платье, похожее на то, что я носила в первом классе. В этом-то платье я и была в день нашей первой встречи.

Он помахал поднятой рукой, словно садился в отплывающую лодку. Он фактически перепрыгнул через перила, очень по-мальчишески и очень грациозно. Он был вроде художника, работающего на дому, и мы сразу же начали близкое знакомство. Я обняла его. Он ответил мне объятиями. Первое, что сказал Сэлинджер, было: «У тебя есть часы». У меня были очень большие, мужские часы. Он явно изучил мою фотографию из New York Times.

«Да, мы земляки, это точно», – сказал он.

У меня сердце подпрыгнуло. В обществе Сэлинджера я провела менее часа, но испытывала чувство, какого раньше никогда не испытывала.

«Я ждал тебя долго, – сказал он. – Если б я не знал тебя лучше, я бы сказал, твое место – здесь».

Я прыгнула на переднее сиденье его маленького BMW. Прежде я не видела BMW с механической коробкой передач. Мне казалось, что я очутилась в каком-то французском фильме. Он вел машину быстро и умело, но время от времени оглядывался на меня, сидевшую на пассажирском сиденье, и улыбался. Мы мчались по дорогам Нью-Гэмпшира и Вермонта, по крытым мостам, взбирались на холм, на котором стоял его дом. Разговор начать было трудно. С другой стороны, казалось, говорить что-либо вообще нет нужды. Впервые за всю мою сознательную жизнь я не чувствовала необходимости в речи.

В доме ничего особенного не было. Повсюду штабеля книг и кинофильмов. Комната Пегги был забита роликами кинолент. В гостиной стояли обитые бархатом диваны и громоздились горы номеров New Yorker. С передней террасы открывался вид на гору Аскатни. В доме не было никаких личных предметов, альбомов с фотографиями, писем. Его спальня и кабинет находились в другом крыле дома, но там я побывала позже.

Ничто в доме не показалось мне странным. Все выглядело совершенно естественно и подтверждало убеждение, в котором я была воспитана: мне предстояло совершать важные дела, и я проводила время с замечательным человеком. Мне предстояло научиться многому.

Он приготовил вазу попкорна, запустил фильм, погасил свет. Это было время кино. В тот первый вечер мы смотрели «39 шагов» – это был один из его любимейших фильмов. Потом мы поболтали, и я пошла спать.


Дом, в котором Сэлинджер прожил с 1967 по 2010 год.


Спала я в комнате Пегги. Ее не было дома, она уехала играть в баскетбол, а потом проводила время с приятелем. Вернуться домой она должна была очень поздно. Мэтью провел вечер с нами. Так я познакомилась с Мэтью, который оказался очень приятным, веселым, забавным, очаровательным двенадцатилетним парнем.

Пегги вернулась далеко за полночь, очень поздно. Во время первого визита я поняла, что он очень критически относится к дочери, не так, как к сыну, но Пегги была сильной и жесткой особой. Немногие осмелились бы спорить с Дж. Д. Сэлинджером, а она спорила с ним. Не думаю, что Маргарет была более строптивой, чем другие шестнадцатилетние девчонки. Она просто выполняла свои обязанности, и это изумило меня, поскольку свои обязанности я не выполняла.

Не помню, чтобы мое присутствие в доме, мой визит к их отцу как-то смущало детей Джерри. Необычным было все. Необычным был Дж. Д. Сэлинджер. Что такое нормальная жизнь? Жизнь Дж. Д. Сэлинджера.

Было понятно, что я собираюсь встретиться с ним снова. Через десять дней после того, как я начала летнюю работу в качестве стажера-редактора в New York Times, Джерри провел пять часов за рулем, чтобы подобрать меня в Нью-Йорке. Я на лето была замурована в доме из песчаника на Манхэттене. Когда он остановился напротив этого дома на 73-й Западной улице, я бросилась в его объятья. Он коснулся моих волос. «Господи, я целую вечность ждал этого», – сказал он.

Мы купили пакет бубликов и прогулялись по Верхнему Вест-Сайду. Затем он развернул машину и мы еще целых пять часов мчались обратно, в Нью-Гэмпшир.

В то лето я навещала Джерри, возможно, два или три раза, по субботам и воскресеньям. Я продолжала работать в Нью-Йорке, а он приезжал увидеться со мной. Один раз он остановился в доме на 73-й Западной улице. Но к июлю я очень соскучилась по нему. Я хотела быть с ним постоянно. Скажу чуть по-другому: я чувствовала, что мне необходимо постоянно быть с ним. Я начала чувствовать: наши отношения требуют, чтобы я постоянно была с ним. Не думаю, что на самом деле прислушивалась к своим ощущениям того, что я считала для себя требованиями. Так со мной было всю жизнь. Я заглянула в New York Times. В сущности, никому там я нужна не была. И я сказала: «Я ухожу», а потом позвонила семье, которая доверила мне ответственность за свое жилье на 73-й Западной улице, и сообщила: «Вам надо найти кого-то другого для присмотра за домом». И через пару дней я уехала. Я опубликовала, по-моему, две редакционные статьи. Да, тем летом в New York Times были опубликованы две мои редакционные статьи, конечно, без упоминания моего имени. Я уехала к Джерри домой, но по-прежнему полагала, что осенью вернусь в Йель.

В статье, которая побудила Джерри написать мне, я упомянула о том, что я – девственница. Я говорила об атмосфере сексуальной раскрепощенности среди первокурсников Йельского университета, и о том, насколько неудобно там чувствует себя девственница. В результате этой статьи я получила, в числе прочих, предложение от журнала Mademoiselle написать статью, тем же летом опубликованную под заглавием «Смущение невинности». Статью сопровождала фотография, на которой была я, девственница, сидящая в спальне общежития.

Когда я приехала из Нью-Йорка в следующий раз, все сложилось по-другому. Думаю, я понимала, что произойдет, хотя у меня не было никакого ключа к пониманию того, как это произойдет. Раньше-то я целовалась с двумя мальчиками, а мужчин у меня не было. Здесь никаких обсуждений не было. Джерри отвел меня в свою комнату, и пока он раздевал меня, я не задавала ему никаких вопросов. Мне не с чем сравнивать, я не знала, как это могло происходить по-другому, но это не было нежной романтической сценой. Мы легли в постель, и он поцеловал меня, а потом начал – я очень осторожно употребляю слова «заниматься любовью», потому что это выражение слишком затаскано, да и не было это на самом деле любовью. Это было попыткой совершить сношение. Никаких разговоров о предупреждении беременности, хотя мне было восемнадцать, но такие разговоры в любом случае были невозможны. Я не смогла. Секса не получилось. Мышцы моей вагины попросту сомкнулись и не расслаблялись. Через несколько минут мы остановились.


Медитирующая Джойс Мэйнард.


Это было мучительно больно, и почти сразу же после этого у меня разыгралась такая головная боль, какой раньше никогда не было. Голова у меня просто взрывалась. Я чувствовала себя очень неловко. Неловкость была моим главным чувством. Мы не обсуждали случившееся, и в течение того уикэнда попытки неоднократно повторялись, но были столь же безуспешными. Я чувствовала себя полной неудачницей, психичкой. Он мягко сказал: «Завтра проверю твои симптомы по Materia Medica[525]». Джерри потратил много времени на изучение гомеопатических средств излечения моего состояния.

Ничто из того, что было у меня с Джерри Сэлинджером, даже отдаленно не напоминало какую-то из сторон отношений между бойфрендом и его возлюбленной. Не напоминало ухаживаний. Я была его близкой подругой, его партнером, объектом его покровительства и его ученицей. Я училась у него писательству, жизни и была его прислужницей (абсолютно неудачной) в дзэнских практиках. Благодаря ему я изучала принципы сохранения здоровья и гомеопатии, но его возлюбленной я не была.

Он наделил меня определенными обязанностями сексуальной партнерши. Я сопровождала его в спальню. Мы вместе стояли у раковины и вместе чистили зубы. Я снимала контактные линзы, шла в спальню, снимала джинсы и белье и надевала длинную фланелевую ночную рубашку. Потом в спальню входил Джерри. Он раздевался, надевал ночную рубашку и ложился на свою половину кровати. Он касался моих плеч, гладил мои волосы, а потом удивительно крепко брал меня за голову и направлял меня под простыни. Под простынями, пахнущими стиральным порошком, я закрывала глаза. По моим щекам катились слезы. Но я не останавливалась. Я знала, что пока я продолжаю делать это, он будет меня любить.

Он всегда говорил, что любит меня, всегда говорил, почти с самого начала. И я каждый день, пока я была с ним, говорила ему, что люблю его, но это было любовью особого рода.


Обложка книги «Пища – ваше лучшее лекарство».


У нас был очень четко установленный порядок в том, что мы делали, что ели и когда мы занимались всем этим. Вставали мы очень рано. Прежде всего, мы ели по чашке замороженного горошка Eye Bird, который не варили, а обдавали кипятком, чтобы немного разморозить, так что он оставался прохладным и вкусным. Была такая книга – Food Is Your Best Medicine («Пища – ваше лучшее лекарство»), под принципами которой он подписывался. Он верил в сыроядение. Во многих отношениях он действительно опережал свое время. Потом мы медитировали – или, по меньшей мере, медитировал он, а я только пыталась. Джерри стремился сделать из меня ученика, изучающего дзэн, научить меня отрешаться от всего мирского, но мой ум продолжал блуждать по мирским вещам, что создавало серьезную проблему.


Сэлинджер в комбинезоне.


Он медитировал подолгу, я теряла терпение, а потом мы начинали работать, писать. Он облачался в полотняный комбинезон с застежками спереди. Он носил этот комбинезон как военную форму. Вроде как он был солдатом или чем-то в этом роде, только он собирался сражаться за пишущей машинкой. Он усаживался на высокий стул за высокий письменный стол, стоявший в его кабинете, и печатал на пишущей машинке, очень старенькой, она клацала. Я ежедневно слушала, как он печатает, и видела две толстых рукописи. Теперь я – автор девяти книг. Я знаю, какого объема должна быть рукопись книги, и скажу, что рукописи Сэлинджера были слишком велики по объему. Я никогда не читала его рукописи. Он показал мне одно произведение, но не так, чтобы я должна была сесть и прочитать его. Это было нечто из архивов семьи Глассов, почти генеалогия. К своим персонажам он относился так, как будто это были его дети: он защищал их. Я никогда не заглядывыала в его записи. Никогда. Было еще одно место за пределами спальни, где он чувствовал себя в безопасности. Мы встречались за ланчем, и я показывала ему то, что написала. У меня был договор на написание книги на основе моей статьи в New York Times.

Я, даже не спрашивая, знала суть мнения Джерри об издателях. «Мне лучше отсидеть два часа в кресле у дантиста, чем провести хоть минуту в кабинете издателя, – говорил он. – Все эти несносные литературные типы, проникнутые самодовольством. Да они и строки Толстого не прочитали после окончания колледжа. И все лихорадочно служат созданию бестселлеров. У них нет ни оригинального дара, ни проницательности, но они постоянно требуют от автора вносить какие-то бессмысленные изменения в его работу. Но даже не для того, чтобы продемонстрировать собственные таланты. Им просто приходится натужно выдавать все эти блестящие идеи. Сами неспособные написать хотя бы строчку, они изо всех сил стремятся (и обязаны стремиться) поставить свою печать на твою работу. Со мной это случалось много, много раз. Вежливые предложения изменить то и это, внести больше романтичности, убрать побольше этой раздражающей двусмысленности… шлепнуть на обложку какую-то обалденную иллюстрацию… В момент, когда ты публикуешь книгу, она уходит у тебя из рук, и это обстоятельство следует хорошо понимать. Потом появляются рецензенты, которые хотят составить себе имя на том, что уничтожают твое имя. И они тебя уничтожат. Не сомневайся. Публикация – жуткая головная боль, страшное проклятье. Глупец, позволивший втянуть себя в это, мог бы с тем же успехом пройтись по Мэдисон-авеню со спущенными штанами».

Ежедневно мы во второй половине дня спускались с холма и покупали New York Times. Когда мы, спускаясь с холма, проезжали мимо почтового ящика, там, у выезда на дорогу, часто стоял какой-нибудь человек, искавший встречи с Сэлинджером. За все время, которое я провела в его доме, никто ни разу не постучался в дверь. Возможно, это было неписаным религиозным правилом. Купив газету, мы возвращались домой и смотрели телевизор. Он обожал «Мэри Тайлер Мур»[526], «Энди Гриффита»[527] – Рона Говарда с его рыболовным шестом. Мы обычно смотрели «Шоу Лоуренса Уэлка[528]». То, что мы смотрели, отчасти было китчем, но одновременно мы смотрели Америку. Он официально отрезал себя от большей части того, что происходило в мире, но сохранял огромный интерес к происходящему. Мы смотрели шоу и танцевали. Как вам известно, я – дитя 60-х и 70-х. Я не знала парных танцев. А он был хорошим танцором, и мы танцевали в гостиной под Лоуренса Уэлка в то самое время, как мои сверстники, находясь в Нью-Хейвене, принимали наркотики и слушали «Лед Зеппелин». Иногда мы ходили в кино, но нечасто, поскольку в основном мы смотрели старые фильмы в гостиной Джерри.


Джойс Мэйнард на коленях у Сэлинджера. Рисунок Джойс Мэйнард.


Джойс Мэйнард, танцующая с Сэлинджером под музыку Лоуренса Уэлка. Рисунок Джойс Мэйнард.


Его любимыми фильмами были «Мальтийский сокол», «Касабланка», «Исчезающая леди», У. К. Филдс[529]. Ему нравился «Потерянный горизонт». Его очень интересовал Марлон Брандо. Первым увлечением Джерри было актерство, и играл он замечательно. Очень забавно. И у него был прекрасный голос. Он говорил, что он – единственный человек, кто смог бы сыграть Холдена Колфилда. Но даже он признавал, что он слишком стар, чтобы играть Холдена, хотя, в каких-то отношениях, он всегда играл Холдена. Разумеется, он много лет стремился получить права на экранизацию «Над пропастью во ржи», но играть Холдена в этой экранизации должен был только Джерри Льюис[530]. Он говорил, что Джерри Льюис всегда приглашал его, но, по его словам, он никогда не позволит Голливуду снова снимать фильмы по его произведениям.

Список учреждений и институтов, которые Джерри презирал, велик. Он презирал западную медицину, массовую культуру Голливуда (хотя, думаю, втайне он был наполовину заворожен ею), психиатрию, образование, которое дают старейшие университеты США, семью. Помню, что мы слушали очень старые записи сестер Эндрюс и Гленна Миллера, а также какого-то малоизвестного немецкого певца (не помню его имени, но он пел во время Второй мировой войны). А потом мы ложились в постель.

Тем летом я переехала в дом Джерри, но была уверена, что осенью вернусь в Йель. На часть аванса за книгу, которую я должна была написать через несколько месяцев и над которой работала, я сняла квартиру. Я выезжала и покупала мебель, я покупала растения, посуду. Я распаковала вещи. Я зарегистрировалась как студент второго курса. Джерри шутил о том, что я, вероятно, встречу какого-нибудь Джо Колледжа и тогда забуду его.

На втором курсе я не посетила ни одного занятия. Через два дня я ушла из Йеля, потеряв плату за осенний семестр и стипендию. Помню фильм, который приехавший забрать меня Джерри запустил в тот вечер. Он привез в мою квартиру на Джордж-стрит в Нью-Хейвене кинопроектор и прочее оборудование, наладил их, и мы смотрели «Ночь, которую надо помнить», настоящий фильм про «Титаник». Я побросала одежду в багажник его машины. Тогда у него был не «блейзер», а BMW, так что большую часть вещей я оставила на квартире, которую снимала.

Большую часть того года я прожила с ним, надеясь на то, что, несмотря на разделявшие нас 35 лет, мы останемся вместе навсегда. После этого я не думала, что снова покину его.

Когда он был любовно настроен, он был исключительно нежен и определенно забавен. Мои отношения с ним напоминали мне отношения с моим отцом, за минусом выпивки. Я развлекала его, старалась сделать счастливым, но не слишком удачно. В момент моего переезда к нему я очень мало чего могла делать правильно. В день моего переезда к нему он сказал: «Ты ведешь себя как подросток». А я и была подростком.


Лиллиан Росс и Уильям Шон.


В то лето я не плавала, не ездила на велосипеде и никуда не ездила без Джерри, за исключением одного раза, когда мне пришлось взять «блейзер» (я никогда не брала BMW) и поехать в магазин швейных машинок «Зингер». Я потратила 400 долларов на машинку Singer Golden Touch and Sew. «Эта малышка вполне влезла бы в стрелковую ячейку, – сказал Джерри после того, как вытащил машинку из багажника машины и поднял ее по ступенькам. – Надень такую штуковину на голову – и можешь не бояться шрапнели». Мне следовало купить электрическую пишущую машинку – через три месяца мне надо было сдать издателю книгу.

Мой день рождения в ноябре прошел как обычный день. Через три дня после этого был переизбран Никсон. Мы не голосовали.

Его друзей я видела лишь однажды, на памятном и катастрофическом ланче. Догадаться не могу, о чем он думал. Мы поехали в Нью-Йорк на BMW, ехали, как всегда, очень быстро – путь до Нью-Йорка занимал пять, может быть, шесть часов. Мы приехали в отель «Алгонкин», где нас встретил маленький человечек, которому, как я понимаю, было под шестьдесят, но в тот момент он показался мне очень старым. Это был Уильям Шон. Я знала о нем с тех пор, как познакомилась с Джерри. А с Шоном была Лиллиан Росс, чьи произведения я знала. Я читала их, изучала их, и они приводили меня в восхищение. Наша встреча состоялась задолго до того, как она опубликовала книгу, в которой раскрыла эти сведения, но от Джерри я знала, что Лиллиан Росс и Уильям Шон – давние любовники. В определенных кругах об этом знали, но никогда не касались этой темы, даже в разговорах с Джерри.


Лиллиан Росс, автор журнала New Yorker.


В отеле мы сели за стол. Помню, что была очень взволнована тем, что встречаюсь с редактором журнала New Yorker и писательницей, чьи произведения я читала и считала великолепными. Она спросила меня, какого рода вещи я написала. Ну, моя основная публикация была в журнале Seventeen. И я начала рассказывать ей о моих писаниях для этого журнала, о пышной церемонии избрания Мисс Тинэйджер Америка и интервьюировании Джули Никсон Эйзенхауэр. Я понимаю, что она меня «подкусывала», хотя тогда я полагала, что была очаровательной и занимательной. Росс бросила взгляд на Шона. Тот же самый взгляд, который мне так нравился на странице, критический и очень чуткий к чужим недостаткам, внезапно обратился на меня. Могу вообразить, какую жестокую статейку в рубрике «Разговоры в городе» она могла обо мне написать.

Когда ланч закончился, Джерри усадил меня в такси, и мы поехали прямо в универмаг Bonwit Teller, поднялись на лифте, уж не знаю, на какой этаж, где продавали самые элегантные, самые изысканные пальто. Такие, какие в Нью-Йорке носят, по большей части, женщины-профессионалы средних лет. Он купил мне очень дорогое, черное кашемировое пальто вроде того, которое носила Лиллиан Росс. Это пальто вовсе не гармонировало с остальными предметами моего гардероба. Я уверена, что носила в то время коротенькое пальтишко. Я была уверена, что Джерри было стыдно за меня, вот почему он хотел одеть меня в дорогое пальто.

Я писала книгу «Оглядываясь на прошлое», которая должна была выйти через несколько месяцев. Я каждый день работала над книгой и показывала ему страницы рукописи. На протяжении всех месяцев работы над книгой я вслух читала Джерри каждую страницу – почти так же, как я, бывало, читала вслух мои произведения отцу и матери. Джерри перепечатывал для меня некоторые разделы. На полях желтых блокнотов он делал комментарии, написанные от руки. Однажды утром, закончив читать мою рукопись, он сказал мне: «В твоих воспоминаниях нет растений и животных, а это говорит о многом. Слишком много преходящего. И слишком мало того, что длится».

Я приезжала в Нью-Йорк с Джерри, чтобы сфотографироваться для моей книги. Я позировала в Центральном парке, а он стоял рядом, но так, чтобы не попасть в кадр, и наблюдал. Я встречалась с редакторами и обсуждала с ними продвижение книги. Мы никогда не обсуждали, каким образом Джерри собирался сохранять неприкосновенность своей частной жизни (я бы даже не назвала это частной жизнью – тайну наших отношений) в условиях развернутой крупным издательством кампании по продвижению моей книги. На самом деле я не верю, будто бы Джерри думал, что у нас есть будущее. Просто он не говорил мне об этом. Я даже испытывала к нему какую-то симпатию. Я подозреваю, что он не понимал, как он сможет выпутаться из всей этой кутерьмы.

Однажды я услышала телефонный звонок, но предполагалось, что я никогда не буду снимать трубку. Я слышала, как Джерри ответил на звонок, очень коротко поговорил с позвонившим человеком и положил трубку. Когда он вышел из кабинета, лицо у него было сердитое, и прежде я ни разу не видела у него такого выражения лица. Он сказал: «В журнале Time каким-то образом раздобыли номер моего телефона. Ты разрушила мою жизнь». Звонил репортер журнала Time, и через неделю в журнале в колонке «Ньюсмейкеры» появилась заметка-сплетня: «Студентка Йеля Джойс Мэйнард живет с Дж. Д. Сэлинджером».

Беспокоясь за Джерри, я решила отказаться от продвижения моей книги. Я просто решила: пусть книга выйдет без моего присутствия. Мой редактор в издательстве Doubleday, Эльза ван Берген, написала мне письмо, в котором выразила обеспокоенность и смятение в связи с моим решением не участвовать в рекламной кампании. Мнение Эльзы показалось мне обоснованным, и на какой-то момент, пока я читала это письмо, я испытала небольшой прилив надежды. Возможно, я не совсем изолировалась от мира. Пожалуй, сохранившийся у меня интерес к мероприятиям вроде моего появления как автора в книжных магазинах и интервью не был таким уж непростительным. Я показала письмо Джерри, который, не дочитав письмо до конца, аккуратно сложил его и со вздохом вернул мне. «Возможно, ты, в конце концов, такая же, как и остальные», – сказал он.

Я почувствовала себя очень неудобно. Ради того, чтобы защитить Сэлинджера, я предала самое себя. Написать о себе, не объяснив истории Сэлинджера, было невозможно.

Хотя наши отношения на протяжении всего этого периода становились все хуже, я ни разу не подумала о том, чтобы покинуть его. О том, что наши отношения закончатся, я даже не помышляла. Я по-прежнему строила планы на будущее и активно обсуждала будущее, хотя мечта о романтичных сексуальных отношениях угасла прежде, чем возникла. На смену этой мечте пришла мечта о семье с ребенком: больше всего я хотела создать семью. Мне рисовалось, что у меня будет ребенок от Джерри, но это мечта всегда была весьма специфической: я представляла, что у меня будет девочка. Как будет зачат этот ребенок, я не представляла: ничего, что сделало бы это возможным, не происходило, хотя мы действительно выбрали имя нашему ребенку.

Имя это явилось Джерри во сне: «Бинт». Маленькую девочку всегда называли «Бинт».

Только много позднее, после того, как я опубликовала книгу At Home in the World («Дома в мире»), я получила письмо одного британского ученого, который спросил: «Знаете, каково подлинное значение слова «Бинт»? Это означает «блудница», только еще в худшем смысле, чем «шлюха»; для женщины это очень мерзкое слово». В то время я этого не знала. Мы собирались завести Бинт, поскольку мечты о будущем – одно из дел, которое делаешь в том случае, когда настоящее не слишком хорошо.

Если не считать наших совместных поездок в Нью-Йорк, мы практически нигде вместе не бывали. Джерри объявил, что в марте, когда у Мэтью и Пегги будут каникулы в школе, мы поедем во Флориду. Если честно, я предпочла бы, чтобы эта поездка была бы только для нас двоих, но в наших отношениях я не собиралась о чем-либо спорить. Я была счастлива поехать во Флориду, так как зима была очень суровой, темной и снежной, какими обычно и бывают зимы в Нью-Гэмпшире, но о той зиме я вспоминаю как об особенно холодной и темной. Джерри был верным последователем гомеопатии, которую серьезно изучал. В Дейтона-Бич он нашел врача-гомеопата, с которым хотел проконсультироваться по вопросу моей неспособности к нормальному сексу. Разумеется, об этом Мэтью и Пегги не рассказали, и дети думали, что мы просто едем на каникулы во Флориду.

На второй день [каникул во Флориде] Джерри оставил Мэтью и Пегги у бассейна в гостинице, и мы отправились к врачу. Джерри, конечно, не раскрыл свое настоящее имя. Он назвался Джоном Болетусом («болетус» – разновидность грибов), а я была его знакомой, которой он помогал в решении проблемы. Не назвался Джерри и моим сексуальным партнером. На протяжении всей беседы с врачом я молчала, но Джерри изложил суть проблемы в точных клинических понятиях, а затем вышел из комнаты, чтобы врач (врачом была женщина) смогла обследовать меня. Раньше врачи никогда так меня не обследовали. Потом она позвала Джерри, с которым, по большей части, и обсуждала различные гомеопатические средства, которые можно использовать для устранения моей проблемы. Мы расплатились и уехали.

По-моему, Мэтью хотел запустить воздушного змея – или поиграть в воде или делать что-то, что, понятное дело, хочет делать вместе с отцом во время каникул любой двенадцатилетний мальчик. После того, как Джерри немного поиграл с Мэтью в воде, он подошел за полотенцем к шезлонгу, где сидела я. Он выглядел очень усталым – и не просто усталым, а изнуренным. И он сказал мне: «Я больше не могу. Я покончил со всем этим. У меня никогда больше не будет детей». Я ответила: «Тогда мне незачем оставаться». А он сказал: «Тогда тебе лучше уехать сейчас».

Думаю, я понимала, что мне надо уезжать сразу же. Я подняла с песка полотенце и направилась к отелю. Лучше сказать, поплелась. Думаю, я полагала, что он пойдет за мной. Но он не пошел. Остался на пляже с детьми. А я вернулась в гостиничный номер. У меня не было денег, не было кредитной карты, ничего не было – только полотенце. Я позвонила матери и сказала, что мне надо сейчас же вернуться домой. Мать ответила: хорошо, я попробую подыскать тебе рейс. Но до следующего дня рейса не было. Так что мне пришлось провести еще одну ночь в отеле.

В каком-то смысле мы продолжали прежние отношения: мы вместе пошли на обед, а потом занялись тем, чем обычно занимались: мы смотрели кино. Потом вернулись в номер, и мне пришлось сказать: у нас два номера, один для Мэтью и Джерри, другой – для Пегги и меня. Мы делили номер на двоих. Пегги и я никогда не были подругами. Со мной Пегги практически не разговаривала, и я ее побаивалась, но мы жили в одном номере. Так что я понимала, что не могу шуметь. Я лежала в постели, меня трясло, и я не могла терпеть эту муку. Мне надо было увидеть Джерри. Очень поздно ночью, когда я сочла, что Пегги спит, и Мэтью спит, я пошла к Джерри.

Мы пошли в единственное место, где могли остаться одни: в ванную комнату. И я сказала: пожалуйста. Я не могу расстаться с тобой. Пожалуйста. Разреши мне остаться. Не надо мне никаких детей. Эти последние слова, которые я тогда произнесла. А он сказал: нет, тебе надо уехать. На следующее утро я бросила в сумку купальник и шлепанцы и вместе с ним спустилась на лифте в холл. Он вызвал такси, наклонился к водителю и сказал ему: «Доставь эту девушку в аэропорт». И вложил, всунул мне в руку две пятидесятидолларовые бумажки.

И я уехала.

Не помню, как добралась до Нью-Гэмпшира. Помню, ступени его дома, по которым я поднималась, были заснежены. Отопление в доме было отключено, там было жутко холодно. Я собрала все мои вещи, позвонила матери и попросила ее заехать за мной. Последнее, что я сделала в доме Сэлинджера, было довольно мелодраматичным жестом: на заледеневшем оконном стекле я написала: БИНТ. И поехала домой.


Обложка книги, написанной Джойс Мэйнард в период жизни с Сэлинджером, который находился в полутора метрах от нее, когда был сделан этот снимок.


Через три недели после этого были опубликованы мои мемуары «Оглядываясь назад» – книга в 160 страниц, фиктивная биография восемнадцатилетней девушки, в которой я ни разу не заикнулась о том, что мой отец был алкоголиком. Или о том, что я, помазанная представительница молодого поколения 1973 года, бросила привилегированный колледж в Новой Англии и переехала к пятидесятитрехлетнему мужчине, которым оказался Дж. Д. Сэлинджер. Ни о чем этом в книге не было рассказано, хотя книга была написана в доме Сэлинджера.

После того, как он ушел из моей жизни, я позвонила ему. Я прихожу в замешательство, вспоминая, как долго и как жалко я преследовала его. Названивала ему и просила приехать и увидеться со мной, снова пустить меня в его дом. Я чувствовала себя так, словно я нахожусь в изгнании. Голос того же самого человека, который разговаривал со мной с такой изящной нежностью и заботой, был холоден почти до неузнаваемости. Я понимала, что его сердце ушло. Я продолжала посылать ему письма. Я названивала ему слишком долго, пытаясь вернуть себе то место, которое я знала, то маленькое пятно солнечного света, в котором я короткое время жила вместе с ним. Я жила очень одиноко. В то время я полагалась исключительно на собственные силы. Когда я звонила Джерри, становилось ясно, что мои звонки для него мучительны. Он просто хотел, чтобы я ушла, исчезла из его жизни. Он хотел, чтобы я перестала звонить. Не думаю, чтобы я его раздражала, да, в сущности, ему и не надо было раздражаться. Его реакция на мои звонки была такой освобождающей и иссушающей. Для меня это было нестерпимым. Наконец он сказал: «Ходи. Перестань мне звонить». Он сказал: «Мне больше нечего тебе сказать». Я говорила: «Я не знаю, что делать, не знаю, куда идти».

Я купила дом в Хиллсборо, Нью-Гэмпшир, где попыталась жить той жизнью, которую Сэлинджер счел бы достойной. Никогда не достаточно просто жить хорошей жизнью. Жизнь должна была быть такой, какую он счел бы хорошей. Я покупала книги. Я зарезервировала себе небольшое пространство для творчества и продолжала просить его приехать ко мне, навестить меня, увидеть меня. Думаю, что, наконец, он, чтобы избавиться от меня, согласился приехать, и меня это страшно взволновало. Я забеспокоилась. Помню, что готовилась к его визиту несколько дней – готовила еду по правилам, которые, как я знала, соответствовали его стандартам. Он приехал, опоздав примерно на десять минут, приехал с Мэтью, и уехал примерно через пятнадцать минут. За двадцать с лишним лет это был последний – и единственный – раз, когда я видела его.


Дом, купленный Джойс Мэйнард в Нью-Гэмпшире после разрыва отношений с Сэлинджером.


Однажды, еще когда мы были вместе и возвращались на машине в его дом, Джерри сделал замечание, поразившее мою сестру. «Полагаю, ты всегда смотришь на Джойс с почтением, как это принято у младших сестер», – сказал он.

Это было странно. Рона не только была на четыре года старше меня – она была замужем, и у нее был ребенок. Я даже рассказывала Джерри о том, что когда я родилась, моя сестра испытывала чувство ущемленности. А мне только-только исполнилось девятнадцать.

«На самом деле Джойс на четыре года младше меня, – спокойно ответила моя сестра Сэлинджеру. – Мне двадцать три».

«Ну да, – сказал Джерри, переключая BMW на пятую скорость, – для меня вы обе – маленькие девочки».

И мне в голову пришла мысль: А не становлюсь ли я слишком старой для него?

Как-то, примерно в то время, моя мать сказала мне: «У тебя лицо определенно округляется. Думаю, нам больше не надо беспокоиться о том, что ты выглядишь как узница концлагеря».

Разговор с Сэлинджером – 10[531]

Пол Александер: В начале ноября 1974 года репортеру газеты New York Times Лейси Фосбург позвонили. Кто звонил? Звонил Дж. Д. Сэлинджер. Чуть раньше Лейси позвонила агенту Сэлинджера и попросила дать интервью. Разные люди под одним и тем же именем – Джон Гринберг – разъезжали по стране и продавали пиратские копии рассказов Сэлинджера. Сэлинджер подал иск к книжным магазинам, продававшим эти книги, и Лейси следила за развитием этой истории.


Репортер газеты New York Times Лейси Фосбург на задании.


Шейн Салерно: Говорит Дэвид Лейси Харрис, вдовец Лейси Фосбург.


Дэвид Виктор Харрис: Лейси только переехала в [район залива Сан-Франциско] и в то время занимала должность заведующей региональной редакцией в Бюро Times в Сан-Франциско. У нее было постоянное задание освещать этот стандартный процесс, который внезапно начал превращаться в сенсацию.

Мы с Лейси сидели на кухне, окна которой выходили на задний двор моего дома в Менло-Парке. Зазвонил телефон. Трубку снял я. Мужской голос спросил: «Лейси Фосбург дома?» Я подозвал Лейси, и она взяла трубку. Первым, что она услышала, были слова: «Вам звонит человек по имени Сэлинджер».

Лейси шепотом сказала мне: «Сэлинджер, Сэлинджер. Дай мне бумагу, дай мне бумагу». Я засуетился, нашел бумагу, а Лейси тем временем лихорадочно делала заметки на том, что попалось под руку.

Лейси была достойна Сэлинджера, он играл против профессионала. Она определенно могла справиться с его обаянием, и я уверен, что отчасти разговор продолжался потому, что ему понравился чудесный женский голос Лейси, который соответствовал ее очаровательной внешности. Конечно, Сэлинджер и понятия не имел о том, как выглядит Лейси, но я уверен, что это не помешало ему пококетничать с нею по телефону и захотеть установить контакт с нею. Лейси дала ему рассказать о себе, установить с нею контакт. Он явно был расстроен этой пиратской публикацией. Он не хотел тиражировать эти рассказы, написанные в начале его писательской карьеры. Он считал их незрелыми произведениями и хотел, чтобы они тихо умерли на страницах хранящихся в библиотеках старых журналов. Поэтому-то он и позвонил. Остальное всецело зависело от Лейси, у которой была невероятная способность «разговаривать» людей. Когда она обращала на человека свое обаяние (я имею в виду не какое-то низкопробное обаяние; ее обаяние всегда было выше этого: она была грациозна, она была открытой, она сочувствовала собеседнику), она добывала из человека сведения, которые никто ни за что другому бы не рассказал.


Лейси Фосбург.


Это была небольшая заметка на юридическую тему, которая, казалось, была обречена на погребение где-то на восемнадцатой странице. Лейси занималась этой заметкой несколько дней. Она проверила личность человека, которому было предъявлено обвинение, поговорила с некоторыми юристами и сделала обязательный звонок юристу Сэлинджера и его агенту, которым сказала, что хочет поговорить с Сэлинджером. Однако Лейси не ожидала ответного звонка Сэлинджера. Никто – и меньше других Лейси – не ожидал разговора с Дж. Д. Сэлинджером. Звонок Сэлинджера застал Лейси врасплох.

Лейси побудила Сэлинджера дать комментарий о рассказах, опубликованных в пиратских изданиях, и рассказать о мучениях, испытанных им в связи с этими переизданиями. Я мог заметить, что Лейси побуждает его к продолжению разговора. Всякий раз, как Сэлинджер прекращал говорить, она пыталась продолжить беседу и заставляла его отвечать на новые вопросы. Она была очень хорошим интервьюером. Она явно подцепила его на крючок и лихорадочно делала записи.

Сразу же после того, как Сэлинджер повесил трубку, Лейси позвонила в национальное бюро New York Times и сказала: «Эй, я только что разговаривала с Сэлинджером». Там все заревели от восторга, а у Лейси внезапно заело пишущую машинку. В бюро считали разговор с Сэлинджером большим событием, и Лейси знала, что это действительно так, и оставшуюся часть дня работала над статьей. Ей пришлось поехать в бюро, находившееся в Сан-Франциско, чтобы отправить статью по системе компьютерной связи, которая была установлена в бюро, но на следующий день [в воскресенье] статья была опубликована на первой странице. Это было необычайным событием. Произошло оно до того, как формат газеты изменился, так что публикация мелких новостей на первой странице было большим делом.


Лейси Фосбург: Мистера Сэлинджера побудило к разговору… то, что он считал самым последним по времени и самым грубым из всех вторжений в его личный мир – издание The Complete Uncollected Short Stories of J. D. Salinger, Vols. 1 and 2 («Полное собрание неизбранных рассказов Дж. Д. Сэлинджера» в двух томах). За два предыдущих месяца было продано около 25 тысяч экземпляров этого издания, по цене от 3 до 5 долларов за экземпляр. По словам мистера Сэлинджера, его юристов и книготорговцев, сначала книги продавали в Сан-Франциско, потом в Нью-Йорке, Чикаго и других городах по всей стране.


Книготорговец из Сан-Франциско: Книги расходились, как горячие пирожки в холодный день.


Лейси Фосбург: Как сообщают, с апреля прошлого года экземпляры этого пиратского издания книжным магазинам продавали люди, которые всегда действовали под именем Джона Гринберга и говорили, что приехали из Беркли, Калифорния. Описания этих людей разнятся от города к городу.


[Первая страница газеты New York Times от 3 ноября 1974 года со статьей Фосбург о Сэлинджере]


Пол Александер: Для поклонников творчества Сэлинджера самым главным было то, что он сказал Лейси, что продолжает изо дня в день работать. Думаю, это сообщение и было причиной и сутью звонка. Сэлинджер был раздражен и рассержен пиратскими изданиями, но эти вопросы были учтены в иске. Сэлинджер хотел, чтобы публика знала о том, что он продолжает писать, но воздерживается от публикации своих новых произведений. В 1970 году Дж. Д. Сэлинджер вернул с процентами аванс в размере 75 тысяч долларов, выплаченный ему издательством Little, Brown за его новую книгу. С 1965 года Сэлинджер проводил различие между творчеством и публикацией произведений. Это было первое его интервью с 1953 года. В разговоре с Фосбург он представил себя человеком, по-прежнему всецело преданным писательскому ремеслу.


Дж. Д. Сэлинджер (цитата из газеты New York Times 3 ноября 1974 года):

Я не пытаюсь скрыть несовершенства моих юношеских произведений. Просто не считаю, что они заслуживают переиздания. Я написал эти рассказы очень давно и никогда не имел намерения опубликовать их [отдельной книгой]. Я хотел, чтобы они умерли совершенно естественной смертью. Некоторые рассказы, являющиеся моей собственностью, украдены. Это незаконно. Представьте: у вас есть пальто, которое вам нравится, а кто-то забрался в ваш стенной шкаф и украл это пальто – вот какое чувство я испытываю. Поразительно, что правоохранительное ведомство ничего с этим поделать не может. Я всего лишь пытаюсь оградить ту частную жизнь, какая у меня осталась.

В том, чтобы не публиковаться, есть особая прелесть, есть мир. Публикация – страшное вторжение в мою частную жизнь. Я люблю писать. Но пишу я только для самого себя и ради моего собственного удовольствия. Я плачу за такое отношение к моему ремеслу. Меня знают как странного человека, своего рода одиночку. Но все, что я делаю, это попытка защитить самого себя и мою работу. Я пережил многое и, скорее всего, переживу и это.

Пол Александер: Сэлинджер создал привычку рассказывать миру о том, что он – анахорет. Но будь он действительно отшельником, он бы не схватился за телефон и не стал бы звонить репортеру из New York Times. Он бы сказал, что он – отшельник, затворник, но его действия были действиями человека, который очевидным образом манипулировал своим отшельничеством. Его книги продавались миллионными тиражами. Он мыслил исключительно изощренно. Он точно знал, что делает.


Ричард Стейтон: В начале 70-х я жил в Сан-Франциско и слышал, что опубликована новая книга Дж. Д. Сэлинджера. В букинистических лавках в Беркли всегда можно найти книги, и я отправился в Беркли, где в каком-то магазинчике на Телеграф-авеню нашел два тонких томика в мягкой обложке. В те времена у меня было немного денег, так что купил я только первый том. Привез его домой и был очень взволнован, найдя там все ранние рассказы Сэлинджера, в том числе о Холдене Колфилде, рассказ, предшествовавший «Над пропастью во ржи». Когда я приехал за вторым томом, оказалось, что в продаже не только нет обоих томов, но и что владельцы магазина отказываются признавать, что когда-либо продавали первый том, что совершенно сбило меня с толку. Я прошелся по нескольким букинистическим лавкам: никто никогда не слышал о такой книге. По-видимому, я сошел с ума. Потом я наткнулся в газете San Francisco Chronicle на статью, которая объяснила, почему мне не удалось купить второй том «Полного собрания неизбранных рассказов Дж. Д. Сэлинджера». Там было сказано: «Сегодня владельцы местных книжных магазинов говорят, что собрание ранних рассказов Дж. Д. Сэлинджера, автора романа «Над пропастью во ржи», некогда широко продававшееся в Сан-Франциско, ныне фактически исчезло из продажи». Я не хотел попирать убеждения Дж. Д. Сэлинджера, но я определенно хотел купить второй том его ранних рассказов, но так никогда и не нашел эту книгу.


Марк Хауленд: В 70-х я зашел в книжный магазин в Вустере, Массачусетс. Магазин назывался «У Эфрама». Это отличный магазин, занимающий три этажа, со множеством старых, затянутых паутиной книг, пылью, катакомбами, стеллажами от пола до потолка. Там продают новые, но, по большей части, уже подержанные книги. Помню, спустился с первого этажа в подвал, где прямо вдоль лестницы стояли книги, и там я увидел три экземпляра двухтомника «Полное собрание неизбранных рассказов Дж. Д. Сэлинджера». Я сразу же понял, что передо мной, и не мог поверить, что стою перед золотой жилой. Я пошел к владельцу магазина и спросил: «Откуда у вас эти книги?» Он ответил: «Я сидел в парижском кафе, и ко мне подошел человек, торговавший книгами вразнос. Он сел за мой столик и вытащил эти книги». Владелец магазина сказал мне, что купил их по доллару за экземпляр, а я купил их у него за три доллара за книгу. Одно из величайших сожалений моей жизни то, что я купил не все три собрания, а только одно.

Разговор с Сэлинджером – 11

Майкл Макдермотт: В 1979 году журнал Newsweek дал мне задание сфотографировать Дж. Д. Сэлинджера. Я и раньше снимал других людей для этого журнала, поэтому я попросил у редактора номер телефона и адрес Сэлинджера, полагая, что это обычное задание. Однако задание не было обычным. Редактор сказал мне: «Это – нелегкое дело, Майк. У нас нет его личных данных. Он не любит фотографироваться, у нас нет адреса, по которому мы могли бы тебя отправить к нему. Нет и номера его телефона. Но мы знаем, что он забирает свою почту в Винздоре, Вермонт».

Я пошел в публичную библиотеку, провел небольшое исследование по Сэлинджеру и нашел фотографию писателя, сделанную Лоттой Якоби в 1951 году для обложки романа «Над пропастью во ржи». Эту фотографию в 1961 году опубликовал журнал Life. Особого проку от этого снимка не было. Я начал понимать, что Сэлинджер, которого мне предстояло снять, – очень замкнутый, ушедший от мира человек, но это меня не обеспокоило. Я был отчаянным двадцатилетним парнем, понимаете?

Итак, в первый день, просидев четыре часа в машине Volkswagen Rabbit цвета «бледно-зеленый металлик», в салоне которой я попивал «Пепси» и ел чипсы «Читос», я просто заболел, но Сэлинджера так и не увидел. Посмотрев на часы и увидев, что уже половина шестого, я решил, что почта уже закрыта, и в тот день никто туда не приходил за почтой.

После этого я просто слонялся поздним вечером по улицам. Я начал задумываться, а не предупредил ли кто-то Сэлинджера о моем приезде.



Мне никогда не казалось, что я гоняюсь за ним или выслеживаю его. На самом деле это не было снимком, сделанным папарацци. Это было просто очень скрытым снимком, который я сделал с другой стороны улицы. Он даже не знал о том, что я его сфотографировал. Наверное, он страшно удивился, увидев свою фотографию в Newsweek. Меня он никогда не видел и, сделав несколько первых снимков, я подумал, что смогу сделать снимок получше, пока он будет подходить к своей машине, но тут появилась парочка подростков, которые остановили его и начали с ним болтать. Сэлинджер был настроен дружелюбно: он поболтал с подростками пару минут, попрощался с ними, а я повернул камеру и сделал еще два снимка, пока он подходил к своей машине. Я понял, что мне повезло. Он даже чуть-чуть улыбался. Это был отличный снимок, возможно, единственный из когда-либо сделанных откровенный снимок Дж. Д. Сэлинджера, и этот снимок сделал я. На обратном пути в Брэттлборо я был так счастлив, но мне надо было убедиться в том, что номер машины совпадает с номером машины Джерома Дэвида Сэлинджера. И номер совпал.




В газетах появились статьи – Associated Press разослала статью со снимками по газетам. А на телевидении появилась передача о том, как мне удалось сделать снимки. На протяжении многих лет я думаю об этих снимках. То, что я сделал их, было большой удачей[532].


Шэрон Стил: В письме Майклу Митчеллу от 31 августа 1979 года Сэлинджер начинает сообщать Митчеллу последние новости о Мэтью, который в то время учился на втором курсе в колледже, и Пегги, которая вышла замуж и жила в Бостоне. Сэлинджер собирался разобраться с «двумя гадкими литературными подростками», которые сфотографировали его у почтового отделения и послали снимок «в журнал новостей». «Как же я устал от них всех»[533], – жаловался Сэлинджер.


Разговор с Сэлинджером – 12

Шейн Салерно: 13 октября 1983 года журнал People опубликовал статью о сыне Сэлинджера Мэтью.


Пол Корки: «Я обожаю играть на сцене. Это огромное удовольствие, но я не хочу быть знаменитостью или суперзвездой, не хочу привлекать к себе внимание. От внимания я чувствую себя неуютно». Эти слова могут показаться мнением юноши, который шел против течения, господствовавшего в сфере, валютой которой практически является общественное признание. Сказаны эти слова были двадцатитрехлетним Мэттом Сэлинджером, единственным сыном самого известного в мире затворника, писателя Дж. Д. Сэлинджера, автора романа «Над пропастью во ржи».

Сэлинджер-старший не появлялся в печати с 1965 года, когда в журнале New Yorker был опубликован его рассказ «16-й день Хэпворта 1924 год», и почти столько же не появлялся на публике, хотя к нему постоянно ломились шумные интервьюеры, которые буквально выслеживали его. Мэтт унаследовал отцовское отвращение к публичности и только в начале 80-х должен был выступить на сцене в роли швейцара студии в пьесе «Ночь в студии», которую написал его сокурсник по Принстону Джордан Кац. Действие пьесы разворачивается в маленьком театре в Лос-Анджелесе. Даже Мэтт признавал, что пьеса нуждается в максимально возможном внимании. «Если люди проявляют ко мне любопытство из-за моего имени, не давать интервью очень эгоистично, ведь мои интервью помогут пьесе», – храбро говорил Мэтью. Но прежде, чем интервьюеры смогут задать ему первый вопрос, он формулирует основные правила: «Я не разрешаю попыток узнать через меня что-либо о моем отце, получить информацию о его жизни. Я знаю, насколько сильно он избегает внимания общественности. Он – замечательный отец, и я уважаю его, но говорить о нем я не буду».


Сын Сэлинджера Мэтью, актер, в фильме недели на канале CBS.


Хорошо, поговорим о самом Мэтью. Он и его сестра Маргарет, которой в то время было двадцать восемь лет и которая изучала трудовые отношения в Англии, родились и выросли в Корнише, Нью-Гэмпшир, где по-прежнему проживает Дж. Д. Сэлинджер. Отец Мэтта развелся с его матерью, психологом Клэр Дуглас, в то время проживавшей в Сан-Франциско, когда Мэтту было шесть лет. Но родители жили рядом друг с другом, и дети проводили время и с матерью, и отцом. «Я не был ребенком расставшихся родителей, – рассказывал Мэтт. – Думаю, мне повезло. Мне нравилось изменение темпов жизни, и я узнал родителей как индивидуумов. Родители стали моими друзьями».

Проведя два года в частной спортивной школе-пансионе, где готовили лыжников, и еще четыре года в Эндовере, Мэтт оказался в Принстоне, где ему было так же неуютно, как Холдену Колфилду в школе, готовившей к поступлению в университет. «В Принстоне продолжают поточным методом штамповать джентльменов Юга, которые проведут всю жизнь в высших эшелонах корпораций, и обстановка там была слегка удушающей, – вспоминал Мэтт. – Все всё обо всех знали. А я не хотел этого. Я против любых форм классификации». Поэтому Мэтт пересек реку Гудзон и в 1982 году поступил в Колумбийский университет. «Там было чудесно, – сказал Мэтт. – Там царила полнейшая анонимность. Как-то я бродил по территории университета, от здания к зданию, и вдруг понял, что улыбаюсь. Улыбался я потому, что никто никого не знал, и никто не знал меня».


Мэтью Сэлинджер (второй слева в верхнем ряду) в спортивной команде школы Филлипс Эндовер


Попробовав свои силы на летних гастролях в течение нескольких лет и получив степень по истории искусств, Мэтт недолго поработал в аукционном доме Sotheby, где занимался оценкой живописи, в то же время размышляя о том, не пойти ли в актеры. Он жил на Вест-Сайде Верхнего Манхэттена и ухаживал за двадцатисемилетней Бетси Беккер, которая тоже работала в Sotheby. Мэтт сыграли роли в мыльных операх «Надежда Райана» и «Ночь в студии». Но ведь имя хоть немного да помогло Мэтту получить роли? «До сего дня я получал роли, несмотря на то, что никто не знал, кто я, – говорил Мэтт. – Думаю, это очень хорошо. Фактически на улице меня узнали только два человека. Одним из них был парень, пытавшийся продать мне наркоты на пять долларов. Дело был на Колумбус-Сёркл в Нью-Йорке. Этот малый спросил меня: «Это не ты путаешься с Кэсси в телесериале [ «Ночь в студии»]?»

Роль швейцара Пита, которую исполнял в то время Мэтт, была его первой крупной ролью, и он получал удовольствие от этой роли. «Играть ублюдка – удовольствие, – рассказывал Мэтт. – Я делаю о моем персонаже записи, страница за страницей. Пишу о том, как Пит ведет себя в холодную погоду, и что он ест на завтрак. О таких вещах хорошо думать и писать. Это хорошее развлечение». Подождите, он сказал «писать»? «Ну да, – робко признался Мэтт. – Сейчас я вместе с товарищем-актером пишу сценарий». Но это все, что сказал репортеру Мэтт. А любом случае, его мысли были заняты более насущным делом – первым спектаклем, который должен был состояться 25 октября, когда ему предстояло предстать перед критиками и матерью. «Она придет на открытие, – сказал Мэтт, слегка улыбаясь, – но не думаю, что сюда приедет отец»[534].


Дэвид Шилдс: Затем, 28 декабря 1984 года, в газете Washington Post была опубликована статья «Мэтт Сэлинджер в свете прожекторов». Статья была написана Дэвидом Ремником, который впоследствии сменит Тину Браун на посту редактора журнала New Yorker. Для меня статья была интересна тем, насколько последовательно была в ней разыграна сцена из повести «Фрэнни»: Мэтью продолжает попытки выяснить, является ли он Лейном Кутелем или же создателем Лейна Кутеля. Совсем недалеко от центра внимания находятся Дадли Мур[535] и Дж. Д. Сэлинджер, представляющие противоположности: Мур, бывший студент Оксфорда, ставший сатириком, а потом исполнителем характерных ролей в Голливуде, и отец Мэтью Дж. Д. Сэлинджер, полностью ушедший в свое искусство и засевший в доме на холме в Нью-Гэмпшире. Даже тон Ремника колебался в диапазоне от убаюкивающего до царапающего. В каждом слоге статьи обсуждалась слава, и эта дискуссия шла между Ремником, Муром, Мэтью и его отцом. И все присутствующие, включая пару кутающихся в пальто людей, совершенно сбиты с толку. При каждой попытке отделить себя от отца Мэтью все крепче обнимает его.


Дэвид Ремник: За несколько лет до того, как Сэлинджер перестал публиковать свои произведения и стал отшельником, он настоятельно просил своего друга и редактора New Yorker Уильяма Шона принять посвящение «Фрэнни и Зуи». Просил «почти с такой же настойчивостью, с какой Мэтью Сэлинджер, которому исполнился год, настаивает на том, чтобы человек, завтракающий вместе с ним, ел холодную фасоль лима».

Теперь Мэтью Сэлинджеру было двадцать четыре. Он высок и строен, как его отец, и симпатичен, как его мать Клэр. Мэтью – актер, как и созданный его отцом персонаж Зуи. В мыльной опере «Ночь в студии» он появляется в роли страшно любвеобильного тренера по лакроссу. В фильме «Месть тупиц» он играет человека, крушащего двойные принципы ничтожеств. А теперь он – исполнитель главной роли в поставленной Биллом К. Дэвисом пьесы «Танцы в зоне защиты», первое представление которой состоится 3 января в бродвейском театре «Риц». Он играет звезду футбольной команды колледжа, которого мучают своими требованиями мать, тренер и преподаватель.

«Это – мне, – говорит Мэтт Сэлинджер, приглашая собеседника сесть за стол. – На Бродвее такой шанс выпадает не каждый день недели».

Сэлинджер сидит в бистро в Ист-Сайде в Верхнем Манхэттене. Здесь подают 300 разновидностей омлета. «Я ничего не знаю о славе, – продолжает Мэтт. – Я хочу состояться как актер, и если это будет сопровождаться славой – что ж, тогда слава – неизбежное зло. Но это не то, к чему я стремлюсь».

А за углом, неподалеку от Мэтта Сэлинджера, сидит Дадли Мур. В бистро входит поразительно случайная пара. Вошедшие замечают Мура, начинают неловко снимать свои пальто, делая это чуть медленнее, чем необходимо, так что у них есть время рассмотреть кинозвезду (но вечно глазеть, разумеется, нельзя, можно лишь находиться рядом с центром сложного мирозданья).

Сэлинджер первым замечает эту маленькую драму и говорит: «Слава – это… ну, посмотрите в тот угол, где сидит Дадли Мур. Все на него пялятся. Слава – потеря личной жизни».

Для семьи Сэлинджеров слава – постоянный и надоедливый спутник. Роман «Над пропастью во ржи», опубликованный тридцать четыре года назад, оказался как раз такой сокровенной книгой, которую, по словам Холдена Колфилда, «как дочитаешь… так сразу подумаешь: хорошо, если б этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону когда захочется».

Дж. Д. Сэлинджер – последний в мире писатель, с которым можно было бы поговорить по телефону. Размышлять о его чувствах и причинах этих чувств несправедливо, но что-то заставило его прекратить публикацию своих произведений и удалиться от общественности и ее мира.

Сэлинджер избегает интервью и дал понять членам своей семьи и друзьям, что говорить с ним на публике не стоит. В 1953 году он дал короткое интервью местной школьнице, а еще через двадцать семь лет – Бетти Эппс, работавшей в разделе «Удовольствия и развлечения» в газете Baton Rouge Advocate

Мэтт Сэлинджер говорит: «В дом заявляются самые неприятные люди, которые начинают чего-то требовать. У нас дома побывали репортеры, фотографы, начинающие писатели. Отец настолько вежлив, насколько вежливы визитеры. Я стал воспринимать все это так, как вы воспринимаете сюрреалистическую драму».

«Когда я слышу о людях, беспокоящих отца, я злюсь. Отец не хочет вести публичную жизнь. К настоящему времени об этом давно уже известно. Он хочет писать, помещать персонажей своих произведений на страницы и в сознание читателей. Он не хочет, чтобы люди делали из него то, чем он не является. Он считает, что публичная жизнь плохо сказывается на его работе и на нем самом».

К счастью, под запрет попали не все. «Я прочел книги отца в возрасте, в котором эти произведения читают все, в старших классах школы. Мне его произведения нравятся. Но мои учителя всегда проявляли достаточную осторожность и не преподавали их в школах, в которых я учился, хотя вроде бы должны были включить эти произведения в школьные программы. Их осторожность была просто замечательна».

Свою актерскую карьеру Сэлинджер начал с исполнения роли мыши-солдата № 17 в «Щелкунчике», поставленном в начальной школе г. Норвич, Вермонт, на другом берегу реки от Корниша. В Эндовере Сэлинджер исполнял главную роль в пьесе «Тетка Чарли», и эта роль, по его словам, «была самой большой ролью, которую я сыграл в театре до сих пор».

«Танцы в зоне защиты» – драма, довольно приятно написанная и отмеченная рядом явных параллелей и символов. Но игра в этой пьесе требует от актеров напряжения, а Сэлинджер на сцене – трогательный мальчишка. На состоявшемся на прошлой неделе последнем прогоне спектакля он слегка запутался в первом предложении, но по ходу пьесы выглядел и играл успешно. Двое весьма опытных бродвейских актеров, Пэт Кэрролл и Лоуренс Лакинбилл, поддерживают молодого актера.

«Мэтт играет замечательно, – говорит Лакинбилл. – Он внимательно относится к подробностям. Он учитывает все, сказанное другими. На самом деле он не так уж неопытен. А если он молод, то это хорошо, поскольку предполагается, что его персонаж отличается свежестью чувств. Если он не таков, он не годится на эту роль».

Продюсер Мортон Готтлиб говорит: «Мы прослушали около сотни парней, которые могли бы исполнить эту роль, и нам понравился Мэтт. Он – отличный актер и выглядит так, как должен выглядеть футболист. Когда мы прослушивали его, мы даже не знали, что он – сын писателя Сэлинджера. На самом деле это не имеет значения. Возможно, нам придется сделать пару упоминаний об этом в рекламных материалах, но не думаю, что кто-то придет и купит билеты только потому, что один из актеров – сын Дж. Д. Сэлинджера».

В фильме «Месть болванов» Сэлинджер заплатил щедрую дань Голливуду. Как валяющий дурака футболист, он каким-то образом за два часа ухитрился и погонять на мотоцикле с коляской, и одеться женщиной, и побывать членом группы наблюдающих за луной. Все это он называет «отличными сценами в истории кинематографии». Чтобы выйти на сцену в «Танцах в защитной зоне», Сэлинджер отклонил предложения сняться в двух фильмах – «Огни святого Эльма» и «Работа на лето». За роль в первом из этих фильмов он смог получить кучу денег, а за роль во втором фильме – лакированный Ferrari.

Сэлинджер очень хочет сниматься в кино и работать в театре. «Вскоре я собираюсь жениться на дизайнере ювелирных изделий Бетси Беккер, и мне надо подумать о том, как зарабатывать на жизнь», – говорит он. Но его работа в Голливуде не всегда приятна.

«Вечно встречаешься с людьми, которых не уважаешь или к которым не питаешь особого уважения. Были люди, которые пытались предлагать мне деньги за то, что я должен был что-то делать с произведениями моего отца. Понимаете, они хотели купить права на его произведения. На таких людей плюнуть хочется».

«Когда я только начинал играть, я постарался сделать так, чтобы как можно меньше людей знали, кто мой отец. Я очень застенчив. Мой первый агент ничего не знал о моем отце, а нынешний агент не знала об отце до тех пор, пока ее партнер не прочел заметку в журнале Time. Но я, наконец, понял, что человек, который дал бы мне работу, если б у меня не было таланта, рискнул бы большой суммой денег».

«Два года назад, когда я только начинал актерскую карьеру, я ни за что бы не дал интервью вроде этого, так как тогда пришлось бы говорить только о моем отце. Давать такие интервью было бы бессмысленно. А теперь я играю в пьесе. Может быть, я смогу помочь делу».

«Я люблю моего отца. И нисколько не бунтую против него. Он принял решение о том, как хочет жить. Почему я должен каким-то образом нарушать его выбор? Я выбрал более публичный образ жизни – актерство. Вот и так-то»[536].


Дэвид Шилдс: Вот что надрывает сердце при сравнении двух участников этого тайного сговора между отцом и сыном: люди будут делать вид, что их интересует какая-то незначительная пьеска или фильм, в котором ты, мой сын, снимешься в роли второго плана. А на самом деле эти люди хотят услышать обо мне (и у тебя появляется подозрение, что по этой-то причине ты и получил роль). Ты, Мэтью, будешь распространять столько информации, сколько потребуется для того, чтобы привлечь к себе внимание публики, и при этом станешь держать благородную дистанцию от всех подобных расчетов. И горе тебе, если ты окажешься не таким чистым, как я (позировавший для гламурного снимка, а затем, обнаружив этот снимок в многотиражных изданиях, испытавший потрясение). Такие сентенции должны убивать душу. Проблема заключается в самом начале: Сэлинджер играет в двух направлениях, так, как это делает большинство людей. Он впадает в противоречия и даже лицемерие, что делает большинство людей, но всегда настаивает на том, что он – писатель, творец, основатель рода и отец – одинокий представитель человеческой порядочности и спасительной духовности. Эдипова природа этой позиции очевидна: Сэлинджер вроде бы ненавидел Голливуд, но не так уж и скрывал свою любовь к этой фабрике грез и был даже охвачен маниакальной страстью к Голливуду. А его сын пытался стать успешным актером, часто играя старшеклассников, которых высмеивал его отец.


Шэрон Стил: В письме, написанном Сэлинджером Майклу Митчеллу 16 декабря 1992 года, Сэлинджер желает сыну выбрать профессию, которая не так уж сильно искалечит его, и задается вопросом, не будет ли сын более счастлив, занимаясь чем-то «менее зависящим от случая», нежели «актерство»[537].

Глава 18
Убийцы

Лорел, Мэриленд, 1972; Нью-Йорк, 1980; Вашингтон, округ Колумбия, 1981; Брентвуд, Нью-Йорк, 1983; Голливуд, 1989.


В 80-х годах о романе «Над пропастью во ржи» заговорили вновь, рассматривая его – ошибочно, конечно, – как пособие для убийц.


Дэвид Шилдс: В романе Сэлинджера очень много физического насилия. Голос Холден проникнут страшной яростью. Если вы прочли книгу по необходимости или от отчаянья, вы истолкуете антипатию Холдена к культуре как разрешение на убийство. Если книга попадает в «неправильные» руки, и ее читают «неправильным» образом, заложенная в книге эмоциональная ярость может послужить одобрением проявления ненависти к «подделкам» в актах насилия.

Является ли роман опасной книгой? В интервью, которое дал нам Джон Гуэр, автор пьесы Six Degrees of Separation («Шесть степеней отчуждения»[538]), сказал: «Если кто-то использует что-то из написанного мною как оправдание совершенного им убийства, я говорю: «Господи, да люди с ума сошли». Но если три человека используют что-то из написанного мною как оправдание актов насилия, я буду очень, очень сильно обеспокоен этим. Ведь речь-то идет не об одном человеке, а о трех людях, совершивших преступления». В случае с Сэлинджером появляется осложняющее (и усугубляющее) обстоятельство: исключительная близость, которую писатель создал между рассказчиком и читателем, и эта близость смешана с сублимированным насилием. Сэлинджеру прекрасно удалось модулировать голос, который, кажется, практически ласкает внутренний слух читателя.

Похоже, что убийцы и потенциальные убийцы, читающие «Над пропастью во ржи», читают книгу слишком уж буквально. Куда бы ни шел Холден – в Пэнси, на Манхэттен, в квартиру своих родителей, он оказывается совершенно бессильным человеком. И книга демонстрирует, как Холден приходит к признанию и даже приятию этой слабости, этого внутреннего надлома в себе, в Фиби, в любом человеке. Если читать книгу в очках, дающих особое искажение, начинаешь чувствовать бессилие Холдена так сильно, что говоришь: «Да, я чувствую и собственное бессилие». Но не делаешь крайне важного прыжка, который в конце концов совершает Холден, и всегда совершает Сэлинджер в конце каждого произведения. А этот прыжок – то, к чему приглашает Сэлинджер наделенного воображением читателя, – это призыв понять, что Толстая Тетя – это и есть Иисус Христос, дружище.

* * *

Шейн Салерно: В пьесе Джона Гуэра «Шесть степеней отчуждения» главный герой, Пол, много говорит о романе Сэлинджера.


Джон Гуэр: ПОЛ: Учитель, заменяющий штатного преподавателя на Лонг-Айленде, был уволен за драку с учеником. Через несколько недель после этого учитель вернулся в школу, стрелял в того ученика (безуспешно), взял целый класс в заложники, а потом стрелял в себя – успешно. Это последнее предложение мне и запало в душу. Сообщение в Times. Сосед этого учителя описал его как славного парня, который вечно читал «Над пропастью во ржи».


Марк Дэвид Чэпмен.


Этот кретин Чэпмен, застреливший Джона Леннона, сказал, что совершил убийство потому, что хотел привлечь внимание мира к роману «Над пропастью во ржи», и что текст этой книги станет его защитой. А молодой Хинкли, способный молодой человек, стрелявший в Рейгана и его пресс-секретаря, сказал, что если ему необходима защита, то для этого надо прочитать «Над пропастью во ржи». Казалось, пришло время перечитать этот роман.

Я взял экземпляр книги у моей молодой приятельницы, так как хотел посмотреть, что она подчеркнула. И я заново перечитал книгу для того, чтобы выяснить, почему эта трогательная, прекрасная, сентиментальная история, опубликованная в июне 1951 года, превратилась в манифест ненависти. Я начал читать книгу. Я отлично помнил текст. Все – ненастоящие, все – липа. На второй странице читаю: «Мой брат в Голливуде, совсем скурвился». На третьей странице: «Его папаша – трепло несусветное»[539]. Читаю дальше: «Люди никогда ничего не замечают».

Но на странице двадцать третьей у меня волосы дыбом встают. Вспомните, Холден Колфилд, определенно чувствительный юноша, носит красную охотничью шапку. «В моих краях в таких шапках на охоту ходят. В них дичь стреляют.

– Черта с два, – говорю. Прищурил один глаз, как будто целюсь. – В ней людей стреляют, – говорю, – я в ней людей стреляю».

Гм, сказал я. Эта книга готовит людей к более важным событиям их жизни, чем я думал прежде. А на странице восемьдесят девятой читаю: «Мне легче было бы выкинуть человека из окошка или отрубить ему голову топором, чем ударить по лицу. Ненавижу кулачную расправу… Но я ужасно боюсь бить человека по лицу, лица его боюсь…»

Я закончил чтение книги. Это трогательная история, комичная потому, что мальчик хочет совершить многое, но ничего не может сделать. Ненавидит всех надутых пижонов и все ненастоящее – и только лжет другим людям. Хочет всем нравиться – но исходит ненавистью и полностью поглощен самим собой. Другими словами, в книге воспроизведен совершенно точный портрет мальчика-подростка.

А больше всего меня встревожила не столько сама книга, сколько исходящий от книги тончайший, почти неуловимый аромат, суть которого можно выразить словами: это книга, прежде всего, о параличе. Парень не может функционировать, действовать. В финале книги, до того, как он сможет убежать и зажить новой жизнью, начинается ливень, и герой свертывается, сжимается.

Ныне в описании эмоционального и интеллектуального паралича нет ничего неприемлемого. Возможно, благодаря Чехову и Сэмюэлю Беккетту такой паралич стал важной современной темой. Поразительны последние строки пьесы «В ожидании Годо»: «Идем. Да, идем». Но на сцене никакого движения не происходит.

Но аромат, аура, исходящая от этой книги Сэлинджера – а это, пожалуй, то, почему книгу должны прочитать все, кроме молодых людей, – такова: книга отражает смерть воображения, одну из величайших трагедий нашего времени, как кривое зеркало и усиливает эту трагедию, словно работающий с искажениями микрофон[540].

* * *

Джеймс Йенгер: Чэпмен окончил школу в 1973 году. На фотографии, сделанной для школьного ежегодника в том году, он выглядит круглолицым юнцом с зачесанными на лоб темными волосами, подстриженными под «битлов». Какое-то время Чэпмен проработал консультантом в Христианской ассоциации молодых людей, где был на хорошем счету. Особенно успешно он работал с молодыми наркоманами. В течение восемнадцати месяцев обучения в местном неполном колледже округа Де Кальб Чэпмен оставался в ассоциации[541].


Тони Адамс: Помню парня, опустившегося на колено, чтобы помочь ребенку. Или с двумя детишками, которые висели у него на шее и следовали за ним повсюду. Никогда не видел человека, который бы так добросовестно относился бы к своей работе и был бы так же близок к детям. Дети всегда называли его капитаном Немо. И он хотел, чтобы его так все называли[542].


Джеймс Йенгер: Слишком беспокойный для того, чтобы продолжать образование в колледже (Чэпмену было двадцать лет, и его одолевала жажда странствий), он заручился помощью Адамса и получил работу в программе профессиональной подготовки, которую вела Христианская ассоциация молодых людей в Бейруте, Ливан. Впрочем, это приключение оказалось неудачным.

«Оказавшись в Ливане, Чэпмен попал в самый центр гражданской войны, – рассказывал Адамс. – Ему приходилось сидеть в убежище, и он просто не мог делать то, что хотел делать в Ливане, а именно работать с детьми»[543].


Джек Джонс: Чэпмен и другой молодой доброволец все дни прятались под мебелью в то время, как на улицах рвались бомбы, ракеты и шла стрельба. Добровольцев Христианской ассоциации молодых людей эвакуировали из Ливана в числе первых. Испуганный и разочарованный, Чэпмен вернулся домой в Декатур. Как вспоминают его друзья, он с ужасом вспоминал о пережитом и слушал сделанные ими записи звуков стрельбы и разрывов бомб на улицах рядом с отелем, в котором он проживал в Бейруте[544].


Джеймс Йенгер: Чэпмен вернулся из Ливана настолько подавленным, что функционеры Христианской ассоциации молодых людей устроили его на работу в программу переселения вьетнамских беженцев в Форт-Чаффи, Арканзас[545].


Марк Дэвид Чэпмен: Из поездки в Ливан, моей первой зарубежной поездки, я вынес важный опыт и, выжив в зоне боевых действий, использовал этот опыт для успешной работы в Форт-Чаффи. Затем, совершенно неожиданно, я оказался в Ковенант-колледже [пресвитерианском колледже в Теннеси], где напряженно учился, но не понимал (и продолжаю не понимать по сей день, до этого утра), что меня стукнуло и почему я так угнетен. Подлинной причиной было то, что я чувствовал свою ничтожность… Я ничем не управлял. Я не был в чужой стране и не записывал звуки взрывов на улицах… Я был таким же, как и все остальные, – я был никем[546].


Пол Л. Монтгомери: Пол Тарп, директор по связям с общественностью Мемориальной больницы Касл на Оаху, Гавайи, рассказал, что этот молодой человек работал в типографии больницы с августа 1977 по ноябрь 1979 года. По словам Тарпа, мистер Чэпмен ушел из типографии, чтобы найти место в службе охраны.

В июне 1979 года Глория Г. Абе вышла замуж за мистера Чэпмена. Она работала в туристическом бюро в Гонолулу. Мать Чэпмена тоже живет на Гавайях и, как говорят, она давала сыну деньги на поездки в Нью-Йорк[547].


Джон Винер: Марк Дэвид Чэпмен катился под откос. Он работал охранником на Гавайях и носил на форме ленту с именем Леннона над собственным именем. У него появилась маниакальная фиксация внимания на Ленноне.


Пол Л. Монтгомери: 27 октября мистер Чэпмен за 169 долларов купил пятизарядный револьвер Charter Arms с двухдюймовым стволом в оружейной лавке J&S Enterprises-Guns в Гонолулу. Это револьвер, который легко спрятать[548].


Джон Винер: Он написал приятелю: «Схожу с ума». Он определенно понимал, что с ним происходит что-то скверное. Он бросил работу и решил, что содержать его будет жена. Но лучше от этого ему не стало. У него все чаще стали возникать бредовые идеи, галлюцинации. Он слышал голоса, и весь окружающий мир доставлял ему беспокойство и неудобства.


Дж. Рейд Мелой: В случае Марка Дэвида Чэпмена мы имеем дело с человеком, страдающим различными умственными расстройствами. Чэпмен был человеком с разрушенной жизнью. Его отец дурно обращался с его матерью, а его отношения с матерью имели сильную эротическую окраску. У самого Чэпмена отсутствовало целостное, здравое ощущение собственной личности.


Джон Винер: В ноябре 1980 года Чэпмен прочитал в журнале Esquire статью Лоренса Шейма о Джоне Ленноне, одном из героев Чэпмена. Когда самолет взлетел и взял курс на Нью-Йорк, Чэпмен был погружен в чтение этой статьи. Ее автор саркастично критиковал роскошный образ жизни «шестидесятников», который вел сторонник мира Джон Леннон.


Лоренс Шеймс: 3 февраля газета Los Angeles Times сообщила, что Леннон заплатил более 700 тысяч долларов за дом в Палм-Бич, Флорида, с видом на пляж. В мае газета New York Daily News сообщила, что Леннон приобрел шестидесятитрехфутовую яхту и поставил ее на якорь на Лонг-Айленде, где у Леннона был дом со шпилями в Колд-Спринг Харбор стоимостью 450 тысяч долларов.


Джон Винер: Леннон был человеком, воплощавшим все мечты, надежды и утопии 60-х. Он пел: «Представьте, что нет собственности; сделать это нетрудно». Статья в журнале Esquire разоблачала Леннона как дезертира, ставшего капиталистом, богатея, отбросившего свои прежние идеалы, владельца четырех особняков, яхты, плавательных бассейнов и многих объектов недвижимости. У него были юристы, находившие для него лазейки в налоговом законодательстве. Центральная мысль статьи: Леннон продался. Оказался липой. Для Чэпмена это имело особый смысл, поскольку Чэпмен был одним из десятков миллионов тех, кто прочел «Над пропастью во ржи», и для него одной из главных идей романа была идея «подделки», «фальшивости», идея человека, который не является тем, за кого он себя выдает. Как считал Марк Дэвид Чэпмен, это и было корнем проблем мира.

Частью психического заболевания Чэпмена было его помрачение на борьбе сил зла и добра в мире. Он слышал голоса, которые считал голосами посланцев зла. Он говорил, что слышит эти голоса внутри себя. Это – классическое помрачение при шизофренической паранойе. Несколькими годами ранее Чэпмен пытался совершить самоубийство. А теперь он прочитал статью в Esquire и обрел новую миссию. Леннон оказался дутой фигурой, и Чэпмен решил, что должен что-то с этим сделать.


Джей Мартин: После того, как Чэпмену не удалось совершить самоубийство, его идентификация с Ленноном стала приобретать все более зловещие черты. Чэпмен спроецировал свои позывы к самоубийству на объект, с которым идентифицировал себя. Чтобы убить плохое в себе, ему надо было убить своего двойника, Леннона. Как только он решил, что Леннон – подделка, предатель идеалов его поколения, проходимец, он решил, что, убив Леннона, он убьет и все дурное в самом себе. Очевидно, что Чэпмен стал рассматривать свою задачу как очищение своих фантазий. Если он сможет убить мошенника – сорокатрехлетнего бизнесмена Леннона, который много смотрел телевизор и имел 150 миллионов долларов, сына, которого он любил до безумия, и жену, которая перехватывала его телефонные звонки (такое описание Леннона дал сам Чэпмен), это станет поражением самого сатаны. В результате мир и сам Чэпмен очистятся. И Чэпмен созвал свой кабинет [выдуманный больным сознанием Чэпмена управляющий комитет, работавший под его руководством] и внес в этот кабинет предложение: он, Чэпмен, убьет мошенника Джона Леннона.


Джон Винер: Джон Леннон в течение четырех лет отчасти отстранялся от мира. Я считаю это временем выздоровления, исцеления Леннона от всей той шумихи и всех невзгод продлившейся два или три года борьбы за иммиграцию. Леннон хотел растить маленького сына Шона. А в 1980 году Леннон вернулся к музыке, чего его поклонники уже давно желали. Последняя запись Леннона вышла в 1975 году, и пять лет он молчал. В декабре 1980 года Леннон вернулся в студию. Он записывал музыку. Он выпустил сингл «Начиная заново». Этот сингл должен был стать частью нового альбома. Леннон возвращался после периода отсутствия.

Темой статьи в Esquire была продажность Джона Леннона. Джон Леннон – мошенник, подделка, липа.


Лоуренс Гробел: Да только посмотрите на этого парня. Он, знаете ли, большая рок-звезда. Разъезжает на лимузине. Все это – ненастоящее, говорит Чэпмен.


Марк Дэвид Чэпмен: Ну да, Леннон – фуфло. Липа[549].


Дж. Рейд Мелой: В романе «Над пропастью во ржи» это слово использовано более тридцати раз… Да и глагол «убить» встречается в книге часто.


Лоуренс Гробел: Хотите, чтобы я научил вас тому, что такое реальность… БАХ!

* * *

Джек Джонс: Вернувшись на квартиру Ривс [подруги детства Даны Ривс, заместителя шерифа округа Генри, Джорджия], Чэпмен признался, что привез из Гонолулу в Нью-Йорк пистолет. Чэпмен сказал, что купил пистолет для самозащиты, поскольку при нем была крупная сумма наличных денег, и он опасался, что в закоулках Нью-Йорка, где так много насилия, на него нападут и ограбят. Ривс он сказал, что не привез с Гавайев боеприпасы, и объяснил, что не смог купить патроны в Нью-Йорке. Чэпмен сказал Дане, что хотел бы иметь несколько патронов для пистолета, который лежал в чемодане под кроватью в его гостиничном номере…

Чэпмен отказался от стандартных патронов с пулями с закругленными головками, которые поначалу предложила ему Ривс. Он хотел иметь боеприпасы, обладающие «реальной останавливающей силой» – как он сказал, «просто на всякий случай». Он выбрал пять патронов Smith & Wesson Plus P с экспансивными пулями, которые должны с губительным эффектом раскрываться в мягких тканях людей, становящихся целями… Просто на всякий случай[550].


Стефан Линн: Попав в цель, такие пули разрываются и увеличивают раны. Чэпмен знал об этом. Он знал, что могут наделать эти пули.


Джон Винер: В дальнейшем Чэпмен будет говорить, что хотел стать Холденом Колфилдом. Это было здоровым желанием. Колфилд был одиноким и беспокойным, но на удивление здравомыслящим юнцом. У Чэпмена был момент просветления, когда он вернулся в Нью-Йорк из Атланты в конце ноября. Он позвонил жене и сказал: «Я одержал великую победу. Я возвращаюсь домой». Он записался на прием в психиатрической клинике Гонолулу. Прием был назначен на 26 ноября. Чэпмен был прав: это решение было великой победой, победой здравого ума над силами, терзавшими его изнутри. Но этот момент прошел. Чэпмен так и не пришел в клинику, а через неделю он начала бродить возле «Дакоты». Марк Дэвид Чэпмен проиграл войну с самим собой.

Чэпмен стоял неподалеку от «Дакоты» и читал «Над пропастью во ржи». В начале декабря 1980 года он разыгрывал главные эпизоды романа. Утром 8 декабря он присоединился к группе поклонников Леннона, поджидавших своего кумира у «Дакоты» для того, чтобы получить автографы. Где проживает Леннон в Нью-Йорке, знали все. Было известно, что он занят записью музыки, так что в полудюжине поклонников, ожидавших Леннона, ничего необычного не было.


Марк Дэвид Чэпмен: 8 декабря 1980 года Марк Дэвид Чэпмен был в полном смятении чувств. Он буквально жил в романе Дж. Д. Сэлинджера «Над пропастью во ржи» (у Чэпмена был экземпляр в мягкой обложке). Чэпмен испытывал колебания: то ли совершить самоубийство, то ли поймать первое попавшееся такси и поехать домой, на Гавайи, то ли убить человека, который, как вы [Ларри Кинг] сказали, стал символом… В этот момент Марк Дэвид Чэпмен был бродячим снарядом и даже не знал, как проявить свои чувства гнева и разочарования. У Марка Дэвида Чэпмена «переклинило» мозги. Он хотел стать кем-то важным, Ларри. Он не знал, как справиться с собственной ничтожностью. Много лет он пытался стать кем-то значительным, но ему становилось все хуже и хуже. Полагаю, и я в то время был шизофреником. Никто не может сказать, что не был шизофреником, хотя я и был вменяемым, ответственным человеком. Марк Дэвид Чэпмен придумал что-то. Он сфокусировался на представлявшемся ему фальшивкой, подделкой человеке, на чем-то, вызывавшем у него гнев и ставшем чем-то, чем Чэпмен стать не смог[551].


Дж. Рейд Мелой: Для Чэпмена роман «Над пропастью во ржи» стал орудием убийства, которое ему предстояло осуществить. «Над пропастью во ржи» – милая книга. Холден фантазировал о том, как будет спасать детей. Это – не мрачная фантазия, не убивающая фантазия. Извращение в случаях [вроде случая Чэпмена] заключается в том, что люди «выдергивают» из текста фрагменты и делают их обоснованием совершения убийства. Важно понимать, что если человек намеревается совершить убийство, он может из любого повествования извлечь обоснование, мотив, который позволяет пойти и убить другого.

Чэпмен приехал в Нью-Йорк. Он имитировал поведение и поступки Холдена. Он вызвал проститутку и встретился с нею. Но потом включилась агрессия, и Чэпмен стал планировать убийство, ради которого он и приехал в Нью-Йорк. Чэпмен завидовал тому, что было у Джона Леннона. Он хотел отобрать то, что было у Леннона.


Пол Александер: Поздним утром 8 декабря Чэпмен поздоровался с домработницей Леннона, которая вывела Шона на прогулку, и даже позволил себе потрепать пятилетнего мальчика по голове. Тремя неделями раньше компания Geffen Records выпустила новый альбом Леннона «Двойная фантазия» (Леннон записывал альбом в сотрудничестве с Йоко Оно).


Марк Дэвид Чэпмен: В то утро взрослый и ребенок проснулись в одно время и составили план всех важных для ребенка дел: чтение Библии; фотография с вьетнамскими детьми; музыка [Ballad of Todd Rundgren, альбом соперника Леннона Тодда Рундгрена]. Картинки в «Волшебнике из страны Оз». Паспорт и письма благодарности за мою работу с вьетнамскими детьми. Это было посланием ребенка, картинкой, говорившей: вот чем я был. Вот что я делал. Я собирался перейти в другое измерение[552].


Пол Л. Монтгомери: Около пяти часов дня… мистер Леннон и мисс Оно отправились из «Дакоты» в студию звукозаписи. Мистер Чэпмен подошел к мистеру Леннону за автографом… и Леннон расписался на конверте нового альбома – совместного с мисс Оно альбома, вышедшего двумя неделями ранее[553].


Марк Дэвид Чэпмен: Я покинул номер отеля, купил экземпляр «Над пропастью во ржи», подписал книгу «Холдену Колфилду от Холдена Колфилда», а ниже написал: «Это мое заявление» подчеркнув слово «это», сделал на нем ударение. Я планировал после выстрелов ничего не говорить. Быстро прошел Центральным парком до 72-й улицы и начал слоняться там вместе с поклонниками Леннона, Джуд и Джерри, а потом подошел какой-то фотограф…

[Леннон] работал на особой программе радио RKO и вышел из здания, а фотограф… Пол Горс вроде как подтолкнул меня вперед и сказал: это твой шанс. Знаете, если ждешь целый день, прилетев с Гавайев для того, чтобы он расписался на конверте пластинки. Давай же, давай.

Я очень нервничал. Я внезапно оказался прямо напротив Джона Леннона, у меня была черная шариковая ручка Bic, и я сказал: «Джон, не подпишешь мне альбом?» И он ответил: конечно. Вышла Йоко и села в машину, а он нажал кнопку ручки и собрался подписывать. Поначалу писать ему было трудно. Но он все же написал свое имя, Джон Леннон, а ниже написал: 1980 год.

Потом взглянул на меня… и сказал: «Это всё? Или хочешь еще чего-то?» И тогда я почувствовал (и продолжаю чувствовать сейчас): он нутром чуял, что смотрит в глаза человеку, который собирается убить его[554].


Пол Л. Монтгомери: На воспроизведенной в газете фотографии этой встречи (снимок был сделан фотографом-фрилансером Горсом) виден мистер Чэпмен со взъерошенными волосами, в очках с тонкой оправой, в черном плаще и шарфе[555].


Джей Мартин: В какой-то момент Чэпмен вернулся в свой номер в отеле, где оставил подписанную Ленноном пластинку «Двойная фантазия». А потом вернулся к «Дакоте».


Джон Винер: В конце концов, подъехала машина, в которой были Джон и Йоко. Чэпмен поджидал на улице.


Пол Л. Монтгомери: Ленноны вернулись в «Дакоту» примерно без десяти одиннадцать вечера, вышли из машины на тротуар 72-й улицы, хотя лимузин мог проехать во двор… Трое свидетелей – швейцар на входе в дом, лифтер и водитель машины, из которой только что вышел пассажир, – видели мистера Чэпмена, стоявшего в тени под аркой, в самом начале въезда во двор[556].


Марк Дэвид Чэпмен.


Марк Дэвид Чэпмен: Джон вышел, посмотрел на меня и, кажется, узнал малого, которому раньше подписал альбом. Он прошел мимо меня. Я сделал пять шагов к улице, повернулся, вытащил мой пистолет Charter Arms 38-го калибра и пять раз выстрелил ему в спину… До этого стояла мертвая тишина. И я был готов к тому, что должно было произойти. Я даже слышал, как внутри меня мой голос сказал: «Сделай это, сделай». Вот так, понимаете, это и произошло[557].


Пол Л. Монтгомери: Когда Джон и Йоко проходили мимо, Чэпмен, по словам судьи Салливана, окликнул Джона: «Мистер Леннон». Затем, по словам судьи, нападавший приблизился на близкое расстояние и разрядил пистолет в певца.

Мистер Леннон, шатаясь, преодолел шесть ступеней, которые вели в помещение, где сидел швейцар, сказал: «Меня пристрелили» и упал ничком[558].


Марк Дэвид Чэпмен: А потом словно кинопленка оборвалась. Я пришел в себя. Кажется, я впал в состояние шока. Я стоял там с пистолетом, болтавшимся где-то на моем правом боку, и Хосе, швейцар, вышел из дверей, рыдая. Он схватил мою руку, подергал ее и вытряхнул из руки пистолет. Разоружать только что стрелявшего человека – это очень смело. И он отшвырнул пистолет по тротуару, чтобы кто-нибудь забрал пистолет. А я был просто … ошеломлен[559].


Джей Мартин: Сразу же после выстрелов Чэпмен спокойно снял с себя плащ и свитер. По-видимому, так оно и было, так как когда приехали полицейские, они увидели, что Чэпмен безоружен и не собирается причинить какой-либо новый вред. Чэпмен взял «Над пропастью во ржи» и сосредоточенно читал книгу. При нем была книга – и он был там, с Дж. Д. Сэлинджером и с Холденом.

* * *

Стивен Спиро: Я был полицейским, служил в Двадцатом участке. Примерно без десяти одиннадцать вечера 8 декабря я находился в радиофицированной машине, когда нас с напарником Питером Калленом вызвали к «Дакоте». У дома на улице стоял человек, который указывал на подъезд и говорил: «Там человек стреляет!» Я выскочил из машины, вытащил пистолет, стал подходить вдоль стены дома и увидел человека, стоявшего с поднятыми руками. Освещение было очень плохое, но так как этот человек поднял руки и был в белой рубашке, я сразу же увидел, что он безоружен. Я приблизился, стараясь понять, что произошло. Я подошел к этому парню, обхватил его плечи и развернул его так, что он оказался спиной ко мне. Я сделал ему захват шеи. Я подумал, что стрелков может быть больше. Может, они грабили кого-то из жильцов «Дакоты».

В этот момент я повернулся направо и увидел человека, который был мне известен как швейцар дома Хосе. Хосе сказал: «Он один». Я взглянул на схваченного мной парня и прижал его к стене. Как только я стал делать это, Хосе закричал: «Он застрелил Джона Леннона! Он застрелил Джона Леннона!» «О Господи», – сказал я.

Я спросил парня: «Что ты сделал?». Он ответил: «Я действовал один». Я подумал: «Это самое странное заявление из всех, какие мне довелось слышать». Я прижал его к стене и надел на него наручники. Тут подоспел и мой напарник.

Появились и другие полицейские, приехавшие по вызову. Они бросились в вестибюль, где нашли истекавшего кровью Джона Леннона. Они подняли Леннона – Херби Фраунбергер и Тони Палмер, они оба занимались тяжелой атлетикой. Когда я повернулся, я увидел, как они выносят Джона Леннона. Они несли его на высоте плеч. Глаза Леннона были закрыты, из уголка рта текла кровь. Все сразу же стало понятно. Если раненого переворачивают лицом вверх, а у него ртом кровь идет, ясно, что у него легкие полны крови. Было ясно, что ранение серьезное. Я понял: они решили, что смогут доставить Леннона в больницу Рузвельта быстрее, чем это сделает «Скорая помощь». Может быть, так они могли спасти ему жизнь.


Задержание Марка Дэвида Чэпмена; справа от него – сотрудник полиции города Нью-Йорка Стивен Спиро.


Дэвид Шилдс: Леннона внесли в машину полицейских Билла Гэмбла и Джеймса Морана и повезли в больницу Рузвельта, которая находилась примерно в миле от места происшествия.


Пол Л. Монтгомери: Полицейский Моран сказал, что мистера Леннона положили на заднее сиденье, и что певец «стонал». Моран вспомнил, что спросил: «Вы – Джон Леннон?» И Леннон простонал: «Да-а»[560].


Стивен Спиро: Я стоял возле «Дакоты» в удивлении. Я прижал к стене парня (позднее я узнал, что его зовут Марк Дэвид Чэпмен), который говорил: «Не делайте мне больно!»

Я сказал: «Никто не собирается причинять тебе боль. Мы доставим тебя в полицейский участок». Я посмотрел на землю и спросил: «Это твоя одежда?» Он снял с себя верхнюю одежду, чтобы было наверняка видно, что он в белой рубашке. Мы находились метрах в 150 от входа в подземку. Он мог бы убежать и скрыться в метро за какие-то секунды. Было ясно, что он хотел остаться на месте преступления.

«Это твоя одежда?» – спросил я. Он ответил: «Да, и книга тоже моя». Книга была «Над пропастью во ржи». Я подобрал ее и сказал задержанному, что заберем ее вместе с его одеждой.

Когда мы доставили его в участок, мы поместили его в камеру для задержанных. Мы обыскали его, сняв с него одежду, чтобы убедиться, что у него нет больше оружия. Во время этого обыска мы и узнали, что малый прилетел с Гавайев, и что на нем термобелье, хотя на улице было тепло. Заглянув в книгу, я увидел, что он написал: «Это мое заявление». В тот момент я не понял, что эти слова значат.

* * *

Стефан Линн: Я вошел в операционную экстренной медицинской помощи до того, как туда доставили раненого. Когда вн